Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЖУРАВЛИНЫЙ КРИК...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Сенокос в этих местах всегда был делом святым.
Лето косили, сушили, а вот в октябре, когда уже всё убрано с полей, когда земля отдыхает и готовится к зиме, начинали свозить сено и солому с дальних покосов, скирдовать, укладывать в стога поближе к деревне, чтобы зимой удобно было брать. Работа тяжёлая, мужицкая, но без баб тоже не обойтись — подавать, укладывать, управляться с

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Сенокос в этих местах всегда был делом святым.

Лето косили, сушили, а вот в октябре, когда уже всё убрано с полей, когда земля отдыхает и готовится к зиме, начинали свозить сено и солому с дальних покосов, скирдовать, укладывать в стога поближе к деревне, чтобы зимой удобно было брать. Работа тяжёлая, мужицкая, но без баб тоже не обойтись — подавать, укладывать, управляться с граблями.

Анна узнала об этом от Дарьи ещё с вечера. Та прибежала затемно, запыхавшись, с красными от ветра щеками.

— Аннушка, завтра на дальние луга едем! Сено скирдовать, последнее, что у речки осталось. Мужики с возами будут, бабы — подавать. Ты как? Силы есть?

— Есть, тётушка, — Анна вытерла руки о фартук. — Куда ж без силы?

— Ну и ладно. Завтра чуть свет выходим к околице, там подводы собирать будут. Оденься потеплее — ветер с реки злой.

Всю ночь Анна ворочалась.

То ли от ветра, который выл в трубе, то ли от мыслей нехороших. Всё думала о завтрашнем дне.

Среди людей опять быть, взгляды ловить, пересуды слушать. А с другой стороны — работа. Работа лечит, Дарья правду говорит. Чем больше дел, тем легче на душе.

Поднялась затемно, когда ещё звёзды не погасли. Красуля встретила её мычанием — проголодалась, сердешная. Анна наскоро подоила, задала сена, погладила по тёплой шее.

— Я сегодня на луга, родимая, — прошептала она. — Ты уж тут одна, не скучай. Вечером приду.

Красуля вздохнула, лизнула её руку шершавым языком. Будто поняла, будто благословила.

У околицы уже толпился народ. Темнота ещё стояла, но небо на востоке начинало светлеть — скоро солнце взойдёт.

Бабы кутались в платки, переминались с ноги на ногу, переговаривались вполголоса. Мужики запрягали лошадей, покрикивали, поправляли сбрую. Несколько подвод стояли в ряд, готовые к дороге.

Анна пристроилась с краю, рядом с Дарьей. Та уже была тут как тут — в трёх платках, в валенках, с большим узлом.

— Хлеба взяла? — спросила она строго. — На целый день едем, кормить там не будут.

— Взяла, тётушка.

— Ну и ладно. Держись меня, не отставай. Там, на лугах, всякое бывает.

Подошёл староста, Егор Пантелеевич, оглядел толпу хозяйским взглядом.

— Так, бабы, мужики, слушай сюда! Едем на заречные луга, те, что за оврагом.

Сена там осталось — во! — он показал рукой выше головы. — К вечеру надо всё скирдовать и вывезти.

Мужики грузят, бабы подают. Чтоб без разговоров, работаем быстро. Кто плохо работать будет — расчёт получит соответственно.

Народ зашумел, задвигался.

Начали рассаживаться по подводам. Анна с Дарьей забрались на одну из них, пристроились на соломе. Рядом уселись ещё несколько баб — молодые, весёлые, с громкими голосами.

— Трогай! — крикнул староста, и обоз тронулся.

Лошади пошли шагом, подводы заскрипели, затарахтели по замёрзшей дороге.

Выехали за околицу, потянулись полями.

Снег уже стаял — первый, недолгий, — и земля стояла голая, чёрная, кое-где прихваченная утренним морозцем.

Воздух был холодный, чистый, пахло прелой листвой и дымком от дальних печей.

— Хорошо-то как, — вздохнула Дарья, глядя по сторонам. — Красота Господня.

Анна молчала, смотрела на проплывающие мимо поля. Где-то там, за лесом, осталась её жизнь. А впереди — только работа.

На заречных лугах действительно было много сена.

Оно стояло в копнах — больших, пушистых, уже подсохших, ждущих, когда их увезут.

Речка рядом блестела на солнце тёмной водой, над ней поднимался пар — вода ещё не замёрзла, только у берегов появился ледок.

Мужики спрыгнули с подвод, засуетились.

Начали распрягать лошадей, готовить вилы и верёвки.

Бабы собрались в кучку, ждали указаний.

Староста подошёл, махнул рукой:

— Так, бабоньки, делитесь на пары. Одна подаёт, другая укладывает. Чтоб быстро, без задержек. Мужики будут грузить на возы и утрамбовывать. Всем понятно?

— Понятно, понятно, — загудели бабы.

Анна с Дарьей встали вместе.

Дарья взяла на себя подачу — лёгкие вилы, сгребать сено и кидать. Анна — укладку, работа потяжелее, надо было принимать сено и ровно укладывать, чтобы воз держался.

Первые копны пошли легко.

Анна работала быстро, ловко, сноровисто. Руки помнили каждое движение — не первый год на сенокосе. Сено пахло летом, солнцем, травой, и этот запах немного отвлекал от тяжёлых мыслей.

Но от взглядов мужиков отвлечься было трудно.

Она чувствовала их спиной.

Как они останавливаются, проходя мимо, как задерживают взгляд дольше, чем нужно. Как переглядываются и перешёптываются.

Анна была бабой видной — тридцати ещё нет, фигуристая, лицом белая, волос русый из-под платка выбивается.

В работе она вся разгорелась, щёки зарумянились, глаза заблестели. Красивая баба — хоть сейчас портрет пиши.

Первым подошёл Кузьма-кузнец. Встал рядом, глядя, как Анна укладывает сено.

— Ловко у тебя получается, Анна, — сказал он, поигрывая вилами. — Сноровисто.

— Спасибо, Кузьма Иванович, — ответила Анна, не поднимая глаз.

— А чего одна-то? — не унимался он. — Тяжело, поди? Может, помочь?

— Справляюсь.

Кузьма постоял, покрутил в руках вилы, потом отошёл.

Но Дарья, которая всё видела, толкнула Анну локтем:

— Гляди, гляди, как зыркает. Аж глаза горят. И не он один.

Анна подняла голову, огляделась. И правда — несколько мужиков, работавших неподалёку, то и дело посматривали в её сторону.

Кто открыто, кто украдкой.

Молодой парень, тот самый Степан, сын кузнеца, так и замер с вилами в руках, глядя на неё, как на икону.

— Чего вылупился? — прикрикнула на него Дарья. — Работай давай!

Парень смутился, отвернулся, засуетился. А бабы вокруг захихикали.

— Ишь ты, — сказала одна из молодок, Фрося.

— Красотка наша — нарасхват. Все мужики глаза проглядят.

— А чего? — подхватила другая. — Баба красивая, одинокая. Почему бы не поглядеть?

Анна вспыхнула, но смолчала. Только желваки заходили на скулах. Взяла очередную охапку сена, уложила, примяла.

— Не слушай ты их, — шепнула Дарья. — Злые они, от зависти. У самих жизнь не сахар, вот и рады чужую беду обсосать.

— Я не слушаю, тётушка. Я работаю.

Но слушать приходилось. Потому что бабий язык — он без костей, мелет целый день. И чем больше работаешь, тем громче они шепчутся.

К обеду подошли к самому большому стогу.

Мужики собрались грузить воз — целую гору сена надо было уложить так, чтобы по дороге не рассыпалось. Староста распоряжался, покрикивал, махал руками.

— Так, мужики, берись дружно! Бабы, подавай!

Работа закипела.

Анна кидала сено, Дарья принимала, мужики утрамбовывали. Воз рос на глазах. Вокруг толкались, перекликались, и в этой сутолоке Анна вдруг почувствовала чью-то руку на своей талии.

Она резко обернулась. Рядом стоял Степан, молодой кузнецов сын, и глупо улыбался.

— Ты чего? — спросила Анна холодно.

— Да так... Помочь хотел. Тяжело, поди, одной кидать.

— Руки убери, — тихо, но твёрдо сказала Анна.

Степан отдёрнул руку, покраснел до корней волос. Рядом заржали мужики, наблюдавшие эту сцену.

— Эх, Степан, пролёт! — крикнул кто-то. — Не по зубам тебе эта баба!

— Молод ещё, зелён!

Степан смешался, отступил, чуть не споткнувшись о вилы.

Анна отвернулась и продолжила работу, будто ничего не случилось. Только сердце колотилось где-то в горле.

Дарья подошла, покачала головой.

— Отчаянный парень. Или глупый. Ты не серчай — молодой, кровь играет.

— Я не серчаю, тётушка. Мне бы работу доделать.

А мужики, видя, что Анна не подаёт виду, стали подходить чаще.

То один, то другой находил повод — сено поправить, подводу подвинуть, совет дать. Глаза у всех масленые, голоса вкрадчивые.

— Анна, а может, вечером вместе поедем? У меня лошадь резвая, быстро домчу.

— Спасибо, сама доеду.

— Анна, а ты дрова-то наколола? Я могу зайти, подсобить. За так, по-соседски.

— Нет нужды.

— Анна, а что одна-то маешься? Вон бабы как живут — при мужиках, при детях. А ты?

— И вам не мешало бы при деле быть, — резко ответила Анна, глядя в упор на говорившего, мужика лет сорока, с хитрым прищуром.

— Вон сено не убрано, а вы лясы точите.

Мужик смешался, отступил. А Дарья, услышавшая разговор, довольно хмыкнула:

— Молодец, Аннушка. Так их, кобелей. А то распустили слюни — девать некуда.

К вечеру, когда солнце уже садилось за лес, управились с последним возом. Стояли, усталые, потные, но довольные. Староста прошёлся, проверил, кивнул:

— Молодцы, бабы. Мужики — тоже. Завтра последние вывезем, и шабаш.

Стали собираться в обратную дорогу. Анна села на ту же подводу, рядом с Дарьей.

Устала так, что руки дрожали, но на душе было почему-то легко. Работа сделана, день прожит, вечер близко.

Обратно ехали медленно, в сумерках.

Небо на западе догорало багровым, на востоке уже темнело, загорались первые звёзды. В лесу ухала сова, где-то далеко брехали собаки.

— Тяжело тебе, Аннушка? — вдруг спросила Дарья тихо.

— Не легко, тётушка.

— А ты держись. Бабья доля такая — держаться. Мы как трава: нас топчут, а мы всё равно растём.

Анна промолчала, глядя в темнеющее небо.

Там, высоко-высоко, снова послышался крик — журавлиный, далёкий, прощальный. Последние птицы улетали на юг, покидали эту землю до весны.

— Летят, — сказала Анна.

— Летят, — согласилась Дарья. — И мы бы полетели, да крыльев нет. Нам тут зимовать.

Дома, когда совсем стемнело, Анна еле доплелась до хлева.

Красуля встретила её нетерпеливым мычанием — проголодалась, сердешная, застоялась.

— Иду, иду, родимая, — прошептала Анна, прижимаясь к тёплому боку. — Соскучилась? Я тоже. Устала я, Красуленька. Ох, как устала.

Она присела на скамеечку, прижалась лбом к коровьей шее, и вдруг слёзы сами потекли из глаз. Тихо, без всхлипов, усталые, горькие слёзы.

Плакала о том, что одна, что мужики на неё как на добычу смотрят, что бабы шепчутся, что Петро предал, что жизнь впустую проходит.

Красуля вздохнула, лизнула её в щеку шершавым языком. Будто утешала, будто говорила: ничего, справимся.

— Справимся, — прошептала Анна сквозь слёзы. — Справимся, родимая. Нам не привыкать.

Подоила, задала корма, проверила засов.

В избе натопила печь, согрела молока, съела краюху хлеба.

Сидела у огня долго, глядя на пляшущие языки пламени. Вспоминала мужицкие взгляды, их слова, их руки, что тянулись к ней. И страшно становилось, и тоскливо, и почему-то обидно за себя.

— Не тронут, — прошептала она в пустоту. — Не дамся. Одна буду. Лучше одна, чем так.

За окном завыл ветер, заметался, застучал веткой по стеклу. Первая настоящая метель начиналась. Анна встала, перекрестилась на икону, поправила лампадку.

— Матушка, заступница, сохрани и помилуй. Дай сил выстоять.

И пошла спать. Легла на холодную постель, поджала ноги к животу, обхватила себя руками.

Долго лежала, слушая, как воет ветер, как вздыхает за стеной Красуля, как где-то далеко-далеко, в темноте, кричат журавли — последний раз, прощаясь с этой землёй до весны.

А утром снова вставать.

Снова работать. Снова быть среди людей, ловить взгляды, слушать пересуды. Но ничего. Выдюжит. Потому что бабья доля такая — выдюжить, чего бы это ни стоило.

Ноябрь подошёл неслышно, как вор — на мягких лапах, с холодными туманами и первыми настоящими морозами.

Земля затвердела, стала звонкой, как камень. По утрам лужи покрывались крепким ледком, который хрустел под ногами, рассыпался на мелкие осколки, сверкающие на солнце, как драгоценные камни.

Деревья стояли совсем голые, только кое-где на берёзах трепетали последние серёжки, да рябина у плетня горела красными гроздьями — терпкими, прихваченными морозцем, сладкими теперь на вкус.

Анна вышла затемно, как всегда. Красуля ждала, мычала нетерпеливо, била копытом в дощатую стену хлева.

Анна заторопилась — день предстоял долгий.

После дойки нужно было идти в лес за хворостом: дрова кончались, а зима только начиналась.

Она подоила корову, задала сена, погладила тёплую шею, прижалась на мгновение щекой к шершавому боку — будто сил набраться хотела.

— Я скоро, родимая, — прошептала она. — Ты уж жди.

Красуля вздохнула, повела ухом, проводила её влажным глазом.

В лесу было тихо и торжественно, как в храме.

Снег выпал накануне — первый настоящий, не тот, что стаял, а этот, ноябрьский, уже лёг надолго.

Он припорошил землю, ветки, пни, сделал лес светлым и праздничным. Солнце только поднималось, золотило верхушки сосен, играло в снежинках, рассыпало вокруг миллионы искр.

Воздух был такой чистый и прозрачный, что, казалось, можно увидеть край света.

Анна шла по узкой тропинке, таща за собой салазки. Хворост собирала знакомый — валежник, сухие ветки, что наломало ветром. Дело нехитрое, но время отнимало.

Она нагибалась, подбирала, складывала на салазки, и мысли её были далеко-далеко — там, где сейчас Пётр, где другая баба, где чужая жизнь.

Десять лет. Целая жизнь.

Десять лет она прожила с Петром — с того самого дня, как вошла в этот дом молодой девятнадцатилетней девчонкой, полной надежд и страхов.

Десять лет вместе — радости и горе, болезни и неурожаи, долгие зимние вечера и короткие летние ночи. Десять лет она ждала детей — и не дождалась. Десять лет берегла его, кормила, поила, лечила, когда хворал, последний кусок отдавала, ночей не спала.

Десять лет.

А он взял и перечеркнул всё одним письмом.

Анна остановилась, прикрыла глаза. Боль подкатывала к горлу каждый раз, когда она думала об этом. Горькая, обидная, бессильная боль. Ничего не сделаешь, не воротишь. Уехал — и нет его. И не будет. Как будто и не было этих десяти лет. Как будто не жили они вместе, не любили, не мечтали. Всё прахом пошло.

— За что, Петро? — прошептала она в тишину леса. — Чем я не угодила? Десять лет тебе отдала — лучшие годы. Молодость свою, красоту, силу — всё тебе. А ты...

Лес молчал. Только снег тихо падал с веток, только где-то далеко стучал дятел, да сорока стрекотала — вестница, болтунья.

Анна вытерла слезу, которая сама набежала, и пошла дальше. Нагибалась, собирала хворост, укладывала на салазки.

Работала, чтобы не думать. Чтобы заглушить эту ноющую, грызущую боль, которая сидела внутри, как заноза. Десять лет — не пять. Десять лет — это почти треть жизни. Это привычки, общие воспоминания, общее хозяйство, общая постель. Это нельзя просто взять и выкинуть.

Она так углубилась в свои мысли, что не сразу заметила, что в лесу кто-то есть.

Треск веток заставил её вздрогнуть и выпрямиться.

Кто-то шёл напрямую, через чащу, ломая сушняк. Анна насторожилась, вглядываясь в белую мглу между деревьями. Мало ли кто в лесу бродит — зверь али человек лихой. Всякое бывало.

Из-за кустов, шагах в двадцати, вышел человек.

Он остановился, тоже заметив её. Несколько мгновений они смотрели друг на друга через заснеженную поляну — две одинокие фигуры в белом безмолвии, разделённые только снегом и тишиной.

Анна замерла, не в силах отвести взгляд.

Мужчина был высок, широк в плечах.

Одет в добротный тулуп, подпоясанный ремнём. На голове — шапка-ушанка, на ногах — валенки. Лицо обветренное, тёмное, словно он много времени проводил под открытым небом.

И седина. Не старческая, нет — густая, благородная проседь на висках, которая делала его лицо значительным, строгим.

Лет сорока, наверное. А может, чуть больше.

Он смотрел на неё — и Анна чувствовала этот взгляд всем своим существом.

Он не был похож на те взгляды, к которым она привыкла за последние месяцы.

Не было в нём масленой похотливости, какая бывает у мужиков, когда они на одинокую бабу смотрят.

Не было и наглого оценивающего прищура. Было что-то другое. Спокойное, внимательное, будто он видел не просто бабу с хворостом, а что-то большее — может, душу её израненную, может, боль, что она в себе носила. Может, все эти десять лет, что она сейчас переживала заново.

Серые глаза.

Анна разглядела цвет — серые, чистые, с каким-то глубоким, почти прозрачным отливом. Они смотрели прямо на неё, и от этого взгляда почему-то защипало в груди.

Она хотела отвернуться, пойти дальше, сделать вид, что ничего не случилось. Но не могла. Стояла, вцепившись в салазки, и смотрела на этого чужого человека, который появился из леса, как видение.

А он всё стоял и смотрел. Не двигался, не заговаривал.

Просто смотрел — и в этом взгляде было столько всего, что Анна не могла разобрать.

Какая-то тихая грусть, может быть. Или удивление. Или узнавание — будто он знал её раньше, будто искал и наконец нашёл.

Неизвестно, сколько это длилось. Может, минуту. Может, вечность.

Потом мужчина чуть заметно кивнул — одними глазами, будто поклонился издалека — и пошёл дальше. Свернул в сторону, обходя поляну, и скоро скрылся за деревьями, растворился в белом лесу, как призрак.

Анна осталась одна.

Она стояла неподвижно, глядя туда, где только что был этот человек. В груди колотилось сердце — быстро, гулко, будто вырваться хотело. И странное дело — боль от Петра, которая всё утро грызла душу, вдруг отступила. Не ушла совсем, нет, но притихла, спряталась, уступила место чему-то другому.

Что это было? Анна не понимала. Просто стояла и смотрела на пустой лес, на падающий снег, на следы, которые вели в чащу.

Следы были глубокие, чёткие — большой человек прошёл.

— Господи, — прошептала она одними губами. — Кто ж это?

Лес молчал. Только снег всё падал и падал, укрывая землю, заметая следы, делая этот мир белым, чистым, непорочным.

Анна вздохнула глубоко, поправила платок, взялась за салазки.

Пошла дальше собирать хворост. Но мысли её были уже не о Петре. Перед глазами всё стояли серые глаза, седина на висках, спокойное, строгое лицо.

И взгляд. Этот долгий, внимательный взгляд, от которого почему-то защипало в груди и стало тепло, несмотря на мороз.

К обеду она набрала полные салазки.

Потащила домой, с трудом пробираясь по заснеженной тропе. Лес кончился, потянулись поля, потом огороды, потом деревня. У околицы встретила баб — те гурьбой шли от колодца, тарахтели, пересмеивались.

— Анна! — окликнула её Фрося. — Ты в лесу никого не видала? Чужого мужика?

Анна остановилась, перевела дух.

— Видела, — ответила коротко.

— Ой, бабы, слышали? — Фрося всплеснула руками. — Мельников Антон вернулся! Мельника Степана внук!

Пятнадцать лет не был, а теперь явился. Дом дедов продают, слышь, а он купить хочет. Осесть здесь, видать, насовсем.

— И чего он из себя? — спросила другая баба, Агафья, подходя ближе.

— Видный, — сказала Анна и вдруг почувствовала, что краснеет. — Обыкновенный. Мужик как мужик.

— А седой, говорят? — не отставала Агафья.

— Седой. На висках.

— Ишь ты, — Агафья покачала головой. — Рано поседел. Видать, жизнь тяжёлая была.

Бабы ещё что-то говорили, перебивали друг друга, обсуждали, но Анна уже не слушала. Пошла дальше, таща салазки, думая о своём.

Дома управилась со скотиной, затопила печь, согрела воды.

Сидела у огня, глядя на пляшущие языки пламени, и всё вспоминала. Лес белый, снег падающий, и он — чужой, незнакомый, с серыми глазами.

Почему он так смотрел? Откуда этот взгляд? Будто знал её, будто видел насквозь, будто прочитал всю её боль, всю тоску, всё одиночество. Десять лет её жизни, десять лет надежд и разочарований — будто книга раскрытая перед ним.

— Глупости, — сказала Анна вслух. — Померещилось. Просто человек на человека посмотрел. Делов-то.

Но на душе было неспокойно. Что-то шевельнулось там, в глубине, что-то, о чём она и думать боялась.

За окном смеркалось. Ветер стих, и тишина стояла такая, что слышно было, как снег падает на крышу, как потрескивает печь, как вздыхает за стеной Красуля.

Анна встала, подошла к иконе, зажгла лампадку. Достала письмо Петра, перечитала в который раз. Короткие, злые строчки. «Не вернусь... Прости...»

Десять лет. Десять лет — и вот так.

— Простить, — прошептала Анна, глядя на тёмный лик Богородицы. — Легко сказать — простить. А как забыть? Как выкинуть из сердца десять лет?

Письмо она спрятала обратно, за икону. Потом долго стояла на коленях, шептала молитвы, просила сил. А перед глазами всё стояли серые глаза — чужие, но такие близкие, такие понимающие.

— Матушка, заступница, — прошептала Анна. — Что ж это со мной? Откуда это?

Ответа не было. Только тишина, только лампадка мигала, только снег всё падал и падал за окном, укрывая землю, заметая следы, делая этот мир белым и чистым.

Ночью ей приснился странный сон. Будто стоит она на высоком берегу, а внизу река течёт, быстрая, холодная, ещё не замёрзшая. А на том берегу — он. Стоит, смотрит на неё, и седина его блестит при луне. И руку протягивает — не зовёт, а просто протягивает, будто ждёт, что она сама подойдёт. А она не может — река широкая, вода холодная, моста нет. И крикнуть хочет — и голоса нет.

Проснулась от собственного сердцебиения. В избе темно, только лампадка горит. За окном — ни зги, хоть глаз выколи.

Анна села на кровати, обхватила колени руками. Долго сидела так, глядя в темноту. Потом прошептала:

— Петро, Петро... Зачем ты так? Десять лет... Десять лет, Петро...

И вдруг отчётливо, сквозь ночную тишину, донёсся звук — далёкий, высокий, пронзительный. Журавлиный крик.

Анна вздрогнула, прислушалась. Но нет, показалось. Не может быть. Журавли давно улетели. Это только ветер, только игра воображения, только тоска поёт в груди — по десяти годам, по несбывшемуся, по потерянному.

Она легла, поджала ноги, укрылась одеялом с головой. И долго лежала, не в силах уснуть, глядя в темноту и думая о том, что принесёт новый день. И о серых глазах, что смотрели на неё сквозь заснеженный лес.

*****

Декабрь подкрался незаметно — на лёгких морозцах, на тихих звёздных ночах, на пушистых снегах, что укрыли землю плотным, надёжным одеялом до самой весны. После той встречи в лесу минуло уже три недели, а Анна всё никак не могла забыть серые глаза и седину на висках. Вроде и думать о том не стоило — мало ли кто по лесу ходит, мало ли кто посмотрит, — а вот поди ж ты, вставало перед глазами и днём и ночью.

Особенно ночью.

Ляжет Анна в постель, прижмётся к холодной стене, слушает, как ветер гудит в трубе, и вспоминает. Лес белый, снег падает, и он стоит — высокий, широкоплечий, в тулупе, с шапкой в руках. И глаза его серые, чистые, смотрят прямо в душу. И седина на висках блестит под солнцем.

— Господи, — шепчет Анна в темноту. — Да что ж это такое? С ума, что ли, схожу?

А наутро встаёт, идёт по хозяйству, и всё думает — а вдруг встречу? Вдруг снова увижу? И сама себя ругает за эти мысли, и прогнать не может.

Дни стояли тихие, морозные. Снегу навалило — по колено, а местами и больше. Деревья стояли в белых шубах, ветки гнулись под тяжестью снега, иней искрился на солнце, рассыпал вокруг миллионы алмазных искр. По ночам небо вызвездивало так густо, что, казалось, рукой подать до звёзд. Мороз крепчал, но без ветра, и оттого холод был терпимый, даже приятный.

Анна управлялась по хозяйству, топила печь, носила воду, кормила Красулю. Корова стала для неё единственным близким существом — тёплым, живым, понимающим. С ней Анна разговаривала, ей жаловалась, ей поверяла свои тайные мысли.

— Красуленька, — шептала она, прижимаясь к тёплому боку. — Что ж это со мной? Десять лет с Петром прожила, а он взял и ушёл. И не жалко ему меня, не думает, как я тут одна... А теперь этот... Чужой, незнакомый, а в душу заглянул так, будто всю жизнь меня знал.

Красуля вздыхала, жевала сено, изредка поводила ухом — слушала, понимала.

По деревне тем временем ползли слухи. Новость о возвращении Мельникова Антона обсуждали все — от мала до велика. Кто говорил, что он богатый, с приисков золото привёз. Кто — что больной, потому и вернулся доживать век. Кто — что одинокий, жены так и не нашёл, а уж пора бы. Но сходились все в одном: мужик видный, серьёзный, не чета здешним.

Анна слушала эти разговоры молча, в разговоры не вступала. Только сердце замирало всякий раз, когда имя его упоминали.

И вот однажды утром, когда Анна пошла с коромыслом к колодцу, она его увидела.

Колодец был на околице, у самого выезда из деревни. Место людное — сюда бабы за водой ходили, здесь и новости узнавали, и пересуды обсуждали. Анна пришла затемно, чтобы пораньше управиться и не стоять в очереди. Морозное утро только занималось, небо на востоке розовело, снег лежал пушистый, нетронутый.

Она зачерпнула ведро, поставила на сруб, занесла коромысло, чтобы второе цеплять. И тут услышала шаги.

Обернулась.

Он шёл по тропинке от крайней избы — той самой, где поселился. Та изба стояла пустой много лет, а теперь дым из трубы шёл, значит, жилец появился. Шёл не спеша, с двумя вёдрами, в том же тулупе и шапке. Шёл и смотрел на неё.

Анна замерла. Руки, державшие коромысло, дрогнули. Сердце заколотилось где-то в горле.

Он подошёл ближе, остановился в нескольких шагах. Снял шапку — седина блеснула на висках при первом солнечном луче. Поклонился:

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответила Анна и сама не узнала своего голоса — такой он был тихий, дрожащий.

Он смотрел на неё — долго, внимательно, будто видел в первый раз, будто запоминал каждую чёрточку. И в этом взгляде не было того, к чему Анна привыкла, — не было наглости, не было масленой похотливости. Было что-то другое. Уважение. Интерес. И ещё что-то, чему Анна не могла подобрать названия.

— Морозно сегодня, — сказал он просто. — Вода, поди, в колодце не замёрзла?

— Нет, — ответила Анна. — Глубоко, не достаёт мороз.

— Ну и ладно, — он кивнул. — С Богом.

Он подошёл к колодцу, зачерпнул воды, наполнил вёдра.

Анна стояла рядом, не в силах уйти, не в силах отвести взгляд. Она смотрела, как он управляется — ловко, уверенно, без лишних движений. Руки у него были большие, сильные, в мозолях, но при этом какие-то спокойные, надёжные.

Он снова посмотрел на неё — и чуть улыбнулся. Только глазами, краешками губ. И в этой улыбке было столько тепла, что Анне показалось — мороз отступил.

— Всего доброго, — сказал он, подхватил вёдра на коромысло и пошёл обратно к своей избе.

Анна смотрела ему вслед, пока он не скрылся за калиткой. Только тогда перевела дыхание. Руки дрожали, сердце колотилось. Она постояла ещё немного, потом надела вёдра на коромысло и пошла домой.

Вода плескалась, выплёскивалась на снег, оставляя тёмные пятна. Анна ничего не замечала.

Перед глазами всё стоял он — его взгляд, его улыбка, его седина на висках.

Дома управилась со скотиной, затопила печь, села у окна. Смотрела на улицу, на его избу, видневшуюся вдалеке. Дым из трубы поднимался прямо в небо — значит, дома, топит печь. Чай, греется.

— Господи, — прошептала Анна. — Что ж это со мной?

А под вечер, когда уже смеркалось, в дверь постучали. Анна открыла — на пороге стояла тётка Дарья. Взволнованная, раскрасневшаяся с мороза, с платком набекрень.

— Аннушка! — выпалила она с порога. — Беда у меня, нет — не беда, а новость! Заходишь?

— Заходи, тётушка, заходи, — Анна посторонилась. — Что случилось?

Дарья влетела в избу, плюхнулась на лавку, перевела дух.

— Ох, и набегалась я нынче! В город ездила, на базар. Думала, продукты куплю, а купила — новости! — она сделала паузу, глядя на Анну с каким-то странным выражением. — Петра твоего видела.

Анна замерла. Рука, которой она поправляла платок, опустилась.

— Где? — спросила она тихо.

— В городе. На базаре. Стоит, значит, у ларька, и с ним баба. Молодая, видная, разодетая, как городская.

В шляпке, представляешь? В шляпке, средь бела дня! И смеются они, разговаривают. А он её под руку держит. Нежно так, по-хозяйски.

Анна молчала. Смотрела в одну точку перед собой. В груди что-то оборвалось, упало, разбилось.

— Ты это... — Дарья замялась, поняв, что сболтнула лишнего. — Ты не убивайся сильно. Может, это не он вовсе? Может, обозналась я?

— Ты не обозналась, тётушка, — глухо ответила Анна. — Он это.

Дарья вздохнула, поджала губы.

— Ирод, — сказала она зло. — Чтоб ему пусто было. Десять лет с бабой жил, а теперь с другой по базарам ходит, ручку ей держит. А ты тут одна... Эх, нет на них, на мужиков, управы!

Она ещё что-то говорила, возмущалась, всплескивала руками, но Анна уже не слышала. Сидела, глядя в окно, за которым темнел декабрьский вечер. Перед глазами стояла картина: Пётр, её Пётр, с которым она десять лет прожила, с которым спала, ела, работала, — стоит на базаре, держит под руку другую. Смеётся. Счастливый.

— Аннушка! — Дарья тронула её за плечо. — Аннушка, ты слышишь меня? Ты не убивайся! Плюнь ты на него! Вон у нас какой мужик появился — Мельников Антон. Видный, серьёзный, одинокий. Я сегодня у колодца видала, как он на тебя смотрел. Аж сердце радовалось. Ты приглядись к нему. Может, судьба это?

Анна подняла на неё глаза. Пустые, сухие.

— Поздно, тётушка, — сказала она. — Поздно мне судьбу искать. Жизнь прошла.

— Какая ж прошла? — возмутилась Дарья. — Тридцать всего! Баба в самом соку! Да ты ещё таких деток нарожаешь, да ещё заживёшь!

Анна покачала головой.

— Ступай, тётушка. Устала я. Спасибо, что сказала. Лучше знать правду, чем гадать.

Дарья постояла, вздохнула, перекрестилась на икону.

— Ну, храни тебя Господь. Я завтра зайду, проверю. Ты держись, Аннушка. Не одна ты.

И ушла.

Анна осталась одна. Сидела долго, не зажигая огня, глядя в темноту. В голове было пусто и звонко, как в колодце. Только одна мысль билась, как птица о стекло: видел её, держал за руку, смеялся. С чужой бабой. А её, Анну, забыл. Выкинул из жизни, как старую тряпку.

Потом встала, подошла к иконе, зажгла лампадку. Достала письмо Петра, перечитала ещё раз. Короткие, злые строчки. «Встретил я здесь женщину... Понял, что не вернусь... Прости...»

— Прости, — прошептала Анна. — Легко сказать — прости. А ты её за руку держишь. Смеёшься с ней. А я тут одна. Десять лет, Петро. Десять лет тебе отдала.

Она спрятала письмо обратно, долго стояла на коленях, шептала молитвы. Но слова не шли, только губы шевелились беззвучно.

Потом вышла на крыльцо.

Ночь стояла морозная, звёздная. Небо вызвездило так, что, казалось, рукой подать до каждой звезды. Снег искрился под луной, переливался серебром. Где-то далеко, за лесом, выли волки — тоскливо, протяжно.

Анна стояла, глядя на звёзды, и вдруг почувствовала, что внутри — пустота. Не боль, не тоска, а именно пустота. Будто всё, что болело и ныло, вынули вместе с сердцем.

Взгляд её упал на избу Антона. Там горел свет, тёплый, уютный. Дым из трубы поднимался прямо в небо. И вдруг вспомнилось, как он смотрел на неё сегодня у колодца. Как улыбнулся. Как сказал: «С Богом».

И от этого воспоминания пустота внутри стала заполняться чем-то тёплым, живым. Страшно стало от этого тепла. Нельзя, нельзя думать о чужом мужике, когда сердце ещё болит о своём. Нельзя.

— Господи, — прошептала Анна. — Научи, как быть. Дай сил.

И вдруг отчётливо, сквозь морозную тишину, донёсся звук — далёкий, высокий, пронзительный.

Журавлиный крик.

Анна вздрогнула, прислушалась. Не может быть. Журавли давно улетели. Это только ветер, только игра воображения, только тоска поёт в груди.

Но звук повторился — ближе, явственней. И показалось Анне, что кричат журавли не на юг, а на север, не от зимы, а к зиме, не прощаясь, а встречая что-то новое, неведомое, что уже стояло на пороге её одинокой жизни.

Она постояла ещё немного, глядя на звёзды, на избу Антона, на заснеженную дорогу. Потом перекрестилась и вошла в дом.

В избе было тепло, пахло хлебом и сушёными травами. Лампадка перед иконой теплилась ровным огоньком. Анна легла на кровать, поджала ноги, обхватила себя руками. Долго лежала, глядя в потолок, слушая, как потрескивают дрова в печи, как вздыхает за стеной , на улице Красуля.

А перед глазами всё стояли двое: один — с чужой бабой под руку, смеющийся, счастливый, и другой — с сединой на висках, с серыми глазами, с тихой улыбкой у колодца.

И журавли кричали в ночи. Кричали, звали, обещали что-то, чему Анна боялась поверить.

. Продолжение следует.

Глава 3