— А у тебя в кладовке всё как в музее восстания декабристов, — пробурчала Софья Петровна, громко хрустя тонким полиэтиленовым пакетом из «Магнита», который она зачем-то принесла с собой, хотя ничего не покупала. — Бабушкины кастрюли с отбитыми эмалевыми боками, дедушкина вешалка, которая вообще-то должна быть в дровяном сарае, и ещё, гляжу, машинка "Зингер" стоит, накрытая какой-то тряпкой, будто покойница. Ты, Катя, как будто не живёшь тут, не дышишь современным воздухом, а ждёшь, когда съёмочная группа с Первого канала приедет снимать исторический фильм про тяжкую долю советской интеллигенции. Зачем тебе этот хлам? Место занимает, пыль собирает, энергию дома съедает.
— Это не хлам, Софья Петровна, — спокойно, даже слишком спокойно ответила Екатерина, продолжая помешивать гречку в кастрюле деревянной лопаткой. Она чувствовала, как под ложечкой начинает сводить мышцы, но не от голода и не от гречки. От тона. От этого специфического, сверлящего тона, которым её свекровь умела превращать любой бытовой разговор в судебное заседание. — Это мои вещи. Моя квартира. Моя память. И если вам кажется, что "Зингер" — это покойница, то мне она кажется свидетельством того, что люди умели делать вещи на века, а не так, чтобы через год выбросить на помойку.
Софья Петровна устроилась в гостиной глубоким десантом в кресло, которое Катя терпеть не могла за его скрипучесть и цвет «вырви глаз», но выбросить не решалась исключительно из вежливости к прошлому. «Подарок. Родовая ценность. Всё прочее семейное давление», — пронеслось у Кати в голове, пока она наблюдала, как свекровь поправляет складки на своей юбке, будто готовясь к долгому заседанию.
— Да-да, твоя квартира, твоя память, — с нажимом кивнула Софья Петровна, доставая из сумочки носовой платок и демонстративно протирая им подлокотник, хотя тот был чистым. — Но Иван в ней тоже живёт. Уже пять лет живёт. Значит, и его это касается напрямую. А он у меня, извини, привык к определённому комфорту, а не к музеям пыльных экспонатов. Там у тебя в ванной, прости господи, шторка с рисунком из Советского Союза висит, я уж подумала, что это знамя Победы, которое забыли снять после парада. Синие ромбы, какие-то кораблики. Где ты такую находку откопала? В комиссионке за углом?
Катя вытерла руки о фартук в мелкий горошек, медленно обернулась и посмотрела на свекровь взглядом, которым обычно смотрят на нерадивого ученика, списавшего домашнюю работу у соседа.
— Если вы сюда пришли с экскурсией по недостаткам моего жилища и моей жизни, могу сразу сделать список, чтобы вы не утруждали себя поисками. С крыши иногда капает, когда ливень особенно сильный, окна не мыты уже недели две, потому что я работаю, а не сижу в декрете у окна, и свекровь токсична, что создаёт неблагоприятный климат в отдельно взятой семье. Хотите, распечатаю в трёх экземплярах?
Софья Петровна рассмеялась сухо, как будто кто-то щёлкнул сухими ветками.
— Ага. Токсична. Это ты из своего интернета вычитала? Из этих ваших блогов, где каждая вторая — психолог, а каждая третья — жертва тирана? Придумали же слово, чтобы проще было обзываться. А раньше как говорили? «Свекровь характерная». Вот и всё. А характер — это сила, Катя. Это стержень. Без характера в этом мире пропадёшь, съедят тебя вместе с твоими ромбиками на шторке.
— Иногда это просто отсутствие воспитания и элементарного уважения к чужому пространству, — парировала Катя, возвращаясь к плите. Гречка начинала подгорать, и запах горелого зерна смешивался с запахом дешёвых духов свекрови, создавая удивительную атмосферу домашнего абсурда.
— Ты бы поосторожнее, Катя. У тебя квартира, бумажки на руках, а у меня сын. Живой человек, которого я родила, вырастила, на ноги поставила. И ты его держишь здесь, как в клетке. Золотой клетке, может быть, с бабушкиным наследством, но всё же в клетке. Он у тебя даже вздохнуть свободно не может, боясь, что ты счёт за воздух выставишь.
Катя наклонилась над кастрюлей, будто заново уточняла рецепт варки гречки, изучая пузыри на поверхности воды, но на самом деле просто не хотела, чтобы Софья Петровна увидела её лицо. Там сейчас было всё: и обида, копившаяся годами, и усталость от бесконечных напоминаний о том, кто здесь главный, и странная, новая злость. Та, что накапливается медленно, слой за слоем, как осадок в старом чайнике, и потом взрывается, как банка с солёными огурцами, если крышку не прижать как следует.
— Я держу Ивана? — переспросила Катя, не оборачиваясь, и её голос прозвучал тихо, но чётко, как удар метронома. — Если бы я его держала, он бы, может, и шапку научился вешать не на кухонный стул, а на вешалку. Если бы я его держала, он бы перестал спрашивать у мамы, какой порошок лучше для стирки его носков. Если бы я его держала, он бы понял, что мужчина в доме — это не гость, которого нужно развлекать и кормить с ложечки, а партнёр.
— Ой, какая же ты колкая стала, Кать. Ты ведь раньше была такая мягкая. Я, помню, думала: вот, слава Богу, нормальная девка, тихая, спокойная, руки золотые. А теперь с тобой как на допросе в органах. Всё сквозь зубы, всё с уколом, всё с подтекстом. Не жизнь, а сериал какой-то дешёвый, где все друг друга ненавидят, но продолжают жить вместе ради рейтингов.
— А вы, как вошли в этот сериал, так и не выходите. Только у нас тут не «Санта-Барбара» с их вечными свадьбами и разводами, а «Суд присяжных». И вы тут одновременно и свидетель, и обвинитель, и судья в одном лице. Только присяжных забыли позвать, чтобы решение было объективным.
В этот момент в прихожей послышался звук ключа в замке, лязг двери и тяжёлый вздох человека, который знает, что дома его ждёт не отдых, а очередное поле битвы. Вернулся Иван.
Катя с облегчением пошла встречать мужа, вытирая руки о фартук на ходу, как будто это был не обычный вторник, а прибытие войск союзников в Нормандию, которое могло переломить ход всей кампании.
— Привет, — устало сказал он, целуя жену в висок, чувствуя запах горелой гречки и напряжения, и переглянувшись с матерью, которая уже приняла позу жертвы обстоятельств. — Опять вы в боевом режиме? Я ещё на лестнице почувствовал, что атмосферное давление упало. Что случилось? Опять шторы не те?
— А мы тут обустраиваемся, наводим порядок в мыслях и в интерьере, — бросила Софья Петровна с улыбкой, которая не достигала её глаз. — Я предложила поменять диван на новый. Этот, извини, но под тобой уже до пола просел, пружины скрипят, как старые ворота. Я тебе спину жалею, Ванечка. У тебя остеохондроз может начаться от такого сна.
— Мам, ну мы с Катей сами решим, что менять, когда будут деньги и желание, — тихо, но с заметным нажимом сказал Иван, снимая куртку и вешая её, на удивление, на вешалку, а не на стул. — Это её квартира. Её пространство. Её право решать, какой диван тут стоит.
— То есть ты уже окончательно стал приложением к квартире? Мебелью, которая ходит и платит коммуналку? — с усмешкой спросила мать, прищурившись. — А где же твоё мужское слово? Где хозяин дома? Или хозяин тут только тот, у кого свидетельство о собственности на руках?
Иван вздохнул, сел к столу, потер переносицу и стал молча наливать себе чай из заварника, который стоял на столе уже полчаса. Пар поднимался ленивыми клубами.
Катя метнулась к шкафу, достала банку с вареньем, открутила крышку, которая всегда заедала, и поставила перед ним.
— Вишнёвое. Ты просил ещё в воскресенье. Я открыла, чтобы не стояло закрытым до следующего года.
— Спасибо, Катюша, — улыбнулся он, и в этой улыбке было столько извинения и беспомощности, что Кате захотелось либо ударить его, либо обнять. — Вкусно.
Софья Петровна покосилась на банку, потом на сына, потом на невестку, но промолчала. На минуту повисла тишина, в которой звякали только ложки о чашки, да где-то за стеной сосед включил дрель, нарушая хрупкое равновесие момента.
— Я, кстати, с юристом разговаривала, — вдруг сказала Софья Петровна, отложив чай в сторону, будто это был не напиток, а улика. — Он сказал очень интересные вещи. Если вы с Иваном, не дай бог, разведётесь, он имеет право на половину всего нажитого в браке. Даже если квартира записана на тебя. Потому что они жили вместе, он вкладывался, он делал ремонт, он платил за свет.
Катя замерла с ложкой в руке. Гречка в кастрюле перестала шипеть, будто тоже прислушалась.
— Мы не собираемся разводиться, — сказала она тихо, но голос её дрожал, выдавая внутреннюю бурю. — У нас всё хорошо. Вернее, было хорошо до сегодняшнего вечера.
— А я не говорю, что собираетесь. Я просто говорю: вдруг? Жизнь — штука непредсказуемая, Катя. Вы молоды, кровь играет, у всех бывают кризисы, периоды охлаждения. А квартира — большая, дорогая, в хорошем районе. Нехорошо, если вдруг останется чужим людям. Или одной женщине, которая выгонит моего сына на улицу с одним узелком.
— То есть мне, — спокойно уточнила Катя, ставя ложку на стол. Звук получился металлическим и резким. — Вы имеете в виду, что я стану чужим человеком для своего мужа?
— А что ты хотела? — не менее спокойно парировала свекровь, расправляя плечи. — Это же от бабушки. Ваша-то семья ничего не дала, кроме воспитания, которое, как я вижу, хромает. И вообще, если бы не Иван, ты бы с этой хрущёвкой одна бы здесь чахла. Кто тебе лампы вкручивает? Кто краны чинит? Кто машину ремонтирует? Он. Значит, он вкладывает труд. А труд должен оплачиваться или защищаться законом.
Катя резко встала, стул с грохотом отъехал назад. Гречка, чай, варенье, разговоры о лампах и кранах — всё это стало дико неуместным, мелким, ничтожным по сравнению с тем, что сейчас происходило.
— Так. Хватит. Я заварю валерьянку. Или лучше глинтвейн. Литра два. Чтобы всем стало тепло и безразлично. Или я просто вызову такси и отправлю вас домой, пока я не сказала чего-то, что уже нельзя будет забрать обратно словами.
Иван поднялся, быстро пошёл за женой на кухню, перехватил её у холодильника.
— Катя, ну не заводись. Ну мама, она… Она же просто беспокоится. Она стареет, ей страшно, что я останусь нищим, если что-то случится. У неё свои тараканы, ты же знаешь.
— Она пытается оформить квартиру на тебя. Без моего ведома. Через угрозы, через намёки, через юристов. Ты понимаешь, что это не только о квартире? Это обо мне. Она меня не видит. Я для неё — пустое место. Мешок с бабушкиными вещами, который случайно получил права на недвижимость. Я — функция. Жена, которая должна кормить, стирать и молчать, когда приходят гости с претензиями.
Иван взял её за руку. Руки у него были тёплые, но влажные.
— Я поговорю с ней. Я скажу, чтобы она прекратила.
— Ты каждый раз говоришь. Только каждый раз она приходит снова — с юристом, с идеями, с претензиями, с новыми аргументами. А ты опять молчишь, как будто это нормально. Как будто это просто погода за окном: то дождь, то снег, то мама пришла делить квартиру.
Он замолчал, опустил глаза.
— Пойми, она — моя мама. Она одна. У неё никого нет, кроме меня.
— А я кто? Соседка по коммуналке? Арендатор, который платит натурой? Или всё-таки жена, которая имеет право на уважение в своём собственном доме?
Он не знал, что ответить. В его молчании было столько вины и растерянности, что Кате стало физически больно смотреть на него.
Катя взяла кружку с недопитым чаем, вернулась в комнату и села напротив свекрови, глядя ей прямо в глаза.
— Софья Петровна, — сказала она, и голос её стал стальным. — Раз уж вы интересовались юристом, я тоже интересовалась. И не одним. По документам, эта квартира — полностью моя. Она была подарена мне бабушкой при жизни, оформлен договор дарения. При разводе — Иван не получит ни сантиметра. Даже если очень захочет. Даже если будет плакать у суда. У меня есть завещание, заверенное нотариусом ещё при жизни бабушки, где всё чётко прописано. Так что пусть ваш юрист почитает Гражданский кодекс, прежде чем давать вам советы. И пусть не тратит ваше время и мои нервы.
— Я тебя не пугаю, Катя, — неожиданно мягко сказала свекровь, и в её голосе проскользнула нотка искренности, которая тут же исчезла. — Я просто не хочу, чтобы ты осталась одна в случае чего. Или Иван остался без крыши над головой. Я думаю наперёд. Я вижу жизнь шире, чем ты. Ты живёшь одним днём, а я вижу перспективы.
— А я думаю о настоящем. О том дне, который у нас есть сейчас. Где вы приходите в мой дом и выносите из него мою мебель морально. Где вы обесцениваете мою жизнь, мои вещи, мою семью, мои усилия. Думаете, если бы я пришла к вам и стала отбирать у вас, скажем, сервиз, который достался вам от вашей мамы, вы бы тоже решили, что я "думаю наперёд"? Или вы бы вызвали полицию?
Софья Петровна сжала губы в тонкую ниточку. Её лицо покрылось лёгким румянцем, то ли от стыда, то ли от злости.
— Хорошо. Я подумаю над твоими словами. Но ты тоже подумай. Без Ивана твой дом — просто стены. Холодные кирпичи и бетон. А он — мой сын. И я за него отвечаю перед Богом и перед совестью.
— А я — не нянька, не секретарь, не домработница и не благотворительный фонд для поддержки взрослых мужчин. Я — жена. В первую очередь — человек. Со своими правами, своими чувствами и своими пределами, которые переходить не стоит.
— Посмотрим, надолго ли, — бросила Софья Петровна и встала, накидывая пальто. — Я, пожалуй, пойду. Пока вы не надавали друг другу по физиономии и не разбили эту чудесную вишнёвую банку.
Катя не ответила. Она осталась стоять у окна, глядя на то, как во дворе гаснет свет в фонаре, пока дверь не закрылась за свекровью с характерным щелчком замка.
Сзади подошёл Иван. Положил руки ей на плечи.
— Ты права, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Я поговорю с ней. По-настоящему. Жёстко. Чтобы она поняла: это наш дом, и правила устанавливаем мы.
Катя не повернулась. Она смотрела на своё отражение в тёмном стекле, где её лицо казалось бледным и чужим.
— Посмотрим, насколько «по-настоящему». Если не получится — поговорю я. Но совсем иначе. И разговор будет коротким.
Катя сидела на кухне и методично чистила мандарин. Было что-то медитативное в этом процессе — как будто с каждой снятой долькой, с каждым удалением белой плёнки она счищала с себя остатки вчерашнего разговора, слой за слоем. Только ощущение липкости всё равно оставалось — в руках, в голове, на сердце. Запах цитруса был резким, кислым, бодрящим, но он не мог перебить запах вчерашней обиды.
С тех пор, как ушла Софья Петровна, прошли ровно сутки. Иван весь вечер ходил понурый, как кот, которого выгнали с тёплого подоконника на холодный пол. Он пытался быть полезным: пылесосил, выносил мусор, даже попытался починить кран, но всё валилось из рук. Вечером он, правда, подошёл, прижался, сказал: «Я с тобой, Катюша, прости, я всё улажу» — но за этими словами стояло… ничего. Пустота. Как будто он извинялся за дождь, который испортил выходной, или за цены на бензин, которые снова выросли. Извинялся за то, на что не может повлиять.
— Надо поговорить, — сказала она теперь, когда он зашёл на кухню за водой. — Без "я попробую", без "ну мама же", без "она старенькая". Нам нужен конкретный план действий. Иначе я сойду с ума.
— Я поговорил. Серьёзно. Мы встретились в кафе, выпили кофе. Мы договорились, что она на время оставит всё как есть. Не будет лезть с юристами и советами. — Иван сел на стул, потёр глаза, которые были красными от недосыпа. — Она сказала, что просто беспокоится, что хочет, чтобы у нас была стабильность. Что она не враг нам.
— У нас стабильность. У нас только она и есть в этом безумном мире. Потому что я держу этот дом, как тётка с ломом держит автоматические двери метро, когда они пытаются закрыться и прищемить пассажира. Я держу всё: быт, бюджет, эмоции, отношения с твоими родственниками. А стабильность — это когда ты знаешь, что завтра не придёт человек и не скажет, что твой дом ему принадлежит по праву крови.
Иван тяжело выдохнул, опустил голову на сложенные на столе руки.
— Она хочет прийти завтра. Говорит, хочет «по-хорошему всё обсудить». Финально. Чтобы поставить точку.
Катя прищурилась, и в её глазах блеснул опасный огонёк.
— Обсудить что? Перепланировку моей души? Распределение квадратных метров моей нервной системы?
— Ну… Она говорит — надо собрать всех. Как семейный совет. Чтобы никто потом не сказал, что его не слушали.
Катя усмехнулась, и смех её был коротким и злым.
— Прекрасно. Тогда пусть приносит табличку «Мосгордума» и протокол заседания. И, может, повестку напечатает на бланке? И печать поставит? У нас что, колхоз? Почему я должна участвовать в этом цирке?
— Катя, ну пожалуйста. Ради меня. Один раз. Выслушаешь её, скажешь своё слово, и всё. Может, это поможет закрыть тему навсегда.
Катя помолчала, глядя на очищенный мандарин, который лежал на тарелке, похожий на маленький оранжевый цветок.
— Ладно. Пусть приходит. Только в этот раз я буду вести повестку. И я решу, кто тут председатель. И если мне не понравится тон разговора, заседание будет закрыто досрочно. Без права на апелляцию.
На следующий день Софья Петровна появилась вовремя, с педантичностью человека, для которого время — это ресурс, который нельзя терять. В пальто, будто только что купленном в дорогом бутике для «статусных вдов», и с той самой сумкой — квадратной, кожаной, зловещей, как папка следователя, в которой хранятся доказательства вины.
С ней, как оказалось, пришёл ещё и «гость» — её двоюродная племянница Лариса. Женщина лет пятидесяти с причёской «в прошлой жизни была замдиректора школы по учебной части», в очках в тонкой оправе, говорила на «вы» даже с собакой, если бы она тут была, и смотрела на Катю с прищуром, будто в суде по разделу наследства уже прошли прения сторон и вынесен обвинительный приговор.
— Это Лариса Валентиновна. Она у нас юрист. Специализируется на семейном праве. Поможет разложить всё по полочкам, чтобы не было недопонимания, — сладко проговорила Софья Петровна, снимая пальто и двигаясь к дивану, как к трибуне, с которой она собирается произнести речь века.
— Прекрасно, — Катя выдохнула, опираясь руками о стол. — А у меня вот чайник. Он пока не юрист, но шипеть умеет громко. И кипятком обжигает больно. Так что мы квиты.
Лариса вежливо кивнула, сняла очки, протерла их платком и снова надела. Иван молчал. Он уже был в том режиме, когда даже взгляд его извинялся за всех сразу: за мать, за тёщу, за погоду, за курс доллара.
— Итак, — начала Софья Петровна, раскладывая на столе какие-то бумаги, хотя никто их не просил. — Раз уж мы все здесь, хочу поднять вопрос о справедливости и будущем нашей семьи.
— Подождите, — перебила её Катя, и голос её прозвучал как удар колокола. — Давайте я сразу уточню: это заседание у нас с повесткой дня или с фокусами? Потому что я не поняла, мы собрались обсуждать семейный вопрос или вы меня планируете морально дожимать коллективной психопаткой в составе двух человек?
— Катя, не нужно так, — сказала Лариса спокойным, вкрадчивым тоном, которым обычно уговаривают клиентов подписать невыгодный контракт. — Просто послушайте. Мы не враги. Мы хотим как лучше.
— Я вас слушаю. Давайте. У меня есть двадцать минут. Потом у меня работа.
Софья Петровна расправила плечи, сделала глубокий вдох.
— Квартира — большая. Хорошая. Ивану тоже нужна уверенность в завтрашнем дне. Вы живёте вместе, он вкладывается, платит коммуналку, ремонты делает, полки вешает, да и, простите, мужчине тоже должно быть комфортно — это ведь не его девичья комната в общежитии. И в случае, если вдруг, не дай Бог, что-то пойдёт не так…
— О, опять это «не дай Бог», — Катя развела руками, и её жест был полон сарказма. — А если дай? Если я вот прямо завтра скажу: мне некомфортно жить в квартире, где по стенам лазают свекрови с юристами? Что будем делать? Собирать митинг на лестничной клетке? Писать петицию президенту?
— Ты не слышишь. Я говорю — квартира нажитая...
— Кем? — Катя вскочила, и стул снова грохнул об пол. — Кем нажитая, Софья Петровна? Её бабушка мне оставила. Иван в это время даже не знал, как варится гречка, между прочим. Он учился, играл в компьютер, гулял с друзьями. А я помогала бабушке, сидела с ней, слушала её истории. Эта квартира — результат любви моей бабушки ко мне. А не результат трудовых подвигов Ивана.
— А теперь он мужчина, глава семьи. И должен иметь право на защиту своих интересов.
— На что? На моё наследство? Или на то, чтобы вы через юристов пододвинулись поближе и начали описывать движимое имущество? Мою зубную щётку тоже поделите?
Лариса подняла руки, демонстрируя открытые ладони.
— Простите, давайте не будем на эмоциях. Эмоции — плохой советчик. Тут вопрос простой и юридически решаемый. Хотите — совместную собственность оформляем через суд, доказывая вложения. Хотите — брачный договор составляем, где прописываем доли. Всё решаемо. Закон на стороне того, кто вкладывал средства.
Катя подошла к окну. Стояла спиной ко всем. За окном шёл мокрый снег, прилипая к стеклу грязными хлопьями. Голос у неё стал тише, но холоднее, чем лёд на лужах.
— Хотите знать, как всё будет? Хорошо. Я скажу один раз, чтобы запомнили. Иван может оформить себе хоть шезлонг в ванной. Хоть тумбочку для носков. Но квартира останется моей. И точка. Если кому-то не нравится — собирайте вещи. Или эмоции. Выносите их за дверь. Я не буду участвовать в играх, где меня пытаются обокрасть морально и юридически.
Иван подался вперёд, его лицо побледнело.
— Катя, я не просил её это делать. Я не знал, что она позовёт юриста. Честное слово.
— Но и не остановил. Вот в чём беда, Ваня. Ты не остановил. Ты позволил ей прийти сюда, в мой дом, и вести себя как хозяин. Ты молчал, когда она оскорбляла мою бабушку и мои вещи. Твоё молчание — это согласие.
Софья Петровна встала, и её лицо стало жёстким, как камень.
— Значит, так. Раз ты такая принципиальная, такая непробиваемая, значит, я сыну предлагаю переехать ко мне. У меня, конечно, не "три комнаты в центре", не музей декабристов, но зато без истерик, без юристов и без постоянных упрёков. У меня он будет сыном, а не приложением к свидетельству о собственности.
Катя повернулась. Лицо у неё было спокойное, почти ледяное, без единой эмоции.
— Пусть сам решит. Я не держу. Дверь открыта. Только пусть не забудет свои носки с балкона. И зарядку от ноутбука. Она — моя. Я её покупала. И пусть заберет свои книги с полки. Все до одной.
Лариса встала, собрала свои бумаги, сложила их в папку с деловым видом.
— Думаю, на сегодня всё ясно. Позиции сторон обозначены. Дальше — только через официальные инстанции.
— Очень ясно, — ответила Катя. — До свидания.
Они ушли. Софья Петровна шумно, театрально, хлопнув дверью так, что со стены упала небольшая картинка. Лариса — молча, степенно, как нотариус после оглашения завещания, которое никого не устроило.
— Я не поеду к ней, — сказал Иван вечером, когда в квартире воцарилась тишина, звенящая, как натянутая струна. — Я никуда не поеду. Просто… просто скажи, что делать. Я не хочу терять тебя.
Катя сидела в кресле, укрытая пледом, который когда-то вязала её бабушка. Она не смотрела на него. Она смотрела на стену. Там висели часы, которые раньше тикали уютно, спокойно. Теперь — как будто отсчитывали что-то важное, необратимое.
— Не знаю, Ваня. Я устала быть той, кто делает всё. Кто решает, кто терпит, кто держит фасад, кто улыбается, когда хочется кричать. Я устала жить в доме, где я как будто на съёмной. Где мои права нужно доказывать с документами в руках.
— Это твоя квартира, Катя. Я это знаю.
— Но не моя семья. Потому что семья — это когда тебя не пытаются переписать. Когда тебя любят не за то, что у тебя есть, а за то, кто ты есть. А у нас получается, что я — актив, который нужно защитить от рейдерского захвата.
Он сел рядом на пол, обнял её за колени. Руки у него были холодные.
— Я тебя люблю, Катя. Больше всего на свете. Прости меня. Я слепой был. Думал, что если буду молчать, всё рассосётся. А оно только хуже стало.
— А я тебя. Но, может, этого мало. Мы живём втроём: ты, я и твоя мама. Просто она — невидимка, но везде. Даже в постели. Её голос, её мнения, её страхи. Они между нами.
Он опустил голову, лоб его коснулся её колен.
— Я уеду на пару дней к Тане, — сказала Катя утром, складывая вещи в маленькую сумку. — Мне надо подумать. Без криков, визитов и семейных советов. Мне нужно побыть одной, чтобы понять, кто я без этого давления.
Он ничего не сказал. Только стоял в дверях кухни, пока она собирала вещи, глядя на неё глазами человека, который понимает, что совершил непоправимую ошибку, но ещё не знает, как её исправить.
Когда Катя уходила, он обнял её сзади. Сильно. Как будто боялся, что не удержит, что она растворится в воздухе, как туман.
Она вывернулась мягко, но решительно.
— Не держи. Лучше подумай, хочешь ли ты меня по-настоящему. Или просто привычку отвоёвываешь у своей мамы. Потому что если ты выберешь её — даже молчаливо — нас не будет.
И ушла, захлопнув дверь.
В квартире Тани пахло яблоками и корицей. Она жила одна, после развода три года назад, и утверждала, что одиночество — это свобода, только немного холодная, как зимнее утро. Катя приехала к ней в пятницу, с маленькой сумкой и большим клубком мыслей, которые никак не хотели разматываться в понятную нить. Таня встретила, как всегда — крепким объятием, от которого пахло духами с нотками сандала, и бокалом красного вина.
— Не думай, — сказала она, наливая в бокалы и ставя их на стол, заваленный журналами и книгами. — Дай голове отдохнуть. У тебя перегрев. Мозг кипит, как тот твой чайник.
— А если там не перегрев, а коррозия? Если всё уже проржавело изнутри?
— Тогда смажем. Есть оливковое. Экстра вирджин. Лучшее средство от ржавчины в отношениях. Шутка. Хотя, кто знает.
Катя попыталась улыбнуться, но получилось так себе, криво.
— Он хороший. Просто маменькин. Я это знала. Выходила замуж, думала — перерастёт. Мужики ведь взрослеют позже. А оно, видимо, только пускает корни. Чем старше, тем глубже.
— Такие не перерастают, — тихо сказала Таня, садясь напротив и беря её за руку. — У меня Игорь тоже с мамой в обнимку всё делал. Даже когда покупали пылесос — звонил ей, советовался, какую мощность брать. Я однажды не выдержала, сказала: «Может, тебе и постель с ней делить удобнее будет? Она же лучше знает, как тебе комфортно». Он обиделся. Не разговаривал со мной неделю. Но спать стал ещё тише, ещё незаметнее. Как тень.
Катя смотрела в окно. У Тани был вид на дорогу, и сейчас там шёл снег — мелкий, нервный, крутящийся в свете фонарей, как мысли перед сном, которые не дают уснуть.
— Он мне сказал, что останется. Что любит. Что выберет меня. А я не поверила. Устала верить. Когда тебя всё время подменяют, даже любовь звучит как чужое слово, как цитата из фильма, который ты не смотрела.
Таня присела рядом, положила голову ей на плечо.
— А ты хочешь остаться с ним? Честно. Без долженствования. Без жалости. Ты хочешь быть с этим человеком, зная, какой багаж у него за спиной?
Катя молчала долго. Смотрела на свои руки, на кольцо, которое крутила на пальце. Потом кивнула. Очень тихо, едва заметно.
— Хочу. Но не так. Не на этих условиях.
— Тогда сделай, как в покере. Поставь ва-банк. Либо проиграешь всё — и будет свобода, чистый лист, новая жизнь. Либо выиграешь — и будет что-то настоящее, выстраданное, крепкое. Но играть надо без жалости. К себе в первую очередь. Если начнешь жалеть его — проиграешь.
Через два дня Катя вернулась. Дома было тихо. Очень тихо. Даже часы, казалось, решили не тикать, затаив дыхание. Воздух был спёртым, неподвижным.
На кухонном столе лежал конверт. Белый, плотный. На нём было написано крупным, немного дрожащим почерком: «Катя. Только не порви, как паспорт перед ЗАГСом».
Она уселась на стул, развернула конверт. Там было письмо. На трёх листах. Почерк Ивана — корявый, торопливый, немного растерянный, с помарками, будто он писал это ночью, при тусклом свете, перечёркивая и начиная заново.
«Катюша, я не умею говорить. Ты знаешь. Я всегда прятался за чужие спины. За мамину, за твою. Мне было так удобно. Но я понял, что теряю не квартиру, не быт, не привычку пить чай из твоей чашки. Я теряю тебя. А ты — это всё. Ты мой дом. Не стены, не диван, не шторы от бабушки, не "Зингер". Ты — мой воздух. Без тебя я задохнусь, даже если буду жить в дворце.
А мама… я сам не заметил, как она влезла во всё. В мою голову, в мои решения, в мою жизнь. Потому что мне казалось, что быть хорошим сыном — это значит быть послушным. Быть удобным. Но теперь я понимаю: быть мужчиной — это значит уметь сказать «стоп» даже родной матери. Особенно родной матери.
Я сказал. Вчера. Жёстко. Без криков, но так, чтобы она поняла: если она ещё раз придёт к тебе с юристами или претензиями, я перестану с ней общаться. Вообще. На время. Пока она не успокоится. Она плакала. Говорила, что я её бросаю. Но я не бросаю. Я просто выбираю свою семью. Ту, которую создал сам.
Я сказал ей, что квартира — твоя. И точка. Что я не имею на неё прав и не хочу иметь, если это стоит тебя. Что я готов работать, зарабатывать, покупать своё, но не отнимать твоё.
Не знаю, поверишь ли. Слова сейчас ничего не стоят. Но если захочешь — проверь. Я жду. Всегда. И теперь — по-настоящему. Без оглядки. Твой Иван.»
Катя сидела долго. Очень долго. Сначала молчала, перечитывая строки. Потом достала телефон. Набрала номер мамы, которая жила в другом городе.
— Мам, привет. Скажи, а если мужчина вдруг взрослеет — как это понять? По каким признакам?
— Он сам тебе об этом скажет, — ответила её мама, и в её голосе была мудрость прожитых лет. — Или… покажет. Поступком. Но если он действительно повзрослел — то не будет больше прятаться за чужие юбки. Даже за мамины. Он возьмёт ответственность на себя. Даже если будет больно.
Софья Петровна позвонила сама через час. Не извинилась — нет, на это её не хватило бы. Но голос был уже без шипов, без стали, уставший.
— Я поеду в санаторий, Катя. Решила отдохнуть. Воздух, процедуры, прогулки, без вас всех. Надоело быть третьей лишней. А вы живите. Только живите честно, без спектаклей. Я не виновата, что вы такие разные. Что я такая, а ты такая.
— А я не виновата, что вы во мне не разглядели человека. Только оболочку. Мешок с наследством. Функцию.
— Возможно, — сказала Софья Петровна, и в её голосе прозвучала усталая искренность. — Но, может, ты тоже во мне видела только монстра. Мы, женщины, часто дерёмся за мужчин — вместо того чтобы просто поговорить. Делим их, как имущество. Ладно. Отдышитесь. Потом решите, кого на дачу звать, если мир наступит.
Она отключилась.
Катя сидела на подоконнике, поджав ноги, и думала, что, может быть, они все не так уж и плохи. Просто не умеют быть мягкими. Или боятся. Потому что мягкость — это уязвимость. А в этом доме, в этой семье, уязвимость никто себе не позволял годами. Все были в броне.
Когда вечером пришёл Иван, Катя стояла у плиты. Готовила гречку. Та самая, из-за которой всё началось. Запах был знакомым, домашним, уютным.
Он подошёл, обнял её сзади, положил подбородок ей на плечо. Она не отстранилась. Не напряглась.
— Гречка, — сказал он, нюхая воздух. — Значит, всё как раньше? Возвращаемся на круги своя?
— Не совсем, — ответила Катя, убавляя огонь. — Гречка теперь с маслом. И с условиями. Новыми правилами игры.
— Я готов. Слушаю.
Она повернулась. Смотрела прямо в глаза, серьёзно, без улыбки, но и без злости.
— У нас будет правило номер один. Никто больше не приходит в мой дом с юристом. Ни мама, ни ты. И никаких семейных советов, где я в роли подсудимой. Я не живу на скамье запасных. Я не объект для обсуждения. Или мы семья — и решаем всё вместе, глядя друг другу в глаза, или…
— Или нас нет, — закончил он за неё. — Я понял. Это справедливо.
— Правило номер два. Твоя мама звонит тебе. Ты ей отвечаешь. Но в мой дом она приходит только по приглашению. И только как гость. Без критики интерьера, без советов по жизни и без намёков на наследство.
— Принято. Я передам.
— Правило номер три. Мы говорим друг другу всё. Сразу. Если что-то не нравится — говорим. Не копим. Не ждём, пока банка с огурцами взорвётся.
Он кивнул. Взял её руку, поднёс к губам.
— Мы семья. Слушай, а если я теперь к тебе как к министру подойду, с предложениями по бюджету? У нас ведь скоро ремонт намечается. Ванная требует внимания. Я составил смету. Хочешь посмотреть?
Катя улыбнулась. Настоящее, широко, впервые за долгое время.
— Начни с балкона. Там твои носки. Они прошли зиму, видели всё. Пора их амнистировать и отправить в стирку. А потом посмотрим смету.
В тот вечер они ели гречку. Говорили о планах. О поездке на море летом. О занавесках, которые всё-таки стоит поменять, но не на современные, а на что-то простое, льняное. О том, какую книгу купить на выходные.
А машинку «Зингер» Катя на следующий день отнесла на балкон. Не выкинула. Не отдала. Просто поставила туда, в угол, накрыла чистой тканью. Не о бабушке память. О себе. О той, что выдержала. О той, что отстояла своё право быть собой в своём доме.
И впервые за долгое время в квартире стало по-настоящему тепло. Не от батарей, которые работали на полную мощность. Не от гречки с маслом.
От людей. От того, что они наконец-то нашли друг друга за слоями обид, страхов и чужих мнений.
Конец.