Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

УЩЕРБНАЯ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
День клонился к вечеру, когда Пашка вновь появился у околицы куприяновского двора.
Солнце уже не пекло, а мягко золотило верхушки деревьев, протягивая по земле длинные, прохладные тени.
Воздух, напоенный запахами нагретой за день травы и речной свежести, стал густым и тягучим, как липовый мед.

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

День клонился к вечеру, когда Пашка вновь появился у околицы куприяновского двора.

Солнце уже не пекло, а мягко золотило верхушки деревьев, протягивая по земле длинные, прохладные тени.

Воздух, напоенный запахами нагретой за день травы и речной свежести, стал густым и тягучим, как липовый мед.

Ласточки носились низко над землей — к вечерней прохладе, к тишине.

Таиска сидела на завалинке, перебирала вчерашние цветы, что подарил ей Пашка.

Они уже подвяли, но все еще пахли луговой горечью и чем-то сладким, неуловимым.

Увидев парня, она улыбнулась — светло, открыто, забыв и боль от вожжей, и строгий наказ отца.

Пашка подошел, оглядываясь по сторонам, словно боялся, что кто-то увидит.

Лицо его горело румянцем, глаза блестели лихорадочно, но Таиска этого не замечала.

Для нее он был добрым, тем, кто принес цветы, кто сказал, что она красивая.

— Таиска, — позвал он тихо, почти шепотом. — Пойдем со мной. Я тебе кое-что покажу.

— Что? — спросила она, поднимаясь.

— Увидишь. Только тихо, — он приложил палец к губам и оглянулся на избу. — Никому не говори. Сюрприз.

Таиска любила сюрпризы.

Она кивнула и, как была босая, в стареньком сарафане, пошла за ним. Они обошли избу стороной, где их не могли увидеть из окон, и направились к овину, а оттуда — к сеновалу, что стоял на задах, у самого леса.

Сеновал был старый, почерневший от времени, с широким навесом, под которым лежало душистое сено, скошенное на дальних лугах.

Пахло от него так остро и сладко, что кружилась голова.

Внутри было полутемно, только сквозь щели в стенах пробивались косые лучи заходящего солнца, чертили в пыльном воздухе золотые полосы.

— Зачем мы здесь? — спросила Таиска, оглядываясь. — Где сюрприз?

Пашка не ответил.

Он смотрел на нее — на ее чистое лицо, на зеленые глаза, в которых отражался солнечный свет, на тонкую фигурку в выцветшем сарафане.

И внутри у него все горело, все ходуном ходило от того, что он задумал.

— Сядь, — сказал он хрипло, указывая на сено.

Таиска послушно села, поджав под себя ноги. Пашка сел рядом. Руки его дрожали, дыхание сбивалось.

— Ты красивая, — повторил он то, что говорил вчера.

— Самая красивая в деревне.

Таиска улыбнулась, принимая похвалу, как должное. Ей было приятно, что кто-то говорит ей добрые слова.

— А сюрприз? — напомнила она.

— Сейчас, — выдохнул Пашка и вдруг потянулся к ней, обнял, прижал к себе.

Она не испугалась.

Думала, что это такая игра, что он хочет показать свою любовь, как показывают дети, когда обнимают маму.

Но потом его руки задвигались иначе — грубо, нетерпеливо, ощупывая ее тело там, где никто никогда не трогал.

— Паш, что ты делаешь? — спросила она, пытаясь отстраниться.

— Тише, тише, — шептал он, тяжело дыша

— Это и есть сюрприз. Сейчас тебе будет хорошо. Обещаю.

Он повалил ее на сено, на спину. Сухие травинки закололи шею, забились в волосы.

Таиска попыталась встать, но Пашка был сильнее.

Он навалился сверху, прижал ее руки к сену, и лицо его, такое близкое, вдруг показалось ей чужим и страшным.

— Паш, больно! — вскрикнула она, когда он рванул сарафан, обнажая грудь.

— Потерпи, — прохрипел он, не слушая. — Все терпят.

А потом пришла боль.

Острая, рвущая, невыносимая. Таиска закричала, но крик ее утонул в сене, в скрипе старого сеновала, в равнодушном щебете птиц за стенами.

Она звала маму, звала отца, звала Назара, но никто не слышал.

Пашка зажимал ей рот ладонью, двигался сверху, тяжело дыша, и глаза его были закрыты от удовольствия.

А Таиска плакала и не понимала, за что. Она же хотела только цветы. Она же думала, что он добрый.

Когда все кончилось, Пашка вскочил, застегивая штаны. Посмотрел на нее — лежит в сене, растрепанная, сарафан разорван, на губах кровь (прикусила, когда он зажимал рот), и смотрит в потолок пустыми глазами.

— Ты... ты никому не говори, — прошептал он, пятясь к выходу. — Слышишь? Никому! А то хуже будет. Убьют и тебя, и меня. Молчи!

И выскочил наружу, как заяц, спасающийся от погони.

Таиска осталась одна.

Лежала в сене и смотрела в щель в крыше, где виднелся клочок синего неба.

Там плыло облако, белое, пушистое, такое же, как вчера, когда она сидела на крыльце и думала, что мир добрый.

А теперь мир стал другим. Теперь внизу, между ног, жгло огнем, и было мокро и липко.

Она села, посмотрела на себя. Сарафан разорван, на теле синяки, на сене — красные пятна. Что это? Почему? За что?

— Пашка ушел, — сказала она вслух. — А цветов опять нет.

Она встала, пошатываясь. Было очень больно идти. Но надо было идти домой. Там мама.

Солнце уже почти село, когда она, держась за стены, добрела до двора. Небо на западе горело багровым, зловещим заревом, и тучи, собиравшиеся над лесом, были темно-синими, почти черными. Птицы замолкли, только где-то далеко каркала ворона, и карканье это разносилось над деревней тревожно и тоскливо.

Во дворе было пусто.

Иван еще не вернулся с поля, мальчишки играли где-то у реки. Нюра возилась в огороде, полола грядки. Увидела дочь, выпрямилась, и сердце ее оборвалось.

Таиска шла, шатаясь, сарафан разорван, волосы в сене и листьях, лицо бледное, глаза пустые. На губах запеклась кровь.

— Таиска! — Нюра бросила грабли, подбежала. — Доченька! Что с тобой?! Кто?!

Таиска подняла на нее глаза. В них не было слез. Только боль и непонимание.

— Маманя, — сказала она тихо, как в бреду. — Пашка... Пашка сделал больно. Очень больно. Зачем? Я же хотела цветы...

Нюра ахнула, прижала руку ко рту. Глаза ее расширились от ужаса.

Она обняла дочь, прижала к себе, и только тут Таиска почувствовала, что можно заплакать.

Она уткнулась лицом в материнское плечо и зарыдала — впервые за много лет, впервые с детства.

— Маманя, больно... Там, внизу, больно... И кровь... Зачем он так? Я думала, он добрый...

Нюра гладила ее по голове, по спутанным волосам, и слезы текли по ее щекам.

Господи, за что? За что такое испытание? Чем она, дитя невинное, заслужила? И что теперь делать? Как жить?

— Пойдем, пойдем, родная, — шептала она, уводя дочь в избу. — Я тебя обмою, чаем напою. Все пройдет.

В избе она усадила Таиску на лавку, принесла воды, теплой, с травами, обмыла ее, охая и причитая.

Тело дочери было в синяках, на бедрах — следы грубых пальцев, а между ног... Нюра закрыла глаза, чтобы не видеть этого ужаса. Справилась кое-как, одела Таиску в чистую рубаху, уложила на сундук.

— Спи, родная, спи, — гладила она ее по голове. — Я рядом.

Таиска закрыла глаза.

Боль утихала, но внутри, в груди, поселилась какая-то тяжесть, которой раньше не было. Словно темное облако заслонило солнце.

Нюра сидела рядом, смотрела на дочь и думала.

Кто? Пашка, сын Семена.

Того самого, что в лес заводил. Яблочко от яблоньки... Что делать? Сказать Ивану? Он убьет Пашку.

И правильно сделает. Но тогда позор на всю деревню, тогда Таиску засмеют, затравят.

Скажут — сама виновата, сама на шею вешалась.

А она же невинная, она же дите.

Нюра закусила губу до крови. Нет, нельзя Ивану говорить.

Он в гневе страшен, он такое сотворит, что потом не расхлебаешь. Надо молчать.

Спасать дочь. Хотя бы то, что осталось.

Она сидела так до самой темноты, пока не вернулся Иван с мальчишками.

— Чего сидишь? — спросил он, входя. — Ужин готов?

— Сейчас, — Нюра встала, пошла к печи. Руки ее дрожали.

— А Таиска где? — Иван оглянулся.

— Притомилась, спит, — ответила Нюра, не оборачиваясь.

Иван подошел к сундуку, глянул на дочь. Лежит, свернувшись калачиком, лицо бледное, под глазами тени. Спит, и во сне морщится, словно ей больно.

— Что с ней? — спросил он.

— Перегрелась на солнце, — соврала Нюра. — Голова болит. Пусть поспит.

Иван хмыкнул, отошел. Поверил.

Ночь опустилась на деревню черная, безлунная.

Тучи закрыли небо, и ни одной звезды не было видно.

Ветер поднялся, зашумел в вершинах берез, погнал пыль по дороге. Где-то далеко за лесом ворчал гром, предвещая грозу.

Таиска металась во сне, стонала. Нюра не спала, сидела рядом, гладила ее по голове и плакала. Плакала беззвучно, чтобы никто не слышал.

А на другом конце деревни, в избе Семена, Пашка тоже не спал.

Сидел на полатях, сжавшись в комок, и смотрел в темноту.

Сделал дело. Получил, что хотел. А радости не было.

Только страх. Грызущий, ледяной страх. Что теперь будет?

Если узнают — убьют. И Куприянов убьет, и свой отец убьет за позор.

И мать... мать заклеймит.

Он зарылся лицом в подушку и заплакал. Но не от жалости к Таиске. От жалости к себе.

Три дня Нюра скрывала правду.

Три дня она не отходила от дочери, поила ее травами, кормила, утешала. Таиска была тихая, не улыбалась, почти не разговаривала. Т

олько смотрела в окно на небо и молчала.

— Маманя, — спросила она однажды. — А почему Пашка так сделал?

Я же ничего плохого ему не сделала.

— Не знаю, доченька, — отвечала Нюра, глотая слезы. — Не знаю.

На четвертый день Иван начал что-то подозревать.

Слишком уж тихо все, слишком уж странно себя ведет жена.

И дочь какая-то не такая — не улыбается, не поет, сидит, как тень.

— Нюра, — позвал он вечером, когда мальчишки уснули. — Говори, что случилось.

Нюра вздрогнула, опустила глаза.

— Ничего, — прошептала.

— Не ври, — Иван повысил голос. — Я же вижу. Где Таиска была? Почему она такая?

Нюра молчала, кусала губы.

— Говори! — рявкнул Иван, стукнув кулаком по столу. — А то сам пойду, людей спрошу. Люди все знают.

И тогда Нюра не выдержала.

Рухнула на колени перед мужем, зарыдала в голос:

— Иван, не губи! Не тронь! Дочку нашу обидели!

Пашка, Семенов сын, на сеновале... силком... Она же дите, она не понимала, а он... Ирод, прости Господи!

Иван встал. Лицо его налилось кровью, глаза стали страшными, бешеными.

— Что? — переспросил он тихо, страшно. — Что ты сказала?

— Обесчестил он ее, Иван, — выла Нюра. — Износиловал. А я молчала, боялась... Думала, хуже будет...

Иван схватил со стены кнут и рванул к двери. Нюра повисла на нем, закричала:

— Не ходи! Убьешь ведь! В тюрьму сядешь! А мы без тебя пропадем!

— Пусти! — заорал Иван, отшвыривая ее. — Я этого щенка своими руками...

Он выбежал во двор. Нюра выскочила за ним, вцепилась в руку.

— Погоди! — кричала она. — Подумай! Если пойдешь сейчас — позор на всю деревню!

Таиску засмеют, затравят! Она же не выдержит! И так еле живая!

Иван остановился. Дышал тяжело, как загнанный зверь. Смотрел в темноту, где на другом конце деревни прятался обидчик его дочери.

— Я его все равно убью, — прохрипел он. — Рано или поздно. Но сначала... сначала пусть отец его заплатит. Пусть Семен знает, какого щенка вырастил.

Он вернулся в избу, бросил кнут в угол, сел за стол.

Молчал долго, глядя в одну точку. Нюра стояла у двери, не решаясь подойти.

— Воды принеси, — сказал он наконец глухо. — И больше никому ни слова. Сама разберусь.

Нюра кивнула, вышла.

А Иван сидел и смотрел на спящую дочь. И впервые за много лет в глазах его была не досада, не злость, а боль.

Отцовская, горькая, запоздалая боль.

За окном грянул гром.

Началась гроза. Тяжелые капли застучали по крыше, по стеклам, смывая пыль и грязь с земли. Но смыть то, что случилось, они не могли.

Таиска вздрогнула во сне от грома, застонала. Нюра подбежала, погладила по голове.

— Спи, спи, родная, — шептала она. — Я здесь. Я никому тебя не дам в обиду.

Гроза бушевала всю ночь.

Молнии раздирали небо, гром сотрясал землю, и дождь лил как из ведра, заливая огороды, луга, дороги. А утром, когда тучи ушли, выглянуло солнце, и мир снова стал светлым и чистым.

Но в избе Куприяновых этот свет уже не мог разогнать тьму, что поселилась в их душах.

Утро после грозы встало над деревней мокрое, но светлое.

Дождь смыл пыль с дорог, освежил листву, и теперь каждый листок, каждая травинка сверкали на солнце, унизанные каплями, как алмазами.

Воздух был чист и прозрачен, пахло омытой землей, прелыми листьями и той особенной, ни с чем не сравнимой свежестью, что бывает только после ночного ливня.

Но Иван не замечал этой красоты. Он вышел со двора затемно, когда солнце еще только золотило край неба, и направился через всю деревню к дому Семена.

Шел быстрым, тяжелым шагом, сжав кулаки, и лицо его было чернее тучи.

В голове кипело.

Думал о дочери, о том, как она лежала на сундуке, бледная, с пустыми глазами.

Думал о Пашке, щенке сопливом, который посмел поднять руку на его дитя.

Думал о Семене, отце, который сам недавно Таиску в лес заводил. Яблоко от яблони... Вся семейка!

— Ничего, — бормотал он себе под нос. — Я с ними разберусь. Я им покажу, как мою дочь...

Дом Семена стоял на краю деревни, у самого леса.

Изба была старая, почерневшая, с покосившимся крыльцом и дырявой крышей на сарае.

Хозяйство шло кое-как — Семен был мужик ленивый, больше по бабам шлялся, чем работал, Верка за всем одна не поспевала.

Иван влетел во двор без стука.

Во дворе кудахтали куры, в закутке блеяла коза, а у колодца возилась Верка — полная, краснолицая, с засученными рукавами.

Увидела Ивана, нахмурилась, руки в боки уперла.

— Чего надо? — крикнула грубо. — Рано приперся, Куприянов. Люди еще спят.

— Где твой выродок? — рявкнул Иван, подходя. — Где Пашка? Зови его сюда!

Верка побледнела, но глаз не отвела. Чуяло ее сердце, зачем пришел.

Уже и от соседок слышала шепотки, да и Пашка сам вчера явился сам не свой, трясся весь, в глаза не глядел. Она все поняла сразу.

И решила: будет молчать. Сына не отдаст.

— Какой такой выродок? — закричала она в ответ, переходя в наступление.

— Ты на кого это, Иван, на людей наговариваешь?!

Мой Пашка парень работящий, не то что твоя...

— Молчи, сука! — перебил Иван. — Твой щенок дочь мою обесчестил! На сеновале силком! Знаешь ты это или нет? Говори, где он!

Верка отшатнулась, но быстро взяла себя в руки.

Глаза ее забегали, но голос стал еще злее, еще визгливее:

— Чего? Чего ты мелешь, пьяная рожа? Мой Пашка — твою Таиску?! Да кому она нужна, дура убогая!

Сама, поди, на шею вешалась, сама и получила!

А теперь на моего парня клепаете!

Из избы вышел Семен, заспанный, в подштанниках, с опухшим лицом. Увидел Ивана, попятился, но потом, поняв, в чем дело, нахмурился.

— Ты чего, Иван, с утра пораньше буянишь? — спросил он, стараясь говорить твердо, но голос дрожал.

— А ты заткнись, кобель старый! — рявкнул на него Иван.

— Ты сам недавно мою дочь в лес водил, еле Назар отбил!

А теперь сынок твой дорос — доделывает начатое!

Вся ваша семейка — змеиное отродье!

Семен попятился, но Верка не сдавалась.

Она схватила вилы, стоявшие у крыльца, и выставила их перед собой, наставив острые зубья на Ивана.

— А ну пошел вон со двора! — заорала она страшным голосом. — Пришёл?

Нашёл на кого свалить!

То к Семену пристали, то до сына добрались!

Убирайся, пока цел! Не нужна никому твоя дурочка! Пусть радуется, что хоть кто-то на нее позарился, а то так бы и сгнила в девках!

Иван зарычал, шагнул вперед, но вилы смотрели прямо в грудь.

Верка была баба сильная, злая, в азарте могла и пырнуть. А он безоружный. И позади — никого. Один против двоих.

— Уйду, — сказал он глухо, пятясь. — Но запомните, суки.

Я дочь не прощу. И вам это с рук не сойдет.

Пашка твой, Верка, ответит. И ты, Семен, ответишь. Бог шельму метит.

Он повернулся и пошел со двора, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони.

В спину ему летели проклятия Верки, но он уже не слышал.

В ушах шумело, в голове было пусто и темно.

Шел обратно через деревню, не разбирая дороги. Солнце поднялось уже высоко, припекало, но он не чувствовал тепла. Внутри все заледенело.

У околицы встретил старуху, соседку. Та поклонилась, поздоровалась, но он даже не ответил.

Прошел мимо, как тень.

Дома его ждала Нюра.

Сидела на лавке, бледная, с красными глазами. Таиска лежала на сундуке, отвернувшись к стене, и не двигалась.

Сашка с Петькой притихли в углу, боялись лишний раз пискнуть.

Иван вошел, сел за стол, уронил голову на руки.

Молчал долго.

Нюра не решалась спросить, только смотрела на него с тоской и надеждой.

— Ничего не вышло, — сказал он наконец глухо, не поднимая головы. — Прогнала меня Верка с вилами. Сына не выдала.

Сказала, что Таиска сама... сама на шею вешалась.

И что никому она не нужна, дура убогая.

Нюра всхлипнула, закрыла лицо руками.

— Что ж теперь делать-то, Иван? — прошептала она. — Как жить дальше?

Иван поднял голову. Глаза его были пустыми, страшными.

— Не знаю, — ответил он. — Не знаю, Нюра. Хоть ее утопи, Таиску эту, хоть сам повесься.

Дети еще есть, сыновья, растить их надо.

А она... обуза она теперь.

Позор на всю деревню.

Все пальцем показывать будут.

Он встал, прошелся по избе. Остановился у сундука, глянул на дочь. Та лежала, свернувшись калачиком, и смотрела в стену невидящими глазами.

— Ведь говорил тебе! — вдруг закричал он, оборачиваясь к Нюре. — Говорил, что она никчемная!

Что одна страсть от нее и позор!

А ты — «доченька», «родная»! Вот тебе и доченька!

Развратная она баба!

Сама виновата!

Нечего было с парнями по сеновалам шастать!

Нюра вздрогнула, вскинулась:

— Иван! Что ты говоришь! Она же дите! Она не понимала ничего! Пашка обманул ее, силком...

— А кто ей разрешил с ним ходить?! — перебил Иван. — Кто ей позволил с мужиками якшаться?! Я же запретил! Я же вожжами учил! А она все равно! Значит, сама хотела! Значит, потаскуха!

Нюра зарыдала в голос, закрыв лицо руками.

Мальчишки заплакали следом, испуганные отцовским криком.

А Таиска... Таиска лежала и слушала. Слова отца входили в нее, как острые ножи.

Развратная. Потаскуха.

Сама виновата.

Она не понимала, что значат эти слова, но чувствовала, что они плохие, что они убивают что-то внутри, что оставалось еще живого.

— Выгнать ее надо! — кричал Иван, мечась по избе.

— Выгнать со двора эту пошлую бабу! Пусть идет, куда глаза глядят!

В лес, к зверям! К Назару этому, к бирюку! Ей там самое место!

— Иван! — Нюра вскочила, бросилась к нему. — Опомнись! Куда она пойдет?! Она же пропадет!

Ее там звери съедят! Или люди обидят!

— А здесь не обидят?! — рявкнул Иван. — Уже обидели! И еще обидят! Пока мы ее в доме держим — позор на наши головы!

Сыновья вырастут, а им про сестру будут в лицо тыкать!

Что скажут — сестра у вас потаскуха! Все знают!

Нюра упала на колени перед мужем, обхватила его ноги:

— Иван, не губи! Не выгоняй!

Она же кровиночка наша! Родная!

Я сама за ней догляжу, никуда не пущу, от людей спрячу! Только не выгоняй!

Иван оттолкнул ее, отошел к окну. Стоял, смотрел на улицу, на деревья, на небо. А там, за окном, мир жил своей жизнью — пели птицы, светило солнце, стрекотали кузнечики.

И никому не было дела до его горя, до его позора, до его дочери, которую он сейчас готов был вышвырнуть, как нашкодившего котенка.

— Молчи, — сказал он тихо, устало. — Молчи, Нюра. Ничего я не сделаю. Пока. Но если еще раз... если еще кто тронет... убью. И ее убью, и того. Поняла?

Нюра кивнула, не в силах говорить.

Иван повернулся, вышел во двор. Хлопнул дверью так, что стекла задребезжали.

Нюра осталась одна с детьми. Подошла к сундуку, села рядом с Таиской, погладила по голове.

— Доченька, — шепнула. — Ты не слушай отца. Он не со зла. Он от горя. Ты ни в чем не виновата. Слышишь? Ни в чем.

Таиска медленно повернула голову. Глаза ее были сухими, но такими пустыми, такими потерянными, что у Нюры сердце разрывалось.

— Маманя, — сказала Таиска тихо. — А Пашка больше не придет? Цветы приносить?

Нюра зажмурилась, чтобы не видеть этого лица, не слышать этого голоса. Как ей объяснить? Как сказать, что тот, кто причинил ей боль, кто разорвал ее тело и душу, больше никогда не придет? И хорошо, что не придет. Но как объяснить это тому, кто не понимает зла?

— Не придет, доченька, — сказала она, глотая слезы. — Не придет.

— А почему он сделал больно? — спросила Таиска. — Я же хотела цветы. Он обещал сюрприз. А сделал больно. За что?

Нюра не нашлась, что ответить. Только прижала дочь к себе и зарыдала вместе с ней.

А за окном светило солнце, и птицы пели так же радостно, как и вчера, и позавчера, и всегда. Им не было дела до человеческого горя. Они жили своей птичьей жизнью, и в этом была своя, жестокая правда мира.

Вечером, когда стемнело, Иван вернулся домой пьяный.

Редко он пил, а тут не выдержал. Налил себе в кружку самогонки, выпил залпом, потом еще и еще. Сидел за столом, смотрел в одну точку, бормотал что-то невнятное.

Нюра уложила детей, Таиску укрыла одеялом, села в угол, притихла. Боялась лишний раз шевельнуться.

— Эх, жизнь наша... — бормотал Иван, раскачиваясь на лавке. — Пропади она пропадом. И дети... И всё... За что нам это, Господи? За какие грехи?

Он уронил голову на стол и затих. Уснул.

Нюра сидела, смотрела на него, на дочь, на спящих мальчишек. И думала одну горькую думу: как жить дальше? Как защитить ту, которую уже не защитишь?

Как сохранить семью, когда она трещит по швам?

Ответа не было. Только ночь за окном, черная, глухая, да звезды, равнодушно мерцающие в вышине.

. Продолжение следует.

Глава 5