Муж, увидев судно, позеленел и предложил нанять сиделку. Я отказалась. Все думали, я хочу отыграться на старухе за годы придирок. Мы с ней закрылись в комнате и сделали то, от чего у мужа запотели очки.
— Не так держишь. Руки-крюки, господи, и где мой сын тебя откопал? В какой подворотне?
Я вздохнула. Глубоко, через нос, задерживая воздух в лёгких. Это моя мантра последние пятнадцать лет. Вдох, считаем до пяти, медленный выдох. Если не дышать, можно случайно придушить пациента подушкой, а это статья.
— Антонина Петровна, я вам наволочку меняю, а не операцию на открытом сердце делаю. Потерпите.
— У меня складка под лопаткой! — взвизгнула она. — Ты специально? Хочешь, чтобы у меня пролежни начались? Конечно, хочешь. Квартира-то трёхкомнатная, в центре.
Свекровь лежала на своей широкой, «императорской» кровати из тёмного ореха, как свергнутая правительница в изгнании. Нога в гипсе вздёрнута на специальный валик, седые волосы, обычно уложенные в идеальную «ракушку», сейчас всклокочены, а взгляд такой, что мухи, пролетающие мимо, должны падать замертво от разрыва сердца. В комнате пахло лекарствами, старостью и моим раздражением. Этот запах, казалось, въелся в обои.
Пятнадцать лет Антонина Петровна пила мою кровь. Не залпом, нет. Она гурман. Она пила её чайной ложечкой, смакуя каждый глоток, оттопырив мизинчик.
Я помню нашу первую встречу, как будто это было вчера. Витя привёл меня знакомиться. Я, наивная девочка в ситцевом платье, испекла пирог с капустой.
Старалась, тесто три раза поднимала. Она посмотрела на пирог, потом на меня, потом на мои туфли (недорогие, с рынка).
— Витенька, — сказала она ледяным тоном, даже не попробовав угощение. — У девушки, кажется, проблемы со вкусом. И в одежде, и в кулинарии. Капуста пригорела.
Капуста была идеальной. Но приговор был вынесен. С тех пор так и повелось. Борщ у меня кислый («Уксус льёшь, чтоб мужа со свету сжить? Язвы ему хочешь?»). Занавески дешёвые («Сразу видно деревенский стиль, а-ля колхоз»»). Сына я воспитываю неправильно, рубашки глажу плохо, дышу слишком громко.
А неделю назад наш «Генерал в юбке» поскользнулся в ванной. Звонок раздался в час ночи. Витя взял трубку, побледнел и сполз по стене в коридоре.
— Мама... упала. Не встаёт. Сложный перелом шейки бедра.
В её возрасте, семьдесят два года, это почти приговор. Врачи в больнице смотрели на нас с сочувствием, граничащим с равнодушием.
— Операцию делать рискованно, сердце слабое, — сказал хирург, вытирая руки. — Забирайте домой. Полный покой, уход, гигиена. И молитесь. Может, срастётся. А может... готовьтесь к худшему.
Мы забрали её домой. Витя, мой муж, мой большой и сильный Витя, который руководит отделом логистики и разруливает поставки фур, при виде материнского судна позеленел.
— Лена, я не могу, — прошептал он в первый же вечер, когда Антонина Петровна потребовала судно. — Меня мутит. Я физически не могу. Давай сиделку наймём? А?
Я посмотрела на него. В его глазах был животный страх.
— На какую зарплату, Вить? — спросила я тихо. — Мы кредит за машину ещё два года платить будем. Пашка репетиторов требует, поступление на носу. Сиделка с проживанием — это пятьдесят тысяч минимум. У тебя есть лишние пятьдесят тысяч?
Он опустил глаза.
— Нет.
— Вот и у меня нет.
Так я оказалась в аду. Добровольно. Бесплатно. И без выходных.
Первые две недели были проверкой на прочность. Я думала, я сломаюсь. Утро начиналось в шесть.
— Лена! Воды! Я вскакивала, шлёпала босыми ногами на кухню. Вода должна быть не холодной и не горячей. Комнатной температуры. Если чуть холоднее, скандал.
— Ты мне горло застудить хочешь? — шипела она, делая глоток и кривясь, будто пьёт уксус. — Конечно, помру поскорее, вы с Витькой заживёте. Танцевать на моих костях будете.
— Пейте, Антонина Петровна, — отвечала я, поправляя ей одеяло. — Никто не будет танцевать. У меня радикулит.
Потом завтрак. Каша овсяная, на воде, без соли, но с маслом. Масло должно быть строго определённого размера, квадратик два на два сантиметра. Потом гигиена. Самое страшное. Памперсы. Она ненавидела этот момент. И я ненавидела. Это было унизительно для нас обеих. Она, всегда такая гордая, застёгнутая на все пуговицы, теперь лежала передо мной беспомощная, как младенец. Но вместо благодарности она выдавала порцию яда.
— Фу, какие у тебя руки холодные! Ты что, в морге работала? Не щипай меня! Господи, за что мне это наказание... Витя! Витя, иди сюда! Посмотри, как она надо мной издевается!
Витя в такие моменты исчезал. Он приходил с работы всё позже и позже. Находил срочные дела в гараже, задерживался на совещаниях. Дома он передвигался по стеночке и старался не дышать.
Он предал меня. Оставил один на один с "монстром". И я злилась. На него, на неё, на свою жизнь. Я смотрела на себя в зеркало и видела тётку. Уставшую, с тёмными кругами под глазами, с обломанными ногтями (какой уж тут маникюр). «Зачем мне это? — думала я, намывая пол в её комнате с хлоркой. Бросить всё. Уйти к маме. Пусть сами разбираются».
Но я не уходила. Жалость, дурацкое чувство. Русское бабское чувство. Жалко Витьку — пропадёт. Жалко Пашку — ему поступать. И её... старую грымзу... тоже почему-то жалко.
Переломный момент наступил через месяц. Был вторник, дождливый, серый ноябрьский вторник. У Антонины Петровны разболелся живот. Лекарства, видимо, дали побочку. Весь день я бегала с судном, меняла бельё, мыла её. Спина отваливалась. К вечеру она затихла. Я зашла к ней с тазиком тёплой воды и губкой. В комнате было душно, пахло корвалолом.
— Давайте обтираться, Антонина Петровна. Вечерний моцион.
— Уйди, — буркнула она, отвернувшись к стене. Голос был глухой, слабый.
— Не уйду. Вы вспотели. Будет раздражение. Поворачивайтесь.
— Не буду! — вдруг крикнула она. — Оставь меня в покое! Дай мне сдохнуть спокойно!
Я поставила тазик на стул. Подошла к кровати. Резко стянула одеяло.
— Так! Хватит концертов! У меня котлеты на плите горят и спина не казённая. Поворачивайтесь, кому сказала!
Она сжалась. Плечи её затряслись. И тут я увидела то, чего не видела никогда за пятнадцать лет. Она плакала. Не картинно, не напоказ для сына. Беззвучно. Просто слёзы катились по вискам, пропадая в седых волосах. Железная леди, которая даже на похоронах своего мужа стояла с прямой спиной и сухими глазами, сейчас рыдала, уткнувшись в подушку.
Я замерла с губкой в руке. Знаете, я должна была почувствовать торжество. Вот оно, возмездие. Справедливость. Ты меня гнобила, ты называла меня «пустым местом», а теперь я мою тебе задницу, и ты полностью в моей власти. Я могу не дать тебе воды. Могу уйти и хлопнуть дверью. Но я почувствовала... злость. Дикую злость на эту беспомощность.
— Так, отставить сырость! — гаркнула я так, что она вздрогнула и открыла мокрые глаза. — Чего ревём?
— Уйди, Ленка, — прохрипела она. — Стыдно мне. Перед тобой стыдно. Лучше бы чужой человек, сиделка... А ты... Ты же ненавидишь меня. Она отвернулась, закрыв лицо руками. — Я вижу, как ты смотришь. Ждёшь, когда я помру. И правильно ждёшь. Я тебе жизни не давала.
Я села на край кровати. Кровать скрипнула.
— Стыдно, Антонина Петровна, — сказала я тихо, — это когда Витя, ваш любимый сын, здоровый лось сорок пятого размера, к маме родной зайти боится, потому что его от запаха лекарств мутит. Вон, закрылся в кабинете и в танчики играет в наушниках, чтобы не слышать, как вы стонете. Вот это — стыдно.
Она замерла. Руки опустила.
— А нам с вами не стыдно. Мы бабы. Мы живые люди. Мы и рожаем в муках, и умираем... не в розах.
Я окунула губку в воду, отжала.
— Давайте ногу. Она послушно вытянула здоровую ногу. — А помните, — продолжила я, намыливая ей пятку, — вы на свадьбе тост сказали? Что Витя достоин лучшего, но «раз уж выбрал, то пусть несёт этот крест»?
Свекровь шмыгнула носом:
— Помню. Я тогда была в люрексе. Красивое платье было.
— Ужасное было платье, — усмехнулась я. — Как новогодняя ёлка. И тост ужасный. Я тогда в туалете полчаса ревела.
— Дура была, — буркнула она. — Молодая. Ревнивая.
— Вы? Молодая? Вам пятьдесят было.
— Для матери сын всегда маленький! Я думала, ты его окрутишь, квартиру оттяпаешь и бросишь.
— Ну вот, квартиру не оттяпала, пятнадцать лет терплю ваши выходки и сейчас мою вам пятки. Плохо у меня с коварным планом, да?
Она посмотрела на меня. Долго так смотрела, изучающе. Впервые без прищура, без оценки. А потом уголки губ дёрнулись.
— А ты стерва, Ленка.
— Вся в вас, мама. Вся в вас. У кого мне ещё учиться?
— Вода остыла, — сказала она вдруг своим обычным командным тоном, но в глазах уже не было льда. — Подлей горячей. И... спасибо.
Лёд тронулся. Не сразу, не вдруг, но пошли трещины. Через неделю Витя пришёл с работы пораньше. Заглянул в комнату матери и замер в дверях с открытым ртом. Очки сползли на нос.
Картина маслом: вечер, работает телевизор, идёт какой-то турецкий сериал про любовь. Мы с Антониной Петровной сидим. Она в кровати, я в кресле рядом. И мы едим. На тумбочке стоит сковородка. Прямо в сковородке жареная картошка. Вредная, на сале, с луком, с золотистой корочкой. Запах на всю квартиру, одуряющий. И у каждой в руке по маленькой рюмочке.
— Мам? Лена? — голос Вити дрогнул. — Вы что... Вам же нельзя! Врачи запретили! Диета номер пять! Холестерин!
Антонина Петровна медленно повернула голову. Как танк башню.
— Витенька, — сказала она ласково, но так, что мурашки по коже.
— Иди-ка ты... в свою комнату. У нас тут Серкан Болат бросил Эду. Трагедия. И дверь закрой с той стороны. Дует.
Витя перевёл взгляд на меня. Искал поддержки. Я подцепила вилкой шкварку, отправила в рот и подмигнула ему:
— Закрывай, Вить. Мама дело говорит.
Витя исчез. Растворился. Свекровь усмехнулась и подняла рюмочку.
— Там, в серванте, за хрустальной ладьёй, ещё наливка вишнёвая стоит. Я её три года берегу. На юбилей. Но, думаю, сегодня повод есть.
— Какой повод? — спросила я.
— Я сегодня сама села. Без твоей помощи. Чуть-чуть, но села.
— За это надо выпить, — согласилась я.
Мы пили наливку из парадных рюмок, вытирая жирные пальцы салфетками.
— Знаешь, Лен, — сказала она вдруг, глядя на экран, где страдали турецкие красавцы.
— Я ведь почему тебя клевала?
— Почему? — я действительно хотела знать.
— Думала, ты слабая. Витька у меня тюфяк. Мягкий, как пластилин. Ему бой-баба нужна, чтобы держала. А ты молчала всё время. Глаза в пол, «да, мама», «хорошо, мама». Тьфу. Раздражало. Она повернулась ко мне.
— А ты, оказывается, не слабая. Ты двужильная. И злая. Это хорошо. Добрые долго не живут. Добрых топчут.
— Я не злая, Антонина Петровна. Я просто злопамятная.
— Вот и молодец. Я тоже.
В тот вечер мы проговорили до полуночи. Она рассказывала про своего мужа, отца Вити, который, оказывается, гулял по-чёрному, а она терпела ради статуса «примерной семьи».
Рассказывала, как делала аборты, потому что «куда второго, одного бы поднять». Я слушала и понимала: передо мной не монстр. Передо мной глубоко несчастная, одинокая женщина, которая построила вокруг себя крепость из язвительности и высокомерия, чтобы никто не увидел её страха.
Она боялась стать ненужной. Боялась, что невестка займёт её место главной женщины в клане. А теперь она поняла: место у нас разные. И делить нам нечего.
Мы с ней не стали лучшими подружками. Мы не начали обниматься при встрече и звать друг друга «доченька» и «мамочка». Боже упаси. Она всё та же язва.
— Лена, ты опять пересолила рис! Влюбилась в кого-то на старости лет?
— В соседа, Антонина Петровна. В дядю Васю-алкоголика.
— У него цирроз, он долго не протянет, ищи помоложе, — парирует она.
Но теперь это не война. Это пинг-понг. Мы перебрасываемся колкостями, и в этом есть даже какой-то кайф. Мы банда. Против болезней, против старости и против мужиков, которые падают в обморок от вида памперса.
А финал этой истории знаете какой?
Свекровь встала на ноги через четыре месяца. Врачи удивлялись: в таком возрасте, с таким остеопорозом и так быстро. Вчера я варила суп на кухне. Слышу стук палочки. Цок-цок-цок.
Идёт Ревизорро. Антонина Петровна зашла на кухню. В халате, с идеальной причёской (я помогла уложить). Заглянула в кастрюлю. Потянула носом воздух. Я напряглась. Привычка — вторая натура. Сейчас скажет, что лаврового листа много или морковь нарезана не кубиками, а соломкой.
Она взяла ложку. Зачерпнула. Попробовала. Почмокала губами, глядя в потолок.
— Ничего так. Съедобно.
Потом подошла к верхнему шкафчику. Достала свою заветную хрустальную вазочку с конфетами «Мишка на севере». Теми самыми, дорогими, которые «только для гостей» и «не трогай, это на Новый год». Высыпала половину, щедрую горсть, мне на стол, прямо рядом с разделочной доской.
— Ешь, Ленка.
— Зачем? Я на диете.
— Ешь, говорю. А то тощая больно, одни мослы торчат. Кто ж меня на старости лет ворочать будет, если ты сдуешься? Я ж ещё планирую лет десять поскрипеть тебе назло.
— Десять? — я улыбнулась. — Я на двадцать рассчитывала.
— Наглая ты, — хмыкнула она.
— Ну, давай на двадцать.
И ушла, стуча палочкой, в зал командовать Витей, который как раз пытался незаметно прошмыгнуть к холодильнику.
— Витя! Почему в коридоре лампа не вкручена? Ты мужик или декорация?
А я стояла, жевала шоколадную конфету (вкусную, зараза!) и улыбалась.
Это было лучше любого «спасибо». Лучше любых грамот и похвал.
Это было признание. Я теперь не «эта женщина, которую привёл сын». Я теперь свой человек. Боевая единица. А своих Антонина Петровна не сдаёт. Никогда.
От автора:
Честно говоря, читая эту историю, я чувствовал себя немного Витей. Неловко.
Мы, мужчины, часто думаем, что мы сильный пол. А как доходит до памперсов и болезней, так сразу "у меня сердце" и "давай сиделку".
А вот эти две женщины... Они сильнее любого спецназа. Как думаете: героиня святая или просто у неё не было выбора?