Ему было десять, когда детство закончилось...
Лето 41 было тёплым, густым, как парное молоко. В посёлке под Смоленском жизнь текла медленно и понятно: по утрам мычали коровы, у колодца звенели вёдра, в кузнице звякал молот, а по вечерам пахло свежим хлебом, укропом с огорода и тёплой пылью дороги. Ставни хлопали от ветра, где‑то играла гармошка, и казалось — так будет всегда.
Колька бегал босиком, пятки у него были твёрдые, как кора. Он ловил пескарей в речке, мастерил свистки из ивы и мог часами сидеть на станции, слушая, как тяжело вздыхает паровоз. Машинист казался ему самым главным человеком на земле. «Вот вырасту — буду водить поезда», — говорил он и щурился от солнца.
Отец работал в кузнице. Крепкий, плечистый, немногословный. Когда он брался за железо, искры летели во все стороны, а Колька стоял в дверях и смотрел, как из красного куска рождается подкова или плуг. Мать вставала затемно — колхоз ждать не будет. Она быстро завязывала платок, ставила в печь чугунок и шептала: «Ешьте, пока горячее». Бабушка Марфа, сухонькая, с вечным узелком на голове, ворчала для порядка, но внуков гладила по макушке — украдкой.
А потом война пришла голосом из радио у сельсовета. Люди столпились вокруг, кто-то крестился, кто-то просто стоял, не мигая. Слова были тяжёлые, непонятные, но одно стало ясно сразу — прежней жизни больше не будет.
Отец в тот день вернулся домой тише обычного. Он долго сидел за столом, смотрел на свои ладони, будто впервые видел их без работы. Вечером собрал вещмешок. В доме пахло свежевыстиранной рубахой и чем-то тревожным, горьким.
Перед самым уходом он положил Кольке руку на плечо. Ладонь была тяжёлая, тёплая.
— Береги мать. Ты теперь за старшего.
Колька кивнул. Он очень старался не моргать. Ему было десять. Он ещё не знал, что детство может закончиться в один день.
Первые письма-треугольники приходили часто. «Жив, здоров. Бьём фашиста. Береги мать», — писал отец крупным, неровным почерком. Мать перечитывала строки до прозрачности бумаги, проводила пальцем по каждой букве, словно по щеке. Потом аккуратно складывала письмо в сундук, где уже лежали свадебные фотографии и крестильная рубашка Вали.
Осень прошла в заботах. Урожай собирали всем посёлком. Колька тянул мешки, падал, поднимался. Никто не жаловался — фронту надо. Председатель Пётр Игнатьевич повторял: «Всё для Победы». И голос у него был такой, будто он сам себя убеждает.
Первая зима пришла рано. Окна затянуло льдом, по углам избы пахло сыростью. Печь топили редко — дрова берегли. Хлеб делили на тонкие ломтики, почти прозрачные. Мать резала строго, по линейке ножа.
Валя, младшая сестрёнка, часто кашляла и спала с отцовской шапкой под подушкой. Говорила шёпотом:
— Папа во сне приходил…
Колька отворачивался, чтобы она не видела, как у него дрожит подбородок. Свой кусок хлеба он отдавал ей и бодро говорил:
— Я уже поел. В кузнице у дяди Фёдора угощали.
В животе у него урчало так, что ночью он просыпался от собственного голода. Но он терпел. Мужики не плачут — так говорил отец.
Соседский Мишка Фролов, старше на два года, стал другим. Лицо осунулось, глаза потемнели.
— Пойдём ночью на поле, — прошептал он как-то. — Картошку возьмём. Не проживём иначе.
Колька молчал. В голове шумело. Он представлял, как принесёт домой мешок, как Валя перестанет кашлять от голода. Но перед глазами вдруг встала отцовская спина у калитки и ладонь на плече.
— Нет, — тихо сказал он. — Переживём.
— Правильный ты больно, — зло бросил Мишка. — На правильности не проживёшь.
Они перестали дружить. Война быстро учила взрослым словам.
Самой тяжёлой была зима сорок второго. В доме стоял ледяной воздух, по утрам на стенах выступал иней. Печь почти не топили — нечем. Половицы скрипели так громко, будто жаловались на каждый шаг. Мать возвращалась с работы чёрная от усталости, руки у неё тряслись, когда она снимала платок.
Валя слегла с жаром. Лицо стало прозрачным, глаза — слишком большими. Бабушка Марфа сидела у изголовья и шептала молитвы, которые помнила ещё с Гражданской.
В тот день почтальонка шла по улице медленно. Люди видели её издалека и отворачивались — каждый боялся, что она свернёт к их дому.
Она свернула.
Серый конверт был тяжёлый, как камень. Мать взяла его обеими руками. Колька смотрел на её пальцы — они побелели.
Она прочитала молча. Губы шевельнулись, но звука не было. Потом она опустилась на лавку и уставилась в стену. Ни крика, ни слёз. Только пустота.
Колька понял всё без слов. В груди стало тихо и холодно, будто туда насыпали снега.
Ночью он долго не спал. Слушал, как Валя тяжело дышит, как бабушка тихо всхлипывает в сенях. Потом встал, достал из сундука отцовскую телогрейку. Она пахла дымом и чем-то родным, почти забытым. Рукава были длинные, но он их подвернул.
«Ты теперь за старшего» — стучало в висках.
Он вышел на улицу. Небо было чёрное, звёзды колючие. Снег скрипел под валенками.
У председателя горел свет.
— Работу дайте, — сказал Колька, стоя на пороге. — За пайку. Я смогу.
Пётр Игнатьевич долго смотрел на него. Потом тяжело вздохнул.
— Рано тебе…
— Надо, — ответил Колька.
Председатель кивнул.
— Мужик растёт…
С того дня Колька больше не играл. Он таскал воду из проруби, колол дрова, возил сено, помогал в поле. Ладони покрылись трещинами, кровь застывала тёмными полосками. Но он молчал. Вечером приносил домой свою пайку и делил её на троих.
Иногда в посёлок приходил раненый солдат Сергей — без одной руки. Он сидел на завалинке и рассказывал тихо, без бравады.
— Твой отец, если жив был до последнего дня, держался ради вас, — сказал он однажды Кольке. — Запомни это.
Колька кивнул. Он уже редко говорил о том, что чувствует.
Весной запахло сырой землёй. Снег таял медленно, но упрямо. Валя начала вставать, сначала на несколько минут, потом дольше. Мать снова стала говорить — тихо, устало, но в голосе появилось что-то живое.
— Выстоим, — повторяла бабушка Марфа. — И не такое видали. Лишь бы не было войны.
Годы шли. Победа пришла не сразу, но пришла. Люди плакали и смеялись одновременно. Колька стоял на площади, уже вытянувшийся, с серьёзным лицом. Он чувствовал радость, но где-то глубоко внутри жила пустота — место, где должен был стоять отец.
Он вырос, выучился на слесаря, построил дом своими руками. Хлеб никогда не выбрасывал — даже чёрствый сушил на сухари. Детям своим говорил строго:
— Крошки не роняйте. Хлеб — это жизнь.
Девятого мая он всегда надевал лучший пиджак и доставал из шкафа аккуратно сложенную фотографию отца. Бумага пожелтела, уголки стёрлись. Он проводил пальцем по лицу на снимке, словно по живому.
У памятника играла музыка, дети смеялись, ели мороженое, запускали шары в небо. Он смотрел на них долго, не отрываясь.
Пусть у них детство будет длинным. Пусть никогда не узнают, как это — считать крошки и слушать шаги почтальонки, замирая от страха.
Он прижал фотографию к груди и тихо сказал, будто отцу, будто самому себе:
— Мы выстояли, папка. Слышишь? Мы выстояли.
И в этот момент он снова стал тем десятилетним мальчиком, который однажды надел слишком большую телогрейку — и больше уже никогда не был ребёнком.
Если понравилась история - ПОДПИШИТЕСЬ НА КАНАЛ! Впереди еще много добрых и душевных рассказов!
Читайте другие мои истории: