Найти в Дзене
Мужик в шапке

Мама не говорила мне "я тебя люблю" ни разу в жизни. Я поняла почему только в 55 лет

Я всегда ждала этих трёх слов. А потом нашла в маминых антресолях коробку — и всё встало на своё место. Коробка. Всё началось с обычной картонной коробки из-под сапог. Мама попала в больницу в феврале — сердце. Ничего смертельного, сказали врачи, но напугали нас до икоты. Я прилетела из Перми в Тулу за восемь часов, с одной сменой белья и без зубной щётки, потому что в панике забыла. Маме сделали операцию, всё прошло хорошо, и пока она лежала в палате и ругалась на медсестёр за холодный компот, мне надо было чем-то занять руки. Я поехала в её квартиру убраться, проветрить, привезти нормальную еду. И нашла эту коробку. Она стояла в антресолях, за зимними одеялами. Пожелтевшая, перевязанная бечёвкой. Я сначала решила, что там старая обувь. Развязала и застыла прямо на стремянке. Пятьдесят пять лет. Вся моя жизнь. Каждый рисунок, который я когда-либо рисовала в детском саду. Каждая открытка к 8 марта. Школьные грамоты. Мои письма из пионерского лагеря; кривые, с помарками, на линованной

Я всегда ждала этих трёх слов. А потом нашла в маминых антресолях коробку — и всё встало на своё место.

Коробка. Всё началось с обычной картонной коробки из-под сапог.

Мама попала в больницу в феврале — сердце. Ничего смертельного, сказали врачи, но напугали нас до икоты. Я прилетела из Перми в Тулу за восемь часов, с одной сменой белья и без зубной щётки, потому что в панике забыла.

Маме сделали операцию, всё прошло хорошо, и пока она лежала в палате и ругалась на медсестёр за холодный компот, мне надо было чем-то занять руки.

Я поехала в её квартиру убраться, проветрить, привезти нормальную еду. И нашла эту коробку.

Она стояла в антресолях, за зимними одеялами. Пожелтевшая, перевязанная бечёвкой. Я сначала решила, что там старая обувь. Развязала и застыла прямо на стремянке.

Пятьдесят пять лет. Вся моя жизнь.

Каждый рисунок, который я когда-либо рисовала в детском саду. Каждая открытка к 8 марта. Школьные грамоты. Мои письма из пионерского лагеря; кривые, с помарками, на линованной бумаге. Выпускной аттестат в обложке. Фотографии. Мои детские фотографии, которые я считала давно потерянными. И, самое неожиданное, распечатки моих постов из «Одноклассников». Мама распечатывала мои посты из интернета и хранила их в картонной коробке из-под сапог.

Я сидела на этой стремянке, держала в руках свой рисунок с подписью «мамачка я тибя лублу» (лет пять мне было, не больше) и плакала так, что соседский кот под дверью решил, что там кого-то режут, и начал орать в ответ. Мы с котом немного поголосили вместе. Потом он ушёл. Мне стало чуть легче.

Меня зовут Нина. Мне 55 лет, живу в Перми, работаю бухгалтером, замужем, двое взрослых детей и один зять, которого пока изучаю. История самая обычная. Таких миллион.

Но вот что необычно: моя мама, Валентина Николаевна, 79 лет, никогда, ни разу за всю мою жизнь, не говорила мне «я тебя люблю».

Я подсчитала это специально. В прошлом ноябре, на своём пятидесятипятилетии, когда выпила два бокала шампанского и стало слегка тоскливо. Сидела за праздничным столом, смотрела, как муж Юра разрезает торт, дети смеются, и думала: а было? Хоть раз? Может, в детстве, пока я спала, она шептала?

Нет. Не было. Это я точно помню, у меня хорошая память на важное.

Подруга Света говорит, что у неё мама каждый звонок заканчивает тремя «люблю тебя, доченька». Прямо три раза подряд, как молитву. Соседка по лестничной клетке, молодая девчонка лет тридцати, тоже: мама ей каждое утро пишет «люблю» в Ватсапе.

Мой муж Юра, тот вообще рос в семье, где обнимались за завтраком. За завтраком. Я когда первый раз это увидела у его родителей, чуть не поперхнулась чаем. Сидит тёща, берёт Юру за руку и говорит: «Юрочка, мы тебя любим». За утренней кашей. Это что-то особенное, доложу я вам.

У нас в семье обнимались только на вокзалах. Когда провожали или встречали. И то, мама поправляла мне воротник, смотрела в сторону и говорила: «Ну, езжай уже». Вот это был у нас вокзальный ритуал.

Я пробовала, конечно. Получить эти слова.

Лет в четырнадцать, начиталась какого-то журнала про «язык любви» и решила поэкспериментировать. Подошла к маме на кухне, она как раз чистила картошку, и сказала:

— Мам, я тебя люблю.

Мама посмотрела на меня поверх очков. Долго. Отложила нож. Потрогала мой лоб ладонью.

— Температуры нет. Двойку получила?

— Нет, мам, просто так. Ты меня любишь?

Она вернулась к картошке.

— Иди лучше уроки делай. Любовь любовью, а контрольная по математике завтра.

Я тогда обиделась страшно. Ушла в комнату, хлопнула дверью — несильно, потому что мама за сильный хлопок могла и ремнём, — написала в дневнике что-то пафосное про «холодную и бесчувственную» и дала себе клятву, что буду говорить своим детям «люблю» каждый день. Назло всем.

Клятву, кстати, выполнила. Мои дети Катя и Дима выросли в условиях такого словесного излияния любви, что Катя однажды в подростковом возрасте попросила: «Мама, можешь хотя бы не каждый раз?» Нет, не могу. Это принципиально.

Дима в армии, говорит, единственный солдат, которому мама звонила и говорила «люблю» прямо при всём взводе. Он не возражал. Молодец, воспитанный ребёнок. Потом сам признался: «Мам, ребята завидовали. Говорили везёт тебе, что мама такая». Вот как бывает.

С мамой мы дружили странно.

Она никогда не ругалась громко, просто замолкала и смотрела так, что хотелось самой залезть в угол. Никогда не хвалила вслух, говорила «нормально», и это был высший балл в её системе оценок.

На мой выпускной пришла в лучшем своём платье, сделала причёску у Клавы с третьего этажа, весь вечер молча сидела в углу, а потом сказала: «Ты хорошо выглядела». Это было её «горжусь тобой, дочка». Я это поняла потом. Не сразу.

Когда я рожала Катю и лежала в роддоме, мама приезжала каждый день. Привозила домашнюю еду в судочках, стояла под окном — это был советский роддом, внутрь не пускали, кричала что-то насчёт борща.

Я высовывалась из окна третьего этажа и орала в ответ. Соседки по палате смотрели с уважением: «

— Твоя мама?

— Моя.

— Каждый день?

— Каждый.

Когда Юра однажды сказал что-то обидное и я позвонила маме в слезах, она выслушала. Помолчала. И сказала:

— Ты сейчас едешь ко мне?

— Нет, мам, просто так позвонила.

— Тогда вешай трубку. Плакать в трубку, только здоровье тратить. Или едь, или разбирайся сама.

Я вешала трубку. Разбиралась сама. Потом, спустя годы, поняла, она говорила: ты справишься. Ты достаточно сильная. Мне незачем тебя жалеть.

Подруга Света до сих пор считает мою маму «жёсткой женщиной». Я перестала с ней спорить. Объяснять это невозможно — надо было видеть, как мама три ночи не спала, когда у меня в детстве была ангина.

Сидела рядом, меняла компрессы, пила чай на кухне, чтобы не заснуть. Я просыпалась, она там. Засыпала, она там. Утром встанет, пойдёт на завод, отработает смену и вернётся. Никакого «бедная моя девочка». Просто сидит рядом. И этого было достаточно.

Тогда казалось мало. Теперь понимаю это и было всё.

В больнице мама лежала семь дней.

Я приходила каждое утро. Приносила чай в термосе, больничный она пить отказывалась категорически, называла его «горячая вода с воспоминаниями о чае». Мы сидели, разговаривали больше, чем за последние лет десять вместе взятые.

Она рассказывала про соседку по палате, которая храпела как трактор «Беларусь» и при этом утром клялась, что вообще не спала. Я рассказывала про Катину свадьбу, которую мы планируем летом. Мама слушала внимательно, уточняла детали, давала советы насчёт кейтеринга и платья.

Нормальный разговор. Тихий. Хороший. Я вдруг поняла, что именно этого нам всегда не хватало — не громких слов, а вот такого: чай из термоса, мокрый снег за окном, и мы говорим ни о чём важном и обо всём сразу.

На пятый день я рассказала ей про коробку.

Мама замолчала. Посмотрела в окно, где шёл мелкий февральский снег — мокрый, тот, что налипает на стёкла и сползает вниз. Долго смотрела.

— Ты зачем лазила в антресоли? — наконец сказала она.

— Мам…

— Там частные вещи.

— Мам, там мои вещи.

Она поджала губы. Я знала эту мину — значит, попала в точку, и ей нечего возразить.

— Ты всё это хранила, — сказала я тихо. — Всё, что я когда-либо тебе давала. Начиная с детского сада.

— Ну и что с того. Выбрасывать что ли.

— Там посты из «Одноклассников». Ты распечатывала мои посты.

Долгая пауза.

— Принтер купила, надо было как-то использовать, — сказала она. Голос чуть дрогнул. Совсем чуть-чуть.

Я засмеялась. Она фыркнула — и тоже улыбнулась, краешком, как всегда позволяла себе улыбаться: осторожно, как будто улыбка — дефицитный товар.

— Мам, — сказала я. — Можно я тебя спрошу кое-что?

— Спрашивай, раз уж пришла.

— Почему ты никогда не говорила мне «я тебя люблю»?

Она снова замолчала. Очень долго. За окном шёл снег. В коридоре кто-то катил каталку — скрип-скрип-скрип. Из соседней палаты доносилось бормотание телевизора.

— В нашей семье так не говорили, — сказала она наконец. Ровно, спокойно, как человек, который давно думал об этом и уже подготовил ответ. — Мама моя не говорила. Бабушка не говорила. Мы не говорили — и жили. Кто это придумал вообще, что надо обязательно вслух?

— Ну, — сказала я, — люди так делают. Это приятно — слышать.

Она посмотрела на меня. Прямо, внимательно. Так она смотрела, когда хотела, чтобы я думала.

— Нина. Когда ты болела в третьем классе — ангина, тридцать девять, — я три ночи не спала. Сидела и меняла компрессы. Это тебе недостаточно?

— Достаточно, мам.

— Когда ты поступала в институт и завалила первый экзамен, я взяла отгул и весь день была дома. Ничего не говорила. Просто была рядом. Это — мало?

— Нет, мам. Не мало.

— Я сохраняю всё, что ты мне давала, с 1972 года. — Она чуть помолчала. — Первый твой рисунок — синяя корова. Ты сказала, что это я. Лестная, кстати, была оценка моей внешности.

Я снова засмеялась. Она чуть улыбнулась.

— Всего этого тебе не хватает? — спросила она. Но уже не строго. Как будто по-настоящему хотела знать.

В горле у меня стало тесно. Я вытерла глаза рукавом — быстро, пока она не заметила. Она заметила, конечно. Всегда замечает.

— Слова — это слова, Нина. Ты же умная женщина.

— Мам, — сказала я. — Скажи всё равно. Один раз. Мне 55 лет, я большая, не развалюсь. Просто — скажи.

Долгая пауза.

Очень долгая пауза.

Скрипела каталка. Капал за окном с крыши подтаявший снег. Телевизор в соседней палате перешёл к прогнозу погоды.

— Люблю тебя, — сказала мама. Тихо. Почти шёпотом. Глядя куда-то в сторону, будто говорила это форточке. — Дочка. Вот. Сказала. Доволь… довольна?

Я засмеялась и расплакалась одновременно. Это, оказывается, можно — делать одновременно. Если очень нужно.

— Ты сказала это окну, мам.

— Ты слышала?

— Слышала.

— Ну и всё тогда. Зачем повторять.

В марте мама вернулась домой.

Мы говорим теперь по телефону чаще — она звонит сама, чего раньше почти не делала. Рассказывает про соседку, про новый сорт чая, который купила в аптеке, про то, что в новостях «опять какой-то кошмар, лучше бы не смотрела, но смотрю». Это у неё такая пенсионная медитация — жаловаться на новости и смотреть их дальше.

Про любовь не говорит. Ни разу с тех пор.

Но на прошлой неделе прислала посылку. Внутри — варенье вишнёвое без косточек, я его люблю с детства, сладкое до невозможности. Шерстяные носки — вязала в больнице, пока лежала, чтобы руки не скучали. И записка. Мамин почерк, круглые буквы, которые я знаю с детства:

«Носки вышли немного кривые, но тёплые. Носи».

Я надела сразу. Они и правда немного кривые.

И правда очень тёплые.

Знаете, я всю жизнь ждала трёх слов. А она всю эту жизнь складывала их в картонную коробку из-под сапог — по одному рисунку, по одной открытке, по одной грамоте.

Иногда любовь — это не то, что говорят. Это то, что хранят.