Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

УЩЕРБНАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Ночь опустилась на деревню тихая и теплая.
Луна поднялась над лесом большая, круглая, и залила все вокруг своим холодным, серебряным светом.
От нее протянулись длинные тени через дворы, через огороды, через поле спелой ржи.

РАССКАЗ. ГЛАВА 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Ночь опустилась на деревню тихая и теплая.

Луна поднялась над лесом большая, круглая, и залила все вокруг своим холодным, серебряным светом.

От нее протянулись длинные тени через дворы, через огороды, через поле спелой ржи.

Река светилась вдалеке, как расплавленное олово, и над водой стлался легкий туман, белый, призрачный, похожий на дыхание самой земли.

В избе у Куприяновых было темно и душно.

Дневная жара еще не выветрилась, хотя окна стояли настежь.

Пахло хлебом, сушеными травами и еще чем-то кислым, прокисшим от зноя.

На полатях посапывали Сашка с Петькой, раскинувшись, свесив босые ноги.

Таиска спала на своем сундуке в углу, свернувшись калачиком, и во сне улыбалась чему-то светлому и доброму.

Иван не спал.

Сидел за столом, подперев голову рукой, смотрел в одну точку перед собой.

Луна светила в окно, и в ее холодном свете лицо его казалось высеченным из камня — морщины глубже, глаза темнее, борода седая. Думал он тяжелую думу, ворочал ее в голове, как камень, и не находил выхода.

Нюра сидела напротив, на лавке, поджав под себя ноги.

Руки ее лежали на коленях, сжатые в кулаки, и она то и дело прикладывала ладонь ко рту, словно боялась, что не сдержится, закричит или заплачет.

Но не плакала. Только глаза блестели в лунном свете, влажные, усталые, пустые.

— Надо что-то делать, — сказал Иван глухо, глядя в стол. — Так дальше нельзя.

Нюра молчала. Она и сама это понимала, но что тут сделаешь? Судьба, видно, такая. Крест, который нести до самой смерти.

— Не дай Бог, кто надругается над ней, — продолжал Иван, и голос его дрогнул.

В нем впервые за многие годы проступило что-то похожее на отцовскую боль.

— Ты видела, что вчера было? Семен этот, пес паршивый... А если б не Назар? Что б тогда было, а?

Нюра вздрогнула, прикрыла глаза. Она не хотела думать об этом. Всю ночь не спала, все думала, а теперь сил уже не было. Только кивала механически, соглашаясь.

— Отдать бы ее кому, — сказал Иван, понизив голос, хотя кругом все спали.

— Какому мужику. С глаз долой. Одно страдание от нее и позор будет.

Слова эти упали в тишину, как камни в воду. Нюра подняла голову, посмотрела на мужа долгим, тяжелым взглядом. Отдать? Чужому мужику?

Таиску, дитя свое, которое она выносила, родила в муках, выкормила?

А с другой стороны — прав Иван. Не век же ее в избе держать.

Девка созрела, мужики глаза пялят, и ведь не остановятся.

Будет грех. А грех падет на них, на родителей. Не уберегли, не доглядели.

— Позор будет, — повторил Иван, будто прочитав ее мысли.

— Ты баба, должна понимать. Обесчестят девку — кому она тогда нужна?

А так, может, какой мужик и возьмет. Пусть не за красу, за работу. А нам легче.

Нюра снова кивнула.

Рука ее опять прижалась ко рту, чтобы сдержать всхлип.

За работницу отдать. Как скотину, как вещь. Но что поделаешь?

Жизнь жестока, и не им ее переделывать.

— Созрела уж как баба, — бубнил Иван, поглаживая бороду.

— Вон, гляди, какая стала: груди, бедра, лицо чистое.

Вот мужики и заглядываются.

Грех получится ведь.

Баба, она для утех, это каждому понятно. А она не понимает, улыбается всем, доверяет. Пропадет ведь, Нюра, пропадет ни за грош.

Он встал, прошелся по избе, скрипя половицами.

Остановился у окна, посмотрел на луну.

Та висела над лесом, огромная, холодная, и звезды вокруг нее мерцали, как россыпь алмазов.

Где-то далеко ухал филин, и этот звук разносился в ночной тишине жутковато и тоскливо.

— Товар! — сказал Иван вдруг резко, поворачиваясь к жене.

— Товар, который сплавить надо, пока не натворила делов.

Поискать надо нам, кому отдать. Можа, кто за нее даст хоть чего

. Хоть немного, хоть пятак какой. А нам легче, и ей — при муже, под присмотром.

А то ведь скиснет тут, в девках старых, и нам с ней маяться до смерти.

Нюра молчала, только кивала. Говорить она не могла — голос пропал, застрял в горле комом.

Да и что скажешь? Прав муж. Горькая правда, жестокая, а правда.

— Парней поднимать на ноги ставить надобно, — продолжал Иван, снова почесывая бороду.

— Сашка с Петькой растут, им хозяйство передавать надо.

А с ней что? Приданого нет, ума нет, одна красота.

Да кому красота эта нужна, если в голове пусто?

Разве что какому вдовцу или старому, кому не до утех, а работница нужна. Можа, и сговоримся.

Он снова сел за стол, напротив жены.

Помолчали.

Слышно было, как за стеной сверчок стрекочет, как мышь скребется где-то в подполье, как дышат во сне мальчишки.

— На том и порешим, — сказал Иван твердо.

— Завтра же начну приглядываться, спрашивать.

Можа, кто из вдовцов или холостых старых согласится.

А пока — гляди за ней в оба.

Чтоб из дому ни шагу без дела, чтоб при людях не маячила.

Особенно мужикам на глаза не лезла. Поняла?

Нюра кивнула.

— Иди спать, — устало махнул рукой Иван. — Завтра рано вставать.

Нюра поднялась, пошла на свою половину, за перегородку.

Легла, уставилась в темноту

. А спать не могла.

Думала о дочери, о том, как она родилась, какая была маленькая, смешная, как улыбалась беззубым ртом.

И как потом, когда поняли, что с ней что-то не так, как опустились руки.

И как Сашка с Петькой родились — здоровые, крикливые, и как вся любовь, вся нежность ушли к ним.

А Таиска осталась одна. И вот теперь — отдать чужому мужику. Как вещь. Как скотину.

Слезы потекли по щекам, но она даже не вытирала их.

Лежала и смотрела в потолок, где лунный свет рисовал причудливые узоры.

А Таиска спала и видела сон.

Будто идет она по бескрайнему лугу, а вокруг — цветы, лазоревые, алые, желтые, до самого горизонта. И солнце светит ласково, и птицы поют, и так ей хорошо, так легко, что хочется бежать и смеяться.

И кто-то зовет ее оттуда, из-за цветов, голосом добрым, ласковым. Она бежит на голос, но никак не может добежать, цветы все гуще, все выше, и она тонет в них, как в облаке, и просыпается от собственной улыбки.

Открыла глаза — темно, только луна в окно светит.

Прислушалась — тихо. Только сердце бьется радостно от хорошего сна. Улыбнулась, повернулась на другой бок и снова уснула.

И даже не знала, не ведала, что в эту самую ночь, под этой самой луной, решилась ее судьба.

И что утро принесет ей не цветы, а нечто совсем иное.

Утро встало над деревней ясное, погожее.

Солнце поднялось из-за леса огромное, румяное, и разогнало остатки ночного тумана.

Роса на траве горела алмазами, и воздух был такой чистый и прозрачный, что, казалось, можно увидеть край земли.

Птицы заливались на все голоса — и в роще, и в кустах у реки, и под крышами.

Ласточки носились над двором, ловя мошек, и щебет их был так радостен, что сердце само просилось наружу, навстречу новому дню.

Таиска проснулась первой. Соскочила с сундука, умылась, оделась и выбежала на крыльцо. Встретила солнце, раскинула руки, зажмурилась.

— Здравствуй, день! — шепнула она и улыбнулась.

Потом побежала в огород — полить грядки, пока жара не наступила. Бежала босиком по росе, и ноги ее оставляли темные следы на серебристой траве. Куры шарахались от нее, гуси загоготали, а Шарик радостно залаял, приветствуя.

— Шарик, Шарик, хороший мой, — приговаривала она, чеша его за ухом. — Сейчас я тебе воды налью, потерпи маленько.

В избе Нюра уже хлопотала у печи. Достала вчерашние щи, нарезала хлеба, поставила крынку с молоком. Иван сидел на лавке, хмурый, невыспавшийся, пил квас из ковша.

— Таиску позови, — сказал он жене.

— Да она на огороде, — ответила Нюра.

— Пусть идет завтракать.

Таиска вбежала раскрасневшаяся, счастливая, с мокрыми от росы ногами. Села за стол, взяла краюху хлеба, макнула в соль.

— Тять, мам, а можно я после завтрака в лес схожу? — спросила она, жуя.

— За ягодами. Там земляники много, я знаю где.

Иван переглянулся с Нюрой.

— Не ходи, — сказал коротко.

— Почему, тять? — удивилась Таиска. — Я быстро, я много наберу! Вам на пироги, с земляникой, вкусно!

— Сказано — не ходи, — повысил голос Иван. — Сиди дома. Дела есть.

Таиска притихла, погрустнела.

Но ненадолго. Она не умела долго грустить.

Солнце светило в окно, птицы пели, и сердце ее само оттаивало, как ледок на весеннем солнце.

— Хорошо, тять, — сказала она покорно. — Я дома посижу.

И улыбнулась. А Иван с Нюрой снова переглянулись. И было в этом взгляде что-то тяжелое, горькое, как полынь.

День выдался на редкость погожий. Солнце поднялось над деревней высоко и теперь плыло по чистой, без единого облачка, небесной глади, щедро заливая землю золотом и теплом.

Воздух, прогретый до самого донышка, дрожал над полями, над крышами, над ленивой рекой, и в этом дрожании все предметы казались чуть зыбкими, ненастоящими, как в полудреме.

Иван вышел со двора затемно, но не на покос, не в поле, а в другую сторону — к центру деревни, где стояли дома побогаче, где жили мужики с достатком, вдовцы или холостяки, кому по хозяйству работница нужна.

Шел он не спеша, хмуро поглядывая по сторонам, и мысли его были тяжелы, как намокшая от дождя одежда.

Тропинка вела через луг, где уже отцвели первые травы и теперь колосился высокий, по пояс, клевер, пахнущий медом так густо, что кружилась голова.

Пчелы гудели над ним, собирая последнюю дань перед скорой жатвой.

Шмели, мохнатые и важные, перелетали с цветка на цветок, и их басовитый гул сливался с тонким звоном пчелиных крыльев в единую летнюю симфонию.

Иван не замечал этой красоты.

Он шел, глядя под ноги, и в голове его вертелась одна и та же мысль: кому бы предложить Таиску, чтобы и не продешевить, и с рук сбыть поскорее.

Чтобы не позориться перед людьми, не слышать шепотков за спиной: «Гляди-ка, у Куприянова дочь-то того... гулящая, поди, раз мужики на нее зарятся».

Он сплюнул на обочину и прибавил шагу.

Первым на пути попался дом вдовца Петровича.

Мужик этот жил один пятый год, как жена померла

. Хозяйство у него было справное: две коровы, лошадь, овцы, куры. Сам он был еще не стар, лет пятидесяти, кряжистый, с седой бородой и цепкими, умными глазами. Иван знал его давно, уважал за хозяйскую жилку.

Петрович как раз чинил плетень во дворе. Увидел Ивана, выпрямился, вытер пот со лба.

— Здорово, Иван, — сказал он, не улыбаясь. — Какими судьбами? Не на покосе?

— Здорово, Петрович, — Иван подошел, остановился у калитки. — Дело есть. Поговорить надо.

Петрович глянул на него внимательно, отложил топор, кивнул на лавку у ворот. Сели.

— Говори, — коротко бросил он.

Иван помялся, почесал бороду. Нелегко было начинать такой разговор. Но отступать некуда.

— Дочка у меня, Таиска, — начал он глухо. — Знаешь небось.

Петрович кивнул. Кто ж не знал Куприяновскую дурочку? Красивая, говорят, но с придурью.

— Созрела девка, — продолжал Иван, глядя в сторону.

— Мужики заглядываться стали. Вчера вон Семен... — он махнул рукой, не договорив. — Короче, надо ее пристраивать, пока грех не вышел.

Не ровен час, обесчестят, и что тогда? А так, может, кто возьмет. За работу. Она работница справная, не ленивая. И лицом вышла, сам знаешь.

Петрович слушал молча, поглаживая бороду. Глаза его сузились, стали еще цепче.

— Ты что же, сватать ее пришел? Мне? — спросил он прямо.

Иван замялся:

— Ну, не то чтобы сватать... Можа, возьмешь за себя?

Али еще кому посоветуешь. В приданое, сам понимаешь, дать нечего.

Но работница — золото. И тихая, добрая.

Петрович усмехнулся в бороду:

— Работница, говоришь? А детей рожать сможет? Умная она для этого? Или так, кукла пустая?

Иван нахмурился:

— А чего ей рожать? Родит, как все бабы рожают. Природа свое возьмет.

— А кто растить будет? Ты? — Петрович покачал головой. — Нет, Иван, не нужна мне такая обуза.

Мне хозяйство вести, а не с убогой нянчиться. Ищи другого.

Он встал, давая понять, что разговор окончен. Иван тоже поднялся, хмурый, злой. Ушел не попрощавшись.

А Петрович долго смотрел ему вслед, качал головой и думал о том, как жизнь жестока, если отец родной готов дочь продать, как телку на ярмарке.

Но вслух ничего не сказал. Не его это дело.

Иван шел дальше, по пыльной деревенской улице.

Солнце пекло немилосердно, пот заливал глаза, но он не замечал.

В голове стучало: отказал.

Первый же отказал. И правильно, наверное.

Кому нужна такая? Разве что старому, кому все равно, лишь бы баба в доме была.

На околице, у крайней избы, сидел на завалинке дед Матвей.

Старик был древний, лет под семьдесят, но еще крепкий, с руками узловатыми, но сильными.

Жил он один, хозяйство вел небольшое — коза, куры, огород. Жена его померла годов десять назад, дети разъехались по городам, забыли старика.

Иногда только письма присылали, редко.

Иван остановился. Дед Матвей глянул на него подслеповато, прищурился.

— А, Иван Куприянов, — прошамкал он беззубым ртом. — Чего ходишь, маешься? По делу али так?

— По делу, дед, — Иван присел рядом на лавку. — Поговорить надо.

Он снова начал свой рассказ, теперь уже проще, без обиняков.

Дед слушал, кивал, иногда покашливал в кулак.

— Дочку, значит, пристроить хочешь, — сказал он, когда Иван замолчал. — А чего сам не держишь? Аль надоела?

— Не надоела, — хмуро ответил Иван. — Боюсь за нее. Мужики глаза кладут. Как бы греха не вышло.

Дед Матвей хмыкнул:

— Грех, оно конечно, дело такое.

А ты сам-то не грешил, когда молодой был?

Не заглядывался на чужих девок? Эх, Иван, Иван...

А она, Таиска-то, она ж дите малое. Невинная душа. Ее беречь надо, а ты сбыть норовишь.

Иван вспыхнул:

— Я и берегу! Потому и ищу, кому в хорошие руки отдать, чтоб не обижали!

— В хорошие руки, — повторил дед насмешливо.

— А где они, хорошие-то руки? У меня, что ли?

Я старый, мне баба зачем?

Мне бы дожить спокойно, а не с молодой женой маяться.

Нет, Иван, не бери грех на душу.

Не ищи ей мужа. Она не для того создана. Она как птица небесная — живет и радуется, а ты ее в клетку хочешь. Не надо.

Иван встал, злой, раздраженный. Старик ничего не понимает.

Легко ему говорить — один, ни забот, ни хлопот.

А у него семья, хозяйство, мальчишки подрастают. Ему думать надо, как дальше жить.

— Ладно, дед, бывай, — буркнул он и пошел прочь.

Дед Матвей смотрел ему вслед, крестился украдкой и шептал молитву.

День клонился к вечеру, а Иван все ходил по деревне.

Заходил к Егору, мужику одинокому, лет сорока, но тот только отмахнулся:

— Ты чего, Иван, сдурел? Мне баба умная нужна, хозяйка, а не блаженная.

Что я с ней делать буду? Разговоры разговаривать? Она ж слова не понимает!

Заходил к Степану, вдовцу с двумя малыми детьми. Тот подумал, почесал затылок:

— Нянька бы, конечно, не помешала. Но она ж своих не родила, чужих поднимет?

Да и ума нет — за детьми глаз да глаз нужен.

А она, говорят, сама как дите. Нет, Иван, не надо. Своих забот хватает.

К вечеру Иван совсем выдохся. Сидел у околицы, на поваленном бревне, смотрел, как солнце садится за лес.

Небо на западе горело алым и золотым, облака вытянулись в длинные перья, и в этом закатном свете вся деревня казалась нарисованной на старинной иконе — тихая, умиротворенная, вечная.

Где-то вдали замычала корова, ей отозвались другие.

Потянуло дымком — бабы топили печи, готовили ужин. С реки доносились голоса ребятишек, которые все еще плескались, не желая вылезать из воды.

Ласточки носились в вышине, рассекая воздух острыми крыльями, и щебет их был прощальным — скоро, скоро они улетят в теплые края.

Иван сидел и думал.

Никто не согласился.

Никто не захотел брать его дочь. Даже даром, за спасибо, за то, что работница в доме будет.

Не нужна никому Таиска.

Только мужикам чужим для утех, а в дом — не берут.

Тяжело было на душе.

И злость, и обида, и жалость к дочери, которую он сам же и хотел сплавить.

Но что делать?

Как жить дальше? Вон, Назар, тот бирюк таежный, и то заступился. А отец родной продать хочет.

Он встал, пошел домой.

Шел медленно, ноги гудели от усталости, в голове шумело. А вокруг, в сумерках, просыпалась ночная жизнь.

Застрекотали кузнечики, где-то в болоте заквакали лягушки, протяжно и печально.

Из леса донесся крик ночной птицы, и этот крик был похож на плач.

Дома его ждал ужин. Нюра хлопотала у печи, мальчишки возились на полу, Таиска сидела в углу и плела венок из ромашек, сорванных днем.

Увидев отца, она вскочила, подбежала к нему с венком.

— Тятя, гляди! Я тебе венок сплела! Красивый! Надень!

Иван хмуро посмотрел на венок, отстранил дочь.

— Не до того, — буркнул и прошел к столу.

Таиска замерла, венок выпал из рук. Но через мгновение она уже улыбалась снова, подобрала его и надела себе на голову.

— Ничего, я сама поношу, — сказала она весело. — Красиво?

Сашка с Петькой засмеялись, показывая пальцами:

— Таиска, как корова с венком! Ха-ха!

— А вам завидно! — ничуть не обиделась она.

— Я вам тоже сплету, хочешь, Петька? И тебе, Сашка!

Мальчишки заулыбались, подбежали к ней.

И вскоре все трое сидели на полу и плели венки, напевая какую-то простенькую песенку.

Нюра смотрела на них, и сердце ее сжималось. Иван молчал, уткнувшись в миску.

За окном совсем стемнело.

Луна еще не взошла, и ночь была черной, глубокой, полной таинственных шорохов и звуков. Звезды загорались одна за другой, усеивая небо сверкающей россыпью.

Где-то далеко, у леса, горел костер — наверное,

Назар сидел у своей избушки, варил ужин и думал о чем-то своем.

Таиска, уложив братьев спать, вышла на крыльцо.

Села на ступеньку, подняла голову к звездам.

Она любила смотреть на них.

Ей казалось, что это не просто звезды, а окошки, из которых на землю смотрят ангелы.

И каждый ангел видит кого-то одного, и посылает ему свою любовь.

— Здравствуйте, ангелы, — шепнула она. — Я вас люблю.

И звезды, казалось, замигали ей в ответ ярче и теплее.

В избе Иван сидел за столом и смотрел в одну точку. Нюра подошла, села рядом.

— Ну что? — спросила тихо.

— Никто не взял, — ответил он глухо. — Никто не хочет. Кому она нужна?

Нюра вздохнула, положила руку на его плечо. Впервые за долгое время.

— Значит, наша, — сказала она просто. — Значит, Бог так решил. Будем жить, как жили.

Иван промолчал. Только голову опустил ниже.

А Таиска все сидела на крыльце и смотрела на звезды.

И было ей так хорошо, так покойно, что ни за что на свете не променяла бы она этот миг.

И даже не знала, не ведала, что сегодня решалась ее судьба.

Что отец хотел продать ее, как телку. И что никто не купил.

— Спасибо, звездочки, — шепнула она. — Что вы есть.

И пошла спать. А на небе зажглась новая звезда — яркая, чистая, как ее душа.

***

Утро встало над деревней тихое, безветренное.

Солнце поднималось из-за леса медленно, нехотя, словно предчувствовало, что день этот будет неласковым.

Заря разгоралась бледно, без обычного румянца, и небо оставалось белесым, выцветшим, как старая холстина.

Облаков не было, но и синевы не чувствовалось — одна сплошная, мутная белизна, от которой к полудню ждать надо было немилосердного зноя.

На траве роса лежала тяжелая, обильная, но не сверкала, не горела алмазами, как обычно, а тускло серебрилась, словно потускневшее зеркало.

Птицы пели сдержанно, без прежней радости, и даже петухи прокричали как-то сипло, надсадно, будто не проснулись еще как следует.

Таиска проснулась оттого, что кто-то дернул ее за руку.

Открыла глаза — над ней стоял отец, хмурый, небритый, с красными от бессонницы глазами.

— Вставай, — сказал он глухо. — На покос идем. Живо.

Она вскочила, быстро оделась, умылась ледяной водой из рукомойника.

В избе было тихо, только Нюра гремела чугунками у печи, да на полатях сопели мальчишки. Завтракали молча.

Иван не смотрел на дочь, Нюра опускала глаза, и только Таиска, как всегда, улыбалась, макая хлеб в соль.

— Тять, а можно я сегодня в лес схожу после работы? — спросила она, жуя. — За ягодами. Там...

— Нет! — оборвал Иван так резко, что она вздрогнула.

— Никуда не пойдешь. Будет работать — и домой. Я сказал.

Таиска удивленно захлопала глазами.

Отец никогда не кричал на нее так. Всегда просто молчал, отворачивался, но не кричал.

— Хорошо, тять, — тихо сказала она и уткнулась в миску.

После завтрака Иван вышел в сени и вернулся оттуда с вожжами в руке. Кожаные, плетеные, тяжелые.

Таиска еще ничего не поняла, стояла, ждала, когда пойдут на покос. А Иван подошел к ней, схватил за руку и с силой дернул на себя.

— Ты! — зашипел он, глядя в ее испуганные глаза.

— Будешь мужикам улыбаться? Будешь с ними в лес ходить? Будешь позорить отца?

И вожжи со свистом опустились на спину.

Раз, другой, третий.

Таиска вскрикнула, попыталась закрыться руками, но удары сыпались один за другим, жгучие, беспощадные.

Нюра стояла у печи, прижав ладонь ко рту, и не двигалась.

Сашка с Петькой замерли на полатях, глядя круглыми от ужаса глазами.

— Чтобы не улыбалась! — кричал Иван, задыхаясь.

— Чтобы глаза в землю! Чтобы мужики на тебя не смотрели! Поняла?!

— Поняла, тять, поняла! — всхлипывала Таиска, но слез не было — она не умела плакать. Только сжималась от боли и смотрела на отца с недоумением и обидой.

Иван отбросил вожжи, выдохнул тяжело.

Руки его тряслись.

Он не бил детей никогда. А тут — дочь родную, беззащитную, вожжами.

Но что делать?

Иначе не поймет.

Иначе снова будет улыбаться мужикам, и снова они будут на нее глаза пялить, и снова будет позор.

— Одевайся, — бросил он и вышел во двор.

Таиска стояла, прижимая руки к спине, где горели багровые полосы. Боль была острая, жгучая, но еще больнее было внутри.

За что? Что она сделала плохого? Она же только улыбалась. Всем улыбалась. Разве улыбка — это плохо?

Нюра подошла, молча погладила по голове, сунула в руки краюху хлеба.

— Иди, — сказала тихо. — Не перечь отцу.

И Таиска пошла.

Надела сарафан, который больно тер по свежим рубцам, и вышла во двор. Иван уже запрягал лошадь, Нюра собирала грабли и вилы. Мальчишки, притихшие, жались к матери.

Пошли на покос.

Солнце поднялось уже высоко и пекло немилосердно.

Воздух дрожал над полем, и в этом дрожании все плыло и качалось, как в мутной воде.

Трава, скошенная вчера, уже подсохла и пахла пряно и сладко, но этот запах сегодня не радовал, а казался приторным, тяжелым.

Таиска шла позади всех, опустив голову.

Впервые в жизни она не смотрела по сторонам, не замечала птиц, не улыбалась солнцу.

Спина горела огнем, и от этого жара казалась еще нестерпимее.

На лугу уже работали.

Мужики косили, бабы сгребали, ребятишки таскали воду. При виде Куприяновых многие подняли головы, проводили взглядами. Особенно смотрели на Таиску.

Иван подвел семью к своему участку, бросил грабли:

— Работайте.

И ушел к мужикам — косить.

Нюра взяла грабли, принялась ворошить сено. Таиска стояла, не двигаясь, глядя под ноги.

— Чего встала? — тихо, но строго спросила мать. — Бери грабли, работай.

Таиска взяла грабли, пошла за матерью.

Грести было больно — спина ныла, каждое движение отдавалось жгучей болью, но она терпела. И молчала. И не улыбалась.

Бабы на соседних рядах переглядывались, перешептывались:

— Гляди-ка, Куприяновская-то сегодня не лыбится. И как есть, слова не скажет.

— А ты не слышала?

Иван ее вожжами выпорол. Утром, говорят, крик стоял на всю улицу.

— За что?

— А за то, что с Семеном в лесу встречалась.

Верка-то, Семенова жена, всем рассказала, что это Таиска сама на шею вешалась, мужиков окручивала. Вот Иван и взбеленился.

— Да что ты? А я думала, Семен сам... он ведь гулящий, прости Господи.

— Так-то оно так, но баба всегда виновата. Убогая она, вот и лезет ко всем, бесстыжая.

Шепотки эти долетали до Нюры, и она хмурилась все сильнее, но молчала.

Что скажешь? Правду не переспоришь. А правда у каждого своя.

Таиска слышала, что о ней говорят, но не понимала.

Почему она бесстыжая? Что она сделала?

Она же только цветы хотела.

И дяде Семену улыбнулась, потому что он добрый был, когда леденцы давал.

А теперь все злые.

И отец злой. И мать молчит.

И бабы шепчутся.

Она гребла сено и смотрела под ноги. Вдруг краем глаза увидела, как кто-то подошел близко-близко, почти вплотную. Подняла голову.

Перед ней стоял парень.

Молодой, лет семнадцати, с русыми вихрами, выгоревшими на солнце, с серыми глазами и пухлыми, почти детскими еще губами.

Одета на нем была простая холщовая рубаха, подпоясанная ремешком, и порты, заправленные в сапоги.

В руках он мял сорванную травинку и смотрел на Таиску так, что она даже растерялась.

Это был Пашка, сын Семена.

Того самого, что водил ее в лес. Пашка работал на покосе с отцом, помогал, чем мог, но сегодня, увидев Таиску, бросил грабли и подошел.

Глаза его расширились, зрачки дрогнули.

Он смотрел на нее жадно, во все глаза, как смотрят на диковинку, на чудо, на то, что снится по ночам. Таиска была босая, в стареньком сарафане, волосы растрепались от работы, на щеке — пятно грязи, на лбу — бисеринки пота.

Но для Пашки она была прекраснее всех деревенских девок, вместе взятых.

Он видел ее и раньше, конечно.

В деревне все друг друга знают.

Но раньше она была для него просто Куприяновская дурочка, над которой посмеивались.

А теперь...

Теперь он смотрел на нее и не мог оторваться.

Грудь под тонкой тканью вздымалась от работы, руки, загорелые, ловко сгребали сено, и лицо... лицо было такое чистое, такое неземное, что сердце замирало.

— Таиска... — выдохнул он, сам не зная, зачем позвал.

Она подняла голову. В глазах ее не было улыбки. Только усталость и боль.

— Чего тебе? — спросила тихо.

Пашка смутился, покраснел до корней волос.

Он не знал, что сказать. Просто стоял и смотрел.

Сзади раздался злой, визгливый голос:

— Пашка! Ты чего там встал?! А ну, иди работай, дармоед!

Это кричала Верка, его мать. Она стояла у копны, уперев руки в бока, и глаза ее метали молнии.

Увидела, на кого сын засмотрелся, и чуть не задохнулась от злости.

— На эту, на убогую, пялишься?! — заорала она, подбегая.

— Мало мне твоего отца, так ты теперь туда же?!

А ну, пошел прочь, чтобы я тебя возле нее не видела!

Пашка шарахнулся, как ошпаренный, и убежал к отцу.

Верка еще постояла, сверля Таиску злобным взглядом, сплюнула под ноги и ушла.

Таиска смотрела на нее и не понимала.

Чем она так прогневила эту женщину? Что она ей сделала? Ничего. Просто улыбалась. Но теперь и улыбаться нельзя.

Нюра подошла к дочери, взяла за руку:

— Не смотри на них. Работай.

И Таиска работала. Гребла, ворошила, скирдовала.

Солнце поднималось все выше, жара становилась невыносимой. Пот заливал глаза, спина горела огнем, руки ныли.

Но она терпела. И молчала.

К полудню объявили перерыв. Все разбрелись по теням — кто под телегу, кто под кусты, кто просто сел в тени стога.

Нюра развязала узелок с едой, достала хлеб, лук, соль, налила квасу из туеска.

Иван сидел в стороне, ел молча, не глядя на дочь.

Мальчишки возились рядом, но тихо, без обычного смеха.

Таиска взяла краюху, отошла в сторону, к меже, где рос высокий иван-чай и полевые цветы.

Села на траву, положила хлеб на колени, но есть не могла.

Смотрела на цветы, на небо, на облака, что медленно плыли над лугом. Белые, пушистые, они казались такими далекими и безразличными ко всему, что внизу.

Вдруг рядом снова кто-то сел.

Она обернулась — Пашка. Подошел тихо, неслышно, и теперь сидел рядом, теребя травинку.

— Таиска, — шепнул он, оглядываясь, не видит ли мать. — Ты... ты не обижайся на нее.

Мать у меня злая, когда выпьет или когда отец...

ну, в общем, не обращай внимания.

Таиска посмотрела на него.

В глазах ее не было ни обиды, ни злости. Только усталость и легкое удивление.

— Я не обижаюсь, — сказала она тихо. — А зачем она злая? Я ничего плохого не делала.

Пашка вздохнул. Как ей объяснить? Он и сам не понимал толком всей этой взрослой злобы, всех этих сплетен и скандалов.

— Ты красивая, — сказал он вдруг, и сам испугался своих слов.

— Очень красивая. Поэтому они злые.

Таиска удивилась:

— Красивая? А за что бить, если красивая?

Пашка не знал, что ответить. Молчал, смотрел на нее.

И вдруг, не выдержав, протянул руку и коснулся ее волос.

Легко, кончиками пальцев.

Волосы были мягкие, шелковистые, пахли сеном и травой.

Таиска не отстранилась. Она смотрела на него своими зелеными глазами, и в них не было страха. Только любопытство.

— Ты добрый, — сказала она. — Как дядя Назар.

Пашка нахмурился:

— Какой Назар?

— Который в лесу живет.

Он меня от твоего отца спас.

Твой отец хотел цветы показать, а цветов не было. А Назар пришел и прогнал его.

Пашка покраснел еще сильнее, до самых ушей.

Про отца своего он знал много нехорошего. И про то, что тот к бабам ходит, и про то, что мать ревнует и бьет его за это. И стыдно ему было до слез.

— Ты не думай, — сказал он тихо. — Я не такой. Я... я бы никогда тебя не обидел.

Таиска улыбнулась — впервые за этот день.

Улыбнулась светло, чисто, как умела только она.

— Я знаю, — сказала она. — Ты добрый. У тебя глаза добрые.

Пашка замер, глядя на ее улыбку. Сердце его колотилось так, что, казалось, все вокруг слышат.

И в этот миг он понял, что пропал. Что ни одна девка в деревне не нужна ему, кроме этой, с ангельским лицом и чистой душой.

— Таиска, — прошептал он. — Я... я приду к тебе. Можно?

— Приходи, — кивнула она. — Я всегда рада. Только цветы принеси. Я люблю цветы.

Пашка закивал, вскочил и убежал, оглядываясь на бегу.

А Таиска осталась сидеть в траве, и на душе у нее стало чуть светлее. Хоть кто-то сегодня посмотрел на нее не со злобой, а с добром.

День катился к вечеру.

Солнце уже не пекло, а ласково золотило луг, тени стали длинными, и жара спадала.

Работа подходила к концу. Бабы собирали грабли, мужики затачивали косы на завтра. Крики перестали быть злыми, стали усталыми, мирными.

Иван подошел к семье, коротко бросил:

— Домой.

И все пошли.

Таиска плелась позади, опустив голову.

Ныла спина, ныли руки, ныло сердце. Но когда она подняла глаза к небу и увидела, как в вышине кружат ласточки, как загорается первая вечерняя звезда, ей стало чуть легче. Красота мира была сильнее людской злобы.

Дома, когда стемнело, она вышла на крыльцо.

Села на ступеньку, обхватила колени руками, смотрела на звезды.

Спина болела, но здесь, под открытым небом, боль была не такой острой. Ветерок шелестел листвой, пахло ночными травами, и где-то далеко, на пруду, пели лягушки.

— Таиска...

Она обернулась.

В темноте стоял Пашка.

В руках он держал букет полевых цветов — ромашек, колокольчиков, иван-чая.

Протянул ей, смущаясь.

— Вот... Я обещал.

Таиска взяла цветы, прижала к лицу, вдохнула их горьковатый, пряный запах. И улыбнулась. Той самой улыбкой, за которую ее били сегодня. Но сейчас рядом никого не было, только добрые глаза парня, что стоял перед ней, переминаясь с ноги на ногу.

— Спасибо, — сказала она тихо. — Они красивые.

Пашка хотел что-то сказать, но не решился. Постоял, глядя на нее, и ушел в темноту, растворился, как тень.

А Таиска долго сидела на крыльце, прижимая к себе цветы, и смотрела на звезды. И думала о том, что мир все-таки добрый. Если есть в нем такие глаза, как у этого парня. И такие руки, что дарят цветы, а не бьют вожжами.

Ночь опустилась на деревню тихая, теплая, полная звезд и запахов. Где-то в лесу ухал филин, где-то на реке плеснула рыба, и эти звуки убаюкивали землю, укрытую темнотой, как одеялом. Таиска зевнула, встала и пошла в избу. На душе у нее было светло. Несмотря ни на что.

. Продолжение следует.

Глава 4