Окна в конторе выходили на заднюю часть купеческого двора, и с утра до вечера оттуда тянуло прелью от прошлогодней соломы, лежавшей у ворот сарая нетронутой кучей с самой осени.
Апрель в этом году пришёл сухой, с ветром, и солому никто так и не убрал — Пётр Фёдорович скончался в октябре, не успев распорядиться по хозяйству.
Наталья Дмитриевна Самохвалова сидела за конторским столом своего покойного мужа, хотя стол ещё не был её столом — она это понимала и за восемь месяцев так и не переставила на нём ни одной вещи.
Медная чернильница в форме медведя с поднятой лапой, справа. Кожаная полоска для гашения промокательной бумаги, слева. Фотографический портрет Петра Фёдоровича в возрасте сорока лет, в тёмной раме с тиснёным орнаментом — в центре, чуть сдвинутый к стене.
С фотографии смотрел человек с бородой лопатой и выражением умеренного достоинства, в каком обычно фотографировались купцы второй гильдии, желавшие казаться купцами первой.
Бумаги лежали перед ней стопкой. Семнадцать листов, перевязанных белой ниткой.
— Пантелей Викентьевич, — сказала она, не поднимая глаз от бумаг.
— Да-с, Наталья Дмитриевна.
Пантелей Викентьевич Горов стоял у противоположной стены. Он всегда стоял у стены, когда его звали, как если бы это было привычным для него положением тела — спиной к деревянной панели, руки вдоль боков. Наталья Дмитриевна несколько раз предлагала ему сесть. Он благодарил и не садился.
Ему было тридцать лет. Она знала это из той маленькой записки — визитной карточки, собственно — которую он принёс три месяца назад, когда поступил на службу. «Горов Пантелей Викентьевич, бухгалтер». Карточка была напечатана неровно, буква «в» в слове «бухгалтер» стояла чуть выше прочих, как будто поднялась на носки.
— Вот этот лист, — сказала Наталья Дмитриевна и положила ладонь на третий от верха документ. — Здесь написано «паи в размере трёхсот рублей». Это торговое товарищество?
— Оно самое.
— И что же это значит?
— Это значит, что, ежели вы пожелаете открыть торговлю самостоятельно, вам потребуется выйти из этого товарищества. Иначе доходы будут делиться на троих.
— Это плохо?
— Смотря как считать, Наталья Дмитриевна.
Она подняла глаза. Горов смотрел в окно, на двор с соломой.
— Я прошу вас считать правильно, — сказала она.
— Трехсотрублевые паи при нынешнем обороте товарищества принесут к ноябрю рублей семьдесят, от силы восемьдесят. Если самостоятельная торговля пойдёт, то в три раза больше к тому же сроку. Но это только если пойдёт.
— А если не пойдёт?
Он промолчал. Потом сказал:
— Тогда пятьдесят.
Наталья Дмитриевна поправила бумаги и снова посмотрела на них, хотя там ничего не изменилось. Голос у неё был ровный — она следила за этим. Когда свёкор Игнатий Прокопьевич на прошлой неделе говорил ей, что вдове не по чину заниматься торговлей самостоятельно и что «Пётр, Царство ему небесное, так и не сделал бы», она тоже говорила ровно. Ровно, покуда он не ушёл.
— Хорошо, — сказала она. — Продолжайте завтра.
Горов кивнул и взял со своего стола папку с бумагами.
Было половина восьмого вечера.
Они занимались так уже второй месяц — по вечерам, с шести до восьми, а иногда и до девяти. Это было его предложение, сделанное не прямо, а боковым путём: он сказал, что «если вам когда удобно, то я могу прийти с бумагами». Наталья Дмитриевна не сразу поняла, что он имеет в виду, что жалованья за это не ждёт. Поняла через неделю, когда он уже провёл с ней четыре вечера — и продолжал приходить.
Она предложила добавить к жалованью. Он сказал: «Как вам угодно, Наталья Дмитриевна». Ни «спасибо», ни «не надо» — просто «как вам угодно». Она поняла, что он имеет в виду нечто другое, но не могла понять что именно.
В конторе пахло старыми бумагами, крепким чаем из самовара, который Горов сам заваривал, и ещё чем-то, что Наталья Дмитриевна не могла назвать — может быть, просто тем, что в комнате долго работали двое. Свечи они зажигали с семи, когда темнело. Горов всегда ставил одну свечу между собой и её столом — в медный подсвечник с отполированным дном, откуда свет отражался вверх, на потолок.
Он объяснял ей многое. Векселя, расписки, торговые книги, налоговые ведомости. Объяснял без снисхождения и без поспешности — как если бы она не вдова тридцати четырёх лет, только осенью получившая в управление дела, которых никогда не касалась, а человек, которому просто не хватало сведений и который теперь их получает.
Это было непривычно.
Игнатий Прокопьевич объяснял иначе. Брат Пётра Фёдоровича, Семён Фёдорович — тоже. Они оба объясняли с таким выражением лица, как будто делали одолжение, и в паузах смотрели на неё, ожидая понимания не бумаг, а их собственной значимости.
Горов никакого одолжения не делал — или, во всяком случае, не показывал.
В среду он пришёл без папки.
Наталья Дмитриевна заметила это сразу — он всегда входил с папкой под левой рукой. Сейчас руки были пусты.
— Добрый вечер, — сказал он.
— Добрый вечер. Вы без бумаг?
— Да-с. Я хотел... — Он остановился у порога. — Я хотел бы переговорить.
Она жестом предложила стул. На этот раз он сел.
Самовар уже был поставлен. Наталья Дмитриевна налила два стакана. Горов взял свой и поставил на край стола, не притронувшись.
— Я обнаружил ошибку, — сказал он.
— В документах?
— Да. В ведомости за прошлый год. Там неправильно подсчитаны взносы в страховое товарищество. Взносов переплачено на девяносто два рубля.
Наталья Дмитриевна смотрела на него.
— Это... — начала она.
— Девяносто два рубля в вашу пользу. Их можно вернуть. Нужно написать заявление в губернское управление.
— Когда вы это обнаружили?
Горов взял наконец стакан с чаем. Посмотрел в него.
— В понедельник, — сказал он.
Сегодня была среда.
Наталья Дмитриевна молчала. Снаружи, в апрельских сумерках, во дворе что-то негромко скрипело — наверное, ворота от ветра.
— Вы молчали три дня, — сказала она.
— Я проверял подсчёты.
— Трижды?
Он поставил стакан.
— Если я говорю о деньгах, я должен быть уверен, — произнёс он без всякой защитной интонации, просто как факт.
Наталья Дмитриевна смотрела на него. Несколько секунд. Потом взяла свой стакан и отпила.
— Как написать заявление? — спросила она.
Заявление писали вместе — Горов диктовал, она писала, потому что рука у неё была ровная, без завитков. Он говорил медленно, давая ей поспеть. Несколько раз она просила повторить, и он повторял, не меняя темпа.
Ворота во дворе скрипели и смолкали, скрипели и смолкали.
За окном стало совсем темно. Горов встал и зажёг вторую свечу — она стояла на подоконнике, там её обычно не трогали. При двух свечах стало видно больше: полки с папками вдоль стены, тёмный угол, где стоял пустой шкаф Петра Фёдоровича, ещё не перебранный, медведь на чернильнице.
— Вот, — сказал Горов, перечитав написанное. — Это правильно.
— Вы думаете, вернут?
— Должны. Это не спорная сумма.
— А срок?
— Месяца три, от силы четыре.
Она промокала чернила на листе. Рука была ровная.
— Пантелей Викентьевич, — сказала она.
— Да.
— Это... — Она не договорила сразу. Сложила лист, разложила снова. — Это хорошая новость.
— Да-с, — сказал он.
Помолчали.
— Свёкор приходил снова, — сказала она. Она не собиралась этого говорить, но сказала.
Горов ничего не ответил.
— Он говорит, что мне следует передать дела Семёну Фёдоровичу. Что я ничего не понимаю в торговле и что он, то есть Семён Фёдорович, убережёт капитал. Слово «убережёт» он употребил именно так — «убережёт».
— Как от опасности.
— Вот именно.
Горов смотрел на свечу.
— Вы намерены передавать? — спросил он.
— Нет.
— Тогда нам нужно завтра заняться ещё одной бумагой. Там, в торговом уставе, есть статья о правах вдовы на продолжение дела без согласия наследников по прямой. Если вы предъявите эту статью...
— Вы можете мне её показать?
— Я принесу выписку.
Наталья Дмитриевна закрыла заявление в папку. Потом взяла карандаш, лежавший рядом с папкой, и положила его в стакан с другими карандашами — просто потому, что руки не знали, что делать.
— Откуда вы знаете о вдовьих правах? — спросила она. — Это не бухгалтерия.
Горов взял свою папку со стола.
— Я читал, — сказал он.
Апрель шёл своим ходом. По утрам на булыжной мостовой Большой Дворянской стояли лужи — серые, с небом внутри. К полудню лужи подсыхали по краям, и по этим краям ходили голуби, наклоняясь и поднимая головы с механической равномерностью. Извозчики ругали грязь. В лавках открывали окна — первый раз за зиму, и запах улицы смешивался с запахом залежавшегося товара.
Наталья Дмитриевна жила на Купеческой, в доме, который перешёл ей вместе с делами Петра Фёдоровича — деревянном, двухэтажном, с синими ставнями, которые зимой рассохлись и теперь не закрывались до конца. Прислуга была: кухарка Пелагея, немолодая женщина с тяжёлыми руками, и горничная Даша, которую кухарка считала неуживчивой. Наталья Дмитриевна не вмешивалась.
По вечерам она ужинала одна. Пелагея подавала суп и второе, потом чай. Разговора не было. За столом было тихо, и в этой тишине слышно было, как тикают часы в гостиной, как оседает уголь в печи, как где-то на улице проезжает экипаж.
Она думала о конторе. Это было странно — думать о конторе, как о месте, куда хочется. Прежде она никогда там не бывала — Пётр Фёдорович не звал, а она не рвалась. Контора была его местом, чужим и немного пугающим своей мужской деловитостью: бумаги, печати, мужчины в сюртуках, непонятные разговоры о ценах, векселях, пошлинах.
Теперь она понимала векселя.
И пошлины.
И страховые взносы с ошибкой в девяносто два рубля.
В пятницу Игнатий Прокопьевич пришёл снова — не один, а с Семёном Фёдоровичем. Семён Фёдорович был моложе брата на пять лет и похож на него не лицом, а манерой держаться: чуть вперёд грудью, подбородок поднят, руки сложены на животе.
Их принял в гостиной.
— Наташа, — сказал Игнатий Прокопьевич (он всегда говорил «Наташа», хотя она не просила), — мы пришли с добрым намерением. Ты женщина молодая, одинокая, дело непростое.
— Я понимаю, — сказала Наталья Дмитриевна. Голос ровный.
— Семён Фёдорович готов взять дела под управление. Временно. Покуда ты не образуешься.
«Образуешься» — это слово она отметила.
— В каком смысле образуюсь? — спросила она.
Игнатий Прокопьевич посмотрел на Семёна Фёдоровича. Тот кашлянул.
— Ну, найдёшь... — начал Игнатий Прокопьевич. — Состоишься в жизни.
Наталья Дмитриевна поняла. Это означало: выйдешь замуж. Это означало: пока ты одна, тебе не место за конторским столом.
— Я уже состоялась, — сказала она. — Я вдова купца второй гильдии, у меня есть торговое свидетельство и право на самостоятельное ведение дел. Это предусмотрено торговым уставом, статья... — Она на секунду запнулась, вспоминая. — Статья восемьдесят шесть, если мне не изменяет память.
Оба молчали.
— Откуда ты про это знаешь? — спросил Семён Фёдорович.
— Читала, — сказала Наталья Дмитриевна.
Горов пришёл в тот вечер позже обычного — в половину седьмого. Принёс папку и выписку из торгового устава, аккуратно переписанную от руки на белом листе. Почерк у него был мелкий, с ровным наклоном.
— Они приходили, — сказала Наталья Дмитриевна, когда он снял пальто.
— Я знаю. Мне сказала Пелагея.
— Вы разговариваете с Пелагеей?
— Она мне открывает дверь.
Это было правда — Горов входил через кухонный ход, как и полагалось служащему. Наталья Дмитриевна почему-то не думала об этом раньше.
— Я сослалась на статью устава, — сказала она. — Они ушли без возражений.
Горов поставил папку на стол. Посмотрел на неё.
— Как именно ушли? — спросил он.
— Молча. — Она чуть улыбнулась. — Игнатий Прокопьевич на выходе сказал: «Ну смотри, Наташа». Голосом, каким говорят «сама виновата будешь».
Горов достал из папки бумаги.
— Сегодня нужно закончить с торговыми книгами за прошлый год, — сказал он. — Там есть три статьи, которые я не могу разобрать без вашего участия — вы должны помнить, было ли это записано правильно при Петре Фёдоровиче.
— Хорошо, — сказала она.
Они сели. Горов положил книгу между ними и придвинул свечу.
Страницы пахли чернилами и чуть — пылью. Записи шли неровными столбцами, цифры справа, даты слева. Почерк Петра Фёдоровича она узнавала — крупный, с нажимом, немного расползавшийся к концу строки.
— Вот, — сказал Горов, указав пальцем. — Здесь написано «товар крупяной, уплачено пятьдесят рублей». Но следующая строка — «остаток в кредит двадцать». Это значит, что полная цена была семьдесят, а не пятьдесят. Так ли это было?
Наталья Дмитриевна смотрела в книгу.
— Я не знаю, — сказала она. — Я не занималась этим.
— Понимаю. Тогда нужно будет поднять переписку с поставщиком.
— У вас есть переписка?
— Вон та связка, третья полка.
Она встала и нашла связку. Письма были сложены по годам — аккуратно, по-конторски, каждое в своём порядке. Пётр Фёдорович вёл хозяйство не лучшим образом, но складывать бумаги умел.
— Здесь много, — сказала она, вернувшись.
— Ничего. Мы поищем.
Они искали. Перебирали письма — Горов держал их, она читала вслух имена и даты. Несколько раз угадали не то и откладывали. Свеча несколько раз оплыла, Горов поправлял её, не прерывая разбора.
В половине девятого нашли нужное письмо.
— Вот, — сказала Наталья Дмитриевна. — «Семьдесят рублей за пуд гречи, из них двадцать в кредит до осени». Всё верно.
— Хорошо. Значит, в книге неточность, и её нужно оговорить.
Наталья Дмитриевна положила письмо рядом с книгой. Потом посмотрела на письмо, на почерк поставщика — незнакомый, торопливый — и подумала, что этот человек писал Петру Фёдоровичу и не подозревал, что когда-нибудь письмо будет лежать на столе и читать его будет кто-то другой.
— Пантелей Викентьевич, — сказала она.
— Да.
— Почему вы помогаете мне? Сверх жалованья.
Горов поправил бумагу.
— Мне это не составляет труда.
— Я не о труде. Я о причине.
Помолчали. Свеча горела ровно, без мигания. Снаружи где-то далеко залаяла собака и смолкла.
— Здесь интересная работа, — сказал Горов наконец.
— Работа?
— Вы учитесь быстрее, чем обычно учатся. — Он произнёс это без всякого приятного оттенка — просто констатировал. — Когда работаешь с таким человеком, работа идёт иначе.
Наталья Дмитриевна смотрела на него.
Он смотрел в бумаги.
— Понятно, — сказала она.
Заявление о возврате переплаченного было подано в губернское управление через неделю. Горов сопровождал её сам — объяснил, что «с женщиной иногда разговаривают иначе, чем следовало бы, и если рядом будет представитель от торгового дела, то скорее рассмотрят». Наталья Дмитриевна сказала, что понимает.
В губернском управлении их принял чиновник лет сорока пяти, с бакенбардами и выражением умеренной скуки. Он взял заявление, не глядя на них, перелистал, поставил на нём что-то карандашом.
— Рассмотрим, — сказал он.
— В какой срок? — спросила Наталья Дмитриевна.
— Как положено.
— А именно?
Чиновник посмотрел на неё поверх бумаги. Потом посмотрел на Горова. Горов стоял спокойно, руки вдоль боков.
— Три месяца, — сказал чиновник.
— Благодарю, — сказала Наталья Дмитриевна.
На выходе из управления, на широком крыльце с облупившимися перилами, она остановилась. Солнце стояло уже довольно высоко — апрельское, без тепла, но с настоящим светом. По мостовой ехал воз с сеном, и несколько соломин слетело и осталось лежать в луже, золотистых на фоне серой воды.
— Три месяца — это много? — спросила она.
— Для них — нет. Для дела — терпимо.
— Вы думаете, отдадут?
— Должны. Там всё правильно оформлено.
Она взяла папку под мышку — она теперь всегда брала папку сама, не давала нести Горову, хотя он и не предлагал.
— А если откажут?
— Тогда будем писать возражение, — сказал он. — Но я не думаю, что откажут.
— Вы уверены?
— Я редко бываю уверен, — ответил он. — Но иногда — да.
Они пошли по улице. Горов шёл чуть сзади — как и полагалось служащему. Наталья Дмитриевна это замечала, но ничего не говорила. Она думала о том, что три месяца назад боялась этих бумаг, этих чиновников, этих сухих столбцов цифр, от которых веяло чужой жизнью, прожитой без неё.
Три месяца.
В конце апреля зацвели вишни в садах за Монастырским переулком. Это было неожиданно — вишни в губернском городе зацветали обычно позже, к маю, но в этом году апрель был тёплый и ветра стихли. Когда вечером Наталья Дмитриевна шла из конторы домой, она видела эти вишни через деревянные заборы: белые, немного неряшливые, с лепестками, летевшими на дорожки и застревавшими в трещинах тротуарных плит.
Горов провожал её до калитки. Это тоже образовалось само собой — он просто выходил в то же время, и дорога у них была в одну сторону. Два квартала. Потом она поворачивала на Купеческую, он шёл прямо.
— Пантелей Викентьевич, — сказала она в один из таких вечеров.
— Да.
— Я хочу съездить в Нижний Новгород.
Он посмотрел на неё.
— По делу?
— По делу. Там есть оптовый поставщик, о котором говорил ещё Пётр Фёдорович. Он так и не съездил — всё откладывал. Я думаю, теперь можно.
— Это правильно, — сказал Горов.
— Вы можете мне составить список вопросов, которые нужно задать поставщику?
— Могу. И могу сопроводить — если вам нужен кто-то для разговора о ценах.
Она остановилась у своей калитки.
— Это не входит в ваши обязанности.
— Я знаю.
Лепестки с соседского вишнёвого дерева — оно росло прямо у забора — медленно ложились на землю. Один лепесток упал на плечо Горова, белый на тёмном сюртуке. Он не заметил.
— Хорошо, — сказала Наталья Дмитриевна. — Я подумаю.
Горов кивнул.
— Спокойной ночи, Наталья Дмитриевна.
— Спокойной ночи.
Она вошла во двор, не оглядываясь. Потом оглянулась — уже у крыльца. Он шёл прямо, руки в карманах пальто. На следующем перекрёстке свернул.
Лепесток всё ещё был у него на плече.
Пелагея иногда смотрела на неё с некоторым значением — смотрела из кухни, когда Наталья Дмитриевна приходила вечером, когда Горов только что ушёл. Пелагея ничего не говорила. Она вообще была молчаливой. Но смотрела именно так — с тем выражением, которое бывает у немолодых женщин, знающих что-то, что молодые ещё не решили.
Наталья Дмитриевна поила её чаем и не спрашивала.
Она думала о Горове — думала без восторга и без смятения, а как думают о задаче, которую ещё не решили. Он был из мещан, она знала это — или из мелких чиновников, что в городе было почти одно и то же. Жалованье его составляло тридцать пять рублей в месяц, что для бухгалтера в небольшой конторе было обычным. Он снимал комнату у вдовы-мещанки на Садовой — это ей сказала Пелагея, не спрашиваемая.
Он читал. Это она знала точно. Однажды, когда они разбирали торговый устав, она спросила, откуда он знает такие вещи — про уставы, про права, про то, как пишутся возражения на отказ. Он сказал: «Я читал». Она потом спросила что именно, он назвал три книги по торговому праву и одну — по гражданскому. Это было больше, чем она ожидала.
Она думала: он сидит в своей комнате на Садовой и читает. Или нет — сидит, и на столе у него папка, и он проверяет подсчёты.
Трижды.
Потому что когда он говорит о деньгах, он должен быть уверен.
Наталья Дмитриевна налила себе чаю — сама, не прося Пелагею — и подумала, что в восемь месяцев одиночества это, пожалуй, первый раз, когда она думает о ком-то постороннем без усилия. Не потому что надо думать, а просто так.
Свёкор прислал письмо.
Это был первый раз — прежде он приходил сам. Письмо было написано аккуратно, с нажимом, в нём говорилось, что «как человек опытный и желающий тебе добра» он предупреждает, что «молодая вдова, занятая торговлей и принимающая у себя мужчин по вечерам», создаёт «неверное впечатление в обществе».
Последнее слово было «понимай как знаешь».
Наталья Дмитриевна прочла письмо дважды. Потом сложила и убрала в стол.
Вечером, когда пришёл Горов, она ничего не сказала ему об этом письме. Они занимались торговыми книгами — нашли ещё две неточности и оговорили обе. Горов пил чай и делал пометки в своей маленькой записной книжке — синей, с потёртым углом.
— Пантелей Викентьевич, — сказала она в начале девятого.
— Да.
— Вам не говорят... — Она остановилась. — То есть: вас не осуждают за то, что вы приходите сюда по вечерам?
Горов положил перо.
— Кто?
— Ну... хозяйка вашей комнаты. Соседи. Кто-нибудь.
— Мне об этом не говорят.
— Но могут думать.
Он посмотрел на неё прямо — без обходного пути.
— Я прихожу по делу, — сказал он. — Если кто думает иначе, это его дело.
— Вы так легко говорите об этом.
— Мне незачем беспокоиться о том, что думают люди, которые меня не знают.
Наталья Дмитриевна помолчала.
— Я получила письмо от свёкра, — сказала она. — Он пишет, что я создаю «неверное впечатление».
Горов ничего не ответил.
— Вы понимаете, что это значит? — спросила она.
— Понимаю.
— И что вы думаете?
Он поднял перо. Посмотрел на него.
— Я думаю, что торговые книги нужно закончить до пятницы, — сказал он. — И что заявление в губернское управление подано правильно. И что в Нижний Новгород, если вы решитесь поехать, лучше ехать в мае, пока дороги не размыло.
Наталья Дмитриевна смотрела на него.
Потом сказала:
— Хорошо. Продолжим.
Они продолжили. Книги закончили к четвергу.
В пятницу, когда Горов уходил — уже в половине девятого, было темно и прохладно, в саду пахло землёй и этими вишнями, которые уже отцветали, — Наталья Дмитриевна стояла у окна и смотрела на двор.
Горов надел пальто, взял папку, попрощался. Она слышала, как хлопнула входная дверь — кухонная, та, через которую он всегда входил и выходил.
Потом тишина.
В тишине слышно было: тикают часы. Оседает уголь. Где-то далеко, на другой улице, едет ночной извозчик.
Наталья Дмитриевна смотрела на двор, где у ворот сарая лежала прелая солома — всё та же, с прошлой осени. Нужно было убрать. Нужно было сделать много чего ещё — поехать в Нижний Новгород, написать поставщикам, разобрать шкаф Петра Фёдоровича. Всё это нужно было, и всё это можно было сделать.
Она стояла и смотрела на солому.
В записной книжке Горова — синей, с потёртым углом — она однажды случайно видела колонку цифр и под ней подчёркнутое: «девяносто два рубля. Проверить». Это было то самое, за три дня до того, как он ей сказал. Почерк был мелкий, с ровным наклоном.
Она подумала об этом почерке.
Потом отошла от окна.