— Убирайся! Слышишь меня? Убирайся из моего дома, дрянь!
Галина Петровна стояла посреди кухни — руки на бёдрах, лицо красное, как после бани — и смотрела на невестку с такой ненавистью, что та на секунду растерялась. Просто стояла у холодильника и держала пакет с молоком.
Это был обычный вторник. Ничего особенного. Просто очередное утро в этой квартире, где Софья жила уже три года — и три года никак не могла стать счастливой.
Всё началось с яиц.
Точнее — с того, что Софья купила не те яйца. Не деревенские, не «как всегда», а самые обычные, из супермаркета. Свекровь обнаружила это около восьми утра, открыв холодильник с таким видом, словно ожидала там найти сокровище, а нашла камень.
— Это что? — спросила она, держа упаковку двумя пальцами, как нечто заразное.
— Яйца, — ответила Софья, не отрываясь от телефона. — Первая категория, всё нормально.
— Нор-маль-но? — Галина Петровна поставила упаковку на стол так, что одно яйцо треснуло. — Ты вообще понимаешь, что я готовлю из этого? Что мой сын это ест?
Дима в этот момент сидел в гостиной и делал вид, что смотрит новости. Он всегда так делал — уходил в экран, как улитка в раковину, когда начинался очередной разбор полётов.
Софья сделала кофе. Молча. Это была её защита — молчание и медленные движения. Она давно поняла: любое слово здесь становится снарядом, который тебе же и прилетит.
Но сегодня Галина Петровна не успокоилась на яйцах. Она прошлась по кухне, зачем-то переставила сахарницу, потом посмотрела в окно — и вдруг повернулась:
— Ты знаешь, что я думаю? Я думаю, тебе здесь не место. Никогда не было.
Вот тогда Софья и подняла на неё глаза.
Свекровь была из тех женщин, которые считают, что родили сына — значит, владеют им навечно. Дима был у неё один, поздний, выстраданный. Она его одевала, кормила, лечила, учила — и в голове у неё, видимо, существовал только один сценарий: сын остаётся с ней. Всегда. А жена — это что-то временное, вроде насморка. Пройдёт.
Три года она ждала, когда пройдёт. Не прошло.
Поэтому она перешла к активным действиям. Мелкие уколы сменились чем-то более серьёзным — разговорами с Димой наедине, звонками его тётке, которая «всё понимает», демонстративными слезами за ужином.
А сегодня — вот это.
— Катись прочь из нашей семьи, ты позор! — орала она уже в полный голос, и Дима наконец встал с дивана.
— Мам. — Он появился в дверях кухни — заспанный, в футболке, с кружкой в руке. — Мам, ну хватит.
— Хватит?! — Галина Петровна развернулась к нему. — Ты видишь, что она делает с нашей семьёй? Ты видишь?
Что именно она делала — так никто и не объяснил. Просто купила не те яйца и налила себе кофе.
Дима поморщился, поставил кружку и тихо сказал:
— Соф, ну ты это... может, выйди пока?
И вот это — «выйди пока» — было хуже, чем всё остальное.
Софья вышла. Она взяла куртку, сумку и вышла из квартиры. Не хлопнула дверью — просто закрыла тихо, щёлкнул замок — и всё.
На улице было светло и шумно. Напротив открывалась пекарня, пахло свежим хлебом, мимо прошла женщина с коляской. Обычная жизнь. Нормальная.
Софья дошла до скамейки у фонтана в маленьком сквере через дорогу и села. Достала телефон. Посмотрела на экран — три пропущенных от мамы, одно сообщение от коллеги, ничего от Димы.
Ничего от Димы.
Она убрала телефон обратно.
Три года. Три года она приходила в эту квартиру и чувствовала себя гостьей, которая засиделась. Три года Галина Петровна говорила Диме что-то на кухне вполголоса, и он выходил оттуда чуть другим — немного отстранённым, немного виноватым. Три года Софья убеждала себя: это нормально, притрётся, у всех так, надо просто подождать.
Но сегодня что-то щёлкнуло внутри. Тихо, без драмы — просто щёлкнуло, как замок входной двери.
Телефон завибрировал. Незнакомый номер.
— Алло?
— Добрый день, я могу услышать Софью Михайловну Ларину?
— Да, это я.
— Меня зовут Павел Олегович, я нотариус. Дело в том, что ваша тётя, Людмила Александровна Ларина, ушла из жизни в прошлую пятницу. Мне жаль сообщать об этом таким образом. Вы знали?
Софья помолчала секунду.
— Нет. Мы... давно не общались.
— Понимаю. Дело в том, что вы указаны в её завещании. Она оставила вам квартиру — в центре города, улица Садовая, четвёртый этаж. Вам нужно будет приехать к нам в офис, я могу объяснить подробности.
Садовая. Четвёртый этаж. Это был старый дом, который Софья помнила ещё с детства — высокие потолки, огромные окна, лепнина над дверями. Они с тётей Людой ходили туда, когда Соне было лет восемь. Тётя тогда только переехала, была счастливой и смеялась громко, на весь подъезд.
Потом что-то случилось — какая-то история с семьёй, обиды, молчание — и они перестали общаться. Как это бывает: сначала реже, потом совсем.
— Я приеду, — сказала Софья. — Сегодня можно?
Офис нотариуса находился в деловом квартале, минутах в двадцати езды — Софья добралась на метро, вышла на «Проспекте», прошла пешком мимо кофеен и старых доходных домов. Голова работала странно — одновременно и слишком ясно, и как в тумане.
Тёти Люды не стало. И она оставила ей квартиру.
Почему ей? Была же какая-то дальняя родня, был двоюродный брат — неприятный тип по имени Роман, который при каждой встрече смотрел на Соню сверху вниз и называл её «ну ты понимаешь, провинция». Он точно рассчитывал на что-то.
Павел Олегович оказался сухим мужчиной лет пятидесяти в очках и сером костюме. Говорил чётко, без лишних слов, разложил бумаги на столе, объяснил порядок вступления в наследство. Квартира была оформлена на Людмилу Александровну, завещание составлено год назад, всё чисто.
— Есть ли другие претенденты? — спросила Софья.
Нотариус чуть помолчал.
— Роман Владимирович Ларин обратился к нам позавчера. Но завещание составлено юридически грамотно, и его претензии... — он выбрал слово, — маловероятно, что будут иметь последствия.
Роман. Значит, уже знает.
Софья подписала первые бумаги, взяла список документов и вышла на улицу. Постояла немного у ступеней. Подняла голову — над головой было голубое небо, где-то гудел трамвай, в витрине напротив мелькал чей-то отражённый силуэт.
Квартира на Садовой. Людмила Александровна, которую она не видела десять лет, вспомнила о ней. Выбрала её.
Почему?
Этот вопрос крутился в голове, пока Софья шла обратно к метро. Она не успела позвонить маме, не успела ничего обдумать — потому что телефон снова завибрировал, и на этот раз это был Дима.
— Соф, ты где? Мама волнуется.
Мама волнуется.
Она убрала телефон в карман, не ответив, и спустилась в подземку.
Домой Софья вернулась только к вечеру.
Не потому что было куда идти — просто не хотелось. Она бродила по городу несколько часов: зашла в книжный на Литейном, постояла у витрины с новыми изданиями, ничего не купила. Выпила кофе в маленьком кафе на углу, где играла тихая музыка и никто ни на кого не смотрел. Сидела там долго — смотрела в окно на прохожих, на машины, на жизнь, которая шла снаружи спокойно и без скандалов.
Думала о тёте Людмиле.
Они последний раз виделись на похоронах бабушки — лет десять назад, может, чуть меньше. Тётя тогда была какая-то закрытая, сидела отдельно от всех, ни с кем особо не говорила. Потом подошла к Соне, обняла — крепко, неожиданно — и сказала: «Ты хорошая девочка. Не давай себя ломать.»
Соня тогда не поняла, что это значит. Ей было двадцать два, она была влюблена в Диму, и мир казался вполне управляемым.
Вот как бывает.
Дима встретил её в прихожей — стоял, прислонившись к стене, руки скрещены. Вид такой, будто он сам не знал, злится или нет.
— Ты телефон отключила?
— Нет. Просто не отвечала.
Он помолчал.
— Мама переживает. Говорит, утром погорячилась.
Софья сняла куртку, повесила на крючок. Обернулась к нему.
— Дима. Она сказала мне «катись прочь». При тебе. А ты попросил меня выйти.
Он открыл рот, закрыл. Потёр затылок.
— Ну... она пожилой человек, у неё давление...
— У неё давление, — повторила Софья тихо. — Понятно.
Она прошла мимо него в комнату. Слышала, как он остался стоять в прихожей — не пошёл следом, не окликнул. Просто стоял.
За стеной на кухне гремела посуда — Галина Петровна демонстративно готовила ужин, громко, с металлическим звоном кастрюль, как будто это был отдельный вид коммуникации. Весь её язык состоял из таких сигналов: хлопнуть дверцей холодильника — значит, недовольна; греметь ложкой о кастрюлю — значит, обижена; молчать за столом и не предложить чай — значит, война.
Софья легла на кровать и уставилась в потолок.
Квартира на Садовой. Четвёртый этаж. Высокие потолки.
Она ещё ничего не решила. Но что-то внутри уже, кажется, решилось само.
За ужином было тихо. Галина Петровна поставила тарелки, разлила суп, села на своё место — и ни разу не посмотрела на Соню. Дима ел молча, иногда поглядывая то на мать, то на жену, как человек, который оказался между двух поездов и не знает, в какую сторону прыгать.
— Передай хлеб, — сказала Галина Петровна. Это было адресовано Диме, хотя хлеб стоял ближе к Соне.
Соня взяла хлебницу и поставила в центр стола. Без слов.
Свекровь поджала губы.
После ужина Дима вызвался мыть посуду — редкое явление, явно попытка разрядить обстановку. Галина Петровна ушла к себе, включила телевизор. Соня сидела на кухне с чашкой чая и смотрела, как муж неловко орудует губкой.
— Слушай, — сказал он наконец, не оборачиваясь. — Может, поговорим нормально?
— Давай.
— Мама... она просто боится потерять меня. Ты же понимаешь.
— Я понимаю, — сказала Соня. — Но я устала быть тем, кого она теряет.
Дима поставил тарелку на сушилку, помолчал.
— Что это значит?
— Пока ничего. — Она встала, вылила остатки чая в раковину. — Спокойной ночи.
Роман позвонил на следующий день — в половину десятого утра, когда Соня была уже на улице, шла в сторону нотариуса с папкой документов под мышкой.
Она узнала номер — он почему-то сохранился в телефоне с каких-то давних времён — и ответила.
— Привет, — сказал он. Голос у Романа был такой, будто он всегда немного снисходит до собеседника. — Значит, уже оформляешь?
— Здравствуй, Рома.
— Ты понимаешь, что Люда была не в себе последние годы? Что это завещание вообще непонятно как появилось?
Соня шла и слушала. Мимо проезжал велосипедист, на остановке толпились люди, где-то лаяла собака.
— Рома, — сказала она спокойно, — ты хочешь оспорить завещание?
— Я хочу, чтобы всё было по-честному.
— По-честному — это значит тебе?
Он помолчал. Потом голос стал другим — чуть холоднее, чуть острее:
— Ты вообще понимаешь, что у тебя нет никакого морального права на эту квартиру? Вы десять лет не общались. Ты даже на похороны не пришла.
Это попало. Соня остановилась на секунду, закусила щёку изнутри.
— Я не знала, что ее не стало, — сказала она ровно. — Мне никто не сообщил.
— Ах, не сообщили, — протянул Роман. — Удобно.
— До свидания, Рома.
Она убрала телефон и пошла дальше. Быстрее, чем раньше.
Значит, он уже настроен воевать. Значит, будет давить — через родню, через слухи, может, и через суд. Роман был таким человеком: не умел брать силой, зато умел изматывать. Капля за каплей, разговор за разговором — пока человек не сдастся просто от усталости.
Только Соня за последние три года научилась кое-чему важному. Она научилась не сдаваться от усталости. Как раз наоборот — усталость её теперь злила. По-хорошему.
Нотариус встретил её пунктуально. Документы были в порядке, процедура двигалась — медленно, как всё юридическое, но двигалась. Павел Олегович объяснил, что свидетельство о наследстве она получит через полгода, но уже сейчас можно было съездить на квартиру — у него были ключи, которые передала соседка Людмилы Александровны.
— Хотите взглянуть? — спросил он.
— Да, — сказала Соня. — Очень хочу.
Они договорились на послезавтра. Она вышла из офиса, постояла на крыльце, подставив лицо солнцу. Где-то в глубине сумки тихо завибрировал телефон — скорее всего, Дима. Или Роман. Или Галина Петровна, которая, возможно, уже что-то почувствовала своим безошибочным свекровьим инстинктом.
Соня не стала проверять.
Садовая улица была в двух кварталах отсюда. Она пошла туда просто так — не заходить, просто посмотреть. Встала напротив старого дома, запрокинула голову. Четвёртый этаж, крайнее окно — там была спущена рулонная штора, бледно-жёлтая, чуть выцветшая.
За этим окном — её квартира.
Пока ещё не до конца. Пока ещё на бумагах и подписях. Но — её.
Где-то за спиной прогудел трамвай, прошла компания студентов с кофе в бумажных стаканах, пролетел голубь.
Соня смотрела на окно и думала о том, что тётя Люда, оказывается, думала о ней. Всё это время — думала. И что-то знала. Что-то такое, чего сама Соня ещё только начинала понимать.
«Не давай себя ломать», — сказала она тогда, на похоронах бабушки.
Соня наконец достала телефон. Посмотрела на экран. Пропущенных было четыре — все от Димы.
Она написала ему одно короткое сообщение: «Нам нужно поговорить. Сегодня вечером.»
Убрала телефон. И пошла вперёд.
Вечером Дима сидел на диване с таким лицом, будто его вызвали к директору. Руки на коленях, взгляд в пол — он явно чувствовал, что разговор будет не из лёгких, но ещё не знал, насколько.
Галина Петровна демонстративно ушла к себе, но Соня была уверена: дверь не закрыта до конца. Никогда не закрыта.
Она села напротив мужа — не рядом, а именно напротив, чтобы видеть его лицо — и сказала просто:
— Мне оставили квартиру. Тётя Людмила. На Садовой.
Дима поднял голову.
— Что?
— Квартира в центре. Я узнала вчера, ходила к нотариусу. Оформление займёт несколько месяцев, но всё законно, всё чисто.
Он смотрел на неё и явно пытался сложить в голове какую-то картину. Потом спросил осторожно:
— И что ты хочешь с ней сделать?
— Переехать.
Слово упало в тишину — коротко, без лишнего. Соня не стала добавлять ни объяснений, ни оправданий. Просто сказала и ждала.
Дима открыл рот. Закрыл. Потом:
— Одна?
— Это зависит от тебя.
Он долго молчал. За стеной тихо бубнил телевизор — Галина Петровна слушала какое-то ток-шоу, звук был убавлен, но не выключен.
— Соф, — сказал Дима наконец, — ты понимаешь, что мама...
— Дима. — Она произнесла его имя спокойно, без раздражения. — Я три года слышу про маму. Три года я живу в чужом доме, где мне каждый день дают понять, что я лишняя. Я не обвиняю тебя в том, что ты её любишь. Но я спрашиваю: ты любишь меня?
Он посмотрел на неё — и что-то в его лице дрогнуло. Не театрально, не резко — просто что-то сдвинулось, как сдвигается льдина по весне. Медленно, почти незаметно.
— Люблю, — сказал он тихо.
— Тогда подумай. У тебя есть время.
Она встала и пошла в спальню. Он не остановил её — но и не остался сидеть с каменным лицом. Сидел и думал. Это было уже что-то.
Послезавтра наступило быстро.
Павел Олегович встретил её у подъезда на Садовой — в том же сером костюме, с папкой под мышкой и ключами на простом металлическом кольце. Ключей было два — старый, с фигурной бородкой, и новый, от домофона.
Подъезд был именно таким, каким Соня его помнила: высокие потолки, лестница с чугунными перилами, крашеные стены — когда-то светло-жёлтые, теперь просто усталые. Пахло старым деревом и чуть-чуть — чем-то нежилым, закрытым. Запахом времени, если у него есть запах.
Четвёртый этаж. Дверь с латунной цифрой «11».
Ключ повернулся легко.
Соня вошла и остановилась в прихожей.
Квартира была не пустой — тётя не успела, или не захотела, убрать вещи. На вешалке висело старое пальто, на полке стояли какие-то книги, в углу — зонт с деревянной ручкой. Всё это выглядело так, будто хозяйка просто вышла ненадолго и сейчас вернётся.
Нотариус деликатно остался в прихожей, пока Соня прошла по комнатам.
Гостиная — большая, с двумя окнами на улицу, лепнина под потолком, немного облезлая, но всё равно красивая. Паркет тёмный, старый, скрипел под ногами мягко, как будто здоровался. На подоконнике стоял засохший фикус в горшке — Соня смотрела на него секунду, подумала: откачаем.
Кухня — небольшая, но с хорошим светом. Из окна видна была улица, крыши соседних домов, кусок неба.
Спальня — и вот здесь Соня замерла.
На прикроватной тумбочке лежал конверт. Обычный белый конверт, на котором было написано одно слово: «Соне».
Она взяла его в руки. Подержала немного — не открывала, просто держала. Почерк у тёти был острый, с наклоном вправо, буквы плотно прижаты друг к другу.
Потом открыла.
Письмо было коротким — всего страница, написанная от руки, без даты:
«Соня, я не знаю, когда ты это прочитаешь и прочитаешь ли вообще. Я давно хотела написать, но всё откладывала — ты же знаешь, как это бывает. Сначала неловко, потом поздно, потом снова неловко.
Я наблюдала за тобой издалека — через маму, через общих знакомых. Знаю, что ты вышла замуж, знаю, как живёшь. Не буду делать вид, что всё знаю — не знаю. Но кое-что понимаю.
Эта квартира досталась мне тяжело. Я в ней прожила лучшие годы и худшие тоже. Я хочу, чтобы она досталась тому, кто сможет начать в ней что-то своё. Не продолжить чужое — а начать своё.
Ты всегда была упрямой. Это хорошее качество, только ты сама об этом не знаешь.
Люда»
Соня прочитала письмо дважды. Потом сложила, убрала в конверт и положила в сумку.
За окном гудел город. Скрипел паркет под ногами.
Роман объявился через неделю — не по телефону на этот раз, а лично. Позвонил в дверь квартиры на Садовой, где Соня уже начала разбирать тётины вещи: аккуратно, без спешки, с уважением к каждой вещи.
Она открыла дверь и увидела его — высокий, в дорогой куртке, с выражением человека, который пришёл договариваться, но на самом деле давить.
— Зайдёшь? — спросила она.
Он зашёл, осмотрелся — быстро, цепко, как оценщик.
— Слушай, — сказал он, садясь на стул в гостиной без приглашения. — Давай без глупостей. Я готов выкупить у тебя квартиру. По рыночной цене, всё честно.
— Она не продаётся.
— Соня. — Он улыбнулся — той улыбкой, которая означает ты не понимаешь, с кем разговариваешь. — Ты же понимаешь, что это была её прихоть? Люда в последние годы была... своеобразной. Она могла написать что угодно.
— Она написала завещание у нотариуса. В здравом уме и твёрдой памяти — это там зафиксировано.
— Всякое бывает.
— Рома, — сказала Соня спокойно, — если ты хочешь судиться — суди. Но я тебе честно говорю: я никуда не тороплюсь, юрист у меня хороший, и я буду стоять на своём столько, сколько нужно.
Он смотрел на неё — и, кажется, что-то в её тоне его остановило. Не агрессия, не слёзы — просто абсолютное спокойствие человека, которому нечего терять и есть что защищать.
— Ты изменилась, — сказал он наконец.
— Наверное.
Роман поднялся, застегнул куртку. У двери обернулся:
— Она тебя любила, что ли?
— Видимо, — ответила Соня.
Он ушёл. Она закрыла дверь, постояла секунду в прихожей — и вернулась к коробкам.
Дима приехал в субботу.
Не предупреждал — просто позвонил в домофон, и Соня нажала кнопку, не спрашивая кто. Он поднялся по лестнице, вошёл в прихожую, огляделся — так же, как Роман, но совсем иначе. Не как оценщик. Как человек, который пытается понять, куда попал.
— Красиво, — сказал он тихо.
— Да.
Он прошёл в гостиную, постоял у окна. Внизу ехал трамвай, по тротуару шли люди с сумками из магазина.
— Я поговорил с мамой, — сказал Дима, не оборачиваясь.
— И?
— Она... в общем, она сказала много всего. — Он помолчал. — Но я ей сказал, что если она хочет, чтобы я был рядом, ей придётся принять тебя. По-настоящему принять. Иначе я буду здесь.
Соня смотрела на его спину.
— Она согласилась?
— Она поплакала. Потом согласилась. — Он наконец повернулся. — Не знаю, насколько хватит, Соф. Она сложный человек. Но я попробую.
— Этого достаточно, — сказала она. — Пока достаточно.
Он кивнул. Потом посмотрел на засохший фикус в углу, который Соня уже полила и поставила на новое место.
— Он живой?
— Не знаю ещё. Смотрю.
Дима подошёл, наклонился, потрогал землю в горшке.
— Земля ещё нормальная. Может, вытянет.
— Может, — согласилась Соня.
Они стояли рядом у окна, и трамвай внизу снова прогудел — громко, привычно, как будто просто напомнил о себе. Город жил. Квартира дышала. Фикус, кажется, и правда собирался выжить.
Всё только начиналось.
Прошло три месяца
Фикусожил — выпустил два новых листа, бледно-зелёных, почти прозрачных на свет. Соня заметила их однажды утром, когда стояла на кухне с кофе, и почему-то обрадовалась непропорционально сильно. Просто два листа. Просто растение. Но что-то в этом было важное.
Они переехали в начале апреля — она и Дима. Не сразу, не в один день: сначала перевезли её вещи, потом его, потом долго расставляли мебель, спорили, куда поставить стол, смеялись над тем, как криво повесили полку с первого раза.
Галина Петровна позвонила через неделю после переезда. Голос у неё был другой — не мягкий, нет, она не умела быть мягкой, — но другой. Осторожный. Как у человека, который идёт по льду и не знает, держит ли.
— Как вы там устроились? — спросила она.
— Хорошо, — ответила Соня. — Приезжайте, посмотрите.
Пауза была долгой. Потом:
— Может, в воскресенье.
Она приехала в воскресенье. Ходила по комнатам, смотрела на лепнину, трогала подоконники. Ничего не говорила — просто смотрела. За чаем сидела прямо, руки на коленях, и только однажды сказала, глядя в окно:
— Потолки высокие. Хорошие потолки.
Соня решила считать это миром.
Роман, как и обещал, подал документы. Юрист объяснил спокойно: шансов мало, дело затянется, но в итоге будет в пользу Сони. Она кивнула и вернулась к своим делам.
Иногда она думала о тёте Людмиле — не с горем, а с каким-то тихим удивлением. Эта женщина, которую она почти не знала, разглядела в ней что-то, во что сама Соня долго не верила. Взяла и передала ей не просто квартиру — а возможность. Точку опоры.
Письмо лежало в ящике прикроватной тумбочки — там же, где нашла его в первый день.
Начать своё. Не продолжить чужое — начать своё.
Соня иногда открывала ящик, смотрела на конверт и закрывала обратно. Этого было достаточно. Она помнила каждое слово.
Однажды вечером они сидели с Димой у открытого окна — он читал, она смотрела на улицу. Внизу гудел трамвай, где-то смеялись люди, горели фонари.
— Как ты? — спросил он, не отрываясь от книги.
— Хорошо, — сказала она. И это была правда.