Дождь хлестал по шиферной крыше коровника так, будто хотел проломить её насквозь. Степан стоял в проеме двери, курил, глядя, как потоки воды размывают глинистую дорогу, ведущую к ферме. От сырости папироса размокла и горчила, но он не замечал. Он вообще почти ничего не замечал уже давно...
— Степан! Степан, ёлки-палки! — голос бригадира, Петровича, перекрывал шум дождя и мычание коров. — Чего встал, как изваяние? Пойло развози, время вышло!
Степан медленно повернул голову. Петрович, маленький, суетливый мужик в промасленной телогрейке, стоял рядом и нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
— Слышь, чего говорю? Забыл, где находишься?
— Не кричи, Петрович. Слышу, — голос у Степана был тихий, глухой. Он докурил папиросу , придавил окурок каблуком кирзового сапога и, не глядя на бригадира, пошел в глубину коровника, где в ржавой цистерне стояла болтушка.
Петрович покачал головой и сплюнул. Подошел к дояркам, которые гремели ведрами возле дальней стойки.
— Пол года прошло уже, — сказал он негромко, кивая в сторону ушедшего Степана. — Глаза бы мои не глядели. Ходит, как тень. Слова лишнего не вытянешь.
Баба Нюра, грузная женщина, выпрямилась, держась за поясницу.
— А ты чего хотел, Петрович? Человек жену схоронил. Дай срок отойти.
— Какой срок, Нюра?Ну месяц,два...Так пол года уже прошло... У нас план по надоям! — Петрович всплеснул руками, но осекся под тяжелым взглядом бабы Нюры. — Ладно, — махнул он рукой. — Работайте.
Степан тем временем катил по проходу тяжелую тележку с болтушкой. Корова, которую он проходил мимо, ткнулась влажным носом ему в спину, ища привычной ласки. Раньше Степан всегда останавливался, чесал ей лоб между рогами, приговаривал что-то. Сейчас он даже не обернулся. Корова обиженно мотнула головой и замычала.
Он черпал пойло большим ковшом и выливал в корыта перед коровами. Движения были точными, но совершенно механическими. Мысли его были не здесь. Мысли его были там, на сельском кладбище за околицей, под мокрым осиновым крестом.
В обеденный перерыв доярки собрались в тесной бытовке. Степан сидел в углу на перевернутом ящике, крутил новую папиросу, но не прикуривал.
— Степан, ты бы поел хоть, — сказала молодайка Зинка, протягивая ему ломоть хлеба с салом. — На себя не похож стал.
Он покачал головой, даже не взглянув на еду.
— А я вот чего скажу, — вмешалась баба Нюра, хлебая щи из алюминиевой миски. — Схожу я к бабке Марфе. Может, наговор какой сделает. Тоска это, Степа. Тоска зеленая тебя сушит.
— Не надо ничего, Нюра, — голос его был ровным, пустым. — Отстаньте все.
Зинка фыркнула и отошла к окну. За мутным стеклом было видно, как председательский газик, буксую, лезет в гору к конторе.
— Вон, Игнат Семеныч приехал, — сказала она. — Опять, поди, нагоняй давать будет. Позавчера наряды не закрыли, говорят.
— А ему что? Ему лишь бы план, — буркнул кто-то из угла.
В бытовку заглянул Петрович, мокрый с головы до ног.
— Так, орлы! — крикнул он. — Вечером собрание в клубе. Игнат Семеныч будет о сеноуборочной говорить. Явка обязательна. Особенно ты, Степан, слышишь? Механик ты или кто? Трактора к уборке готовить надо.
Степан медленно поднял на него глаза. Взгляд был тяжелый, колючий, и Петрович вдруг почувствовал себя неуютно. Таким взглядом смотрят на пустое место, на стену, но не на живого человека.
— Слышу, — коротко ответил Степан и вышел из бытовки, так и не прикурив папиросу.
*****
Дождь почти прошел. Только крупные капли срывались с крыши и разбивались о лужи. Степан шел через коровник на выход, когда его окликнули.
— Степа... — тихо, почти шепотом.
Он замер. Сердце на миг остановилось, а потом забилось где-то в горле. Этот голос... Он резко обернулся.
В полумраке, возле стойки с больной коровой, стояла Анисья, ветеринарша. Молодая женщина, недавно приехавшая в совхоз по распределению. Она смущенно теребила край халата.
— Прости, я не хотела пугать. Я вот... осматриваю тут Зорьку. А ты идешь... Я хотела спросить... Ты как?
Степан молчал. Мир снова стал серым и плоским. Это был не Ее голос. Глупая надежда, которая на миг вспыхнула в груди, погасла, оставив после себя еще более черную пустоту.
— Нормально, — сказал он, отворачиваясь.
— Степа, постой! — Анисья шагнула к нему. — Я знаю, что тебе тяжело. Мы все знаем Катю... Она хорошая была. Но нельзя же так... Совсем уходить в себя. Поговори со мной.
Он остановился, но не обернулся. Смотрел в щелястую стену, за которой моросил дождь.
— О чем говорить, Анисья? — спросил он так же глухо. — О сене? О плане? Катя говорила, что ты добрая. Спасибо тебе. Но не надо.
— Она говорила обо мне? — тихо переспросила Анисья.
Степан кивнул, не оборачиваясь. А потом добавил, и от этих слов у Анисьи похолодело внутри:
— Она всё про вас говорила. Про всех. Я теперь один. А она есть. Она везде. Ты вот идешь — а мне кажется, она идет. Ты говоришь — а мне её голос слышится. И так всегда. А ты говоришь — не уходи в себя. Куда мне от неё уйти, если она во мне?
Он пошел к выходу. Анисья смотрела ему вслед, и на глазах у нее выступили слезы. Не от жалости, нет. От какого-то ледяного страха. В словах Степана не было боли, которую можно унять словом или делом. В них была спокойная, непоколебимая уверенность человека, который больше не принадлежит этому миру. Миру, где надо заготавливать сено, доить коров и ходить на собрания.
Он нравился Анисьи ,и она хотела ему чем нибудь помочь...
*****
Вечером в клубе было шумно. Лампочка под высоким потолком мигала, пахло махоркой и мокрой одеждой. Председатель Игнат Семенович, краснолицый мужчина в фуражке, стучал кулаком по трибуне.
— Я спрашиваю, где план по силосу?! Где подготовка? Механик! Степанов! Ты здесь?
Степан стоял у стены, возле двери, и, казалось, спал с открытыми глазами.
— Здесь я, — отозвался он, не повышая голоса.
— Ты что, язык проглотил? Докладывай, когда трактора пойдут в поле?
Степан посмотрел на председателя, и в зале стало тихо. Тишина была странная, звенящая.
— А они не пойдут, Игнат Семеныч, — сказал Степан всё тем же ровным, мертвым голосом.
— Это почему еще?!
— Потому что Катя не любила, когда осенью трактора пахнут. Говорила: гарью от них несет, от этой солярки. А она... она сейчас придет, ей же дышать трудно будет.
В зале кто-то ахнул. Мужики заерзали, закашляли. Бабы истово закрестились. Игнат Семенович побагровел так, что, казалось, фуражка лопнет.
— Ты что, Степан, с ума сошел?! Какая Катя?! Ты пьян?!
— Не пил я, — покачал головой Степан. — И не сошел с ума... Она приходит. Каждый вечер. Сядет на крыльцо и молчит. И я молчу. Хорошо нам. А вы тут... с планом своим. Не могу я сейчас. Не могу.
Он повернулся и вышел из клуба, оставив за спиной ошарашенную тишину, а потом — взрыв возмущенных и испуганных голосов.
А дождь на улице кончился. Выглянул тонкий серпик месяца. Степан шел по мокрой дороге домой, к своей пустой избе. И впервые за три недели на его лице появилось подобие улыбки. Потому что в мутном свете луны на ступеньках крыльца уже сидел знакомый, такой родной силуэт в легком ситцевом платье, которого она никогда не снимала даже в холода.
— Заждалась? — спросил он тихо, подходя.
Тишина была ему ответом. Но Степану больше ничего и не было нужно.
*****
Утро встретило Степана непривычной тишиной. Дождь кончился, и в первый раз за многие дни заглянуло солнце — робкое, осеннее, но всё же настоящее. Оно золотило мокрые крыши, играло в лужах и, казалось, звало жить дальше.
Степан сидел на крыльце до первых петухов. Рядом с ним, на той самой ступеньке, всю ночь просидела Катя. Она молчала, положив голову ему на плечо, и он чувствовал тепло её тела, слышал её дыхание. А когда небо на востоке начало светлеть, она поднялась, поцеловала его в висок и ушла в сторону кладбища, даже не обернувшись.
— Вечером приду, — шепнула она напоследок. Или ему показалось?
В избе было холодно и пусто. Степан затопил печь, поставил чайник. На столе так и лежала раскрытая книга — Катя читала перед смертью, заложив страницу засушенным васильком. Он трогал этот василёк каждый день, но убрать книгу не решался.
За окном затарахтел мотоцикл. Петрович. Кого ещё могло принести в такую рань?
— Степан! Открывай! — забарабанили в дверь.
Степан не спеша отворил. На пороге стоял не только Петрович, но и председатель Игнат Семёнович собственной персоной. Председатель выглядел хмурым, но старался держаться по-деловому.
— Проходите, — коротко бросил Степан и вернулся к печке.
Игнат Семёнович прошёл в комнату, огляделся. Взгляд его упал на портрет Кати на комоде — молодой, смеющейся, в цветастом платке. Председатель вздохнул, снял фуражку.
— Ты это, Степан... Давай поговорим как мужик с мужиком.
— Говорите, — Степан помешивал угли в печи, не оборачиваясь.
— Вчера на собрании ты... ну, сам понимаешь. Люди говорят разное. Я, может, и не поверил бы, да больно ты не похож на пьяного. Скажи прямо: что с тобой?
Степан обернулся. Глаза у него были спокойные, ясные. Слишком спокойные.
— А что со мной? Живу я, Игнат Семёныч. Живу, как все.
— Ты про Катю говорил... Что она приходит, — председатель мял фуражку в руках. — Ты это серьёзно?
Степан усмехнулся ....
— А вы не верите? Ну и не верьте. Вам, главное, чтоб трактора работали. Будут работать. Не сейчас, так после. Куда они денутся?
Петрович, топтавшийся у порога, не выдержал:
— Степан, ну очухайся! Люди переживают! Баба Нюра вчера ревела, говорит, парень пропадёт. Анисья, ветфельдшер, всю ночь не спала, всё про тебя выспрашивала. Неужели тебе всё равно?
При упоминании Анисьи в глазах Степана что-то мелькнуло. Какая-то тень. Но он тут же отвернулся к печке.
— Спасибо им. Скажи, что не надо переживать. Всё у меня хорошо.
— Да какое ж хорошо, если ты с мертвяками разговариваешь?! — взорвался Петрович. — Совсем умом тронулся?
— Петрович! — одёрнул его председатель. — Выйди-ка на улицу, покури.
Бригадир вышел, хлопнув дверью. Игнат Семёнович подошёл ближе, положил тяжёлую руку Степану на плечо.
— Слушай, Степан. Я у тебя с Катериной на свадьбе гулял. Помню, какие вы были... светлые. И горе твоё я понимаю. Сам жену схоронил десять лет назад. Тоже думал — свет выключили. А оно вон, видишь, — он развёл руками, — включилось потом. Не сразу, но включилось. Работа, люди. Ты дай себе время.
Степан сбросил его руку, резко обернулся.
— А я и даю время. Я с ней время провожу. Вы не понимаете — она не ушла. Она здесь. Вот тут, — он ткнул себя в грудь. — И вот тут, — показал на пустую половину кровати, аккуратно заправленную цветастым одеялом. — А вы приходите и говорите: откажись от неё, живи как все. А я не хочу как все.
Председатель отступил на шаг. Что-то в голосе Степана заставило его замолчать. Это была не истерика, не надрыв. Это была холодная, как могильная плита, уверенность.
— Ладно, — сказал он наконец. — Работай пока дома. Трактора без тебя запустят. А как очухаешься — приходи. Место за тобой держим.
Он надел фуражку и вышел, так и не попрощавшись.
Степан остался один. Солнце уже вовсю заливало избу. Он подошёл к комоду, взял портрет Кати, провёл пальцем по стеклу.
— Слышала? Жить, говорят, надо. А я и живу. Тобой.
*****
Анисья пришла к вечеру, когда солнце уже клонилось к закату и тени стали длинными. Она несла банку парного молока и узелок с пирожками — баба Нюра напекла и просила передать.
Степан сидел на крыльце и смотрел вдаль, на дорогу, уходящую к кладбищу. Он не обернулся на шаги, хотя, наверное, слышал.
— Здравствуй, Степа, — Анисья остановилась в двух шагах. — Я от бабы Нюры. Молоко парное, пирожки с картошкой. Велила передать и... и чтоб ты не думал о плохом.
Он повернул голову. Взгляд его был тёплым, но каким-то отсутствующим. Будто он видел не её, а что-то за ней, что-то далёкое.
— Спасибо. Поставь в сени.
Анисья поставила банку и узелок на ступеньку, но не уходила. Стояла, переминаясь с ноги на ногу.
— Можно, я посижу с тобой? — спросила она тихо.
Степан кивнул. Она села рядом, на ту самую ступеньку, где по ночам сидела Катя. Анисья этого не знала. Но Степан вдруг резко ощутил, как что-то изменилось в воздухе. Стало... иначе. Он даже оглянулся на дверь — не стоит ли там Катя, не смотрит ли?
— Степа, я знаю, что лезть не надо, — начала Анисья.— Но я не могу просто так. Мы с Катей... мы подруги были. Не то чтобы близкие, но она ко мне хорошо относилась. И я к ней. И я знаю, что она бы не хотела, чтобы ты так...
— А откуда тебе знать, чего бы она хотела? — перебил Степан, но без злости. Скорее устало.
Анисья растерялась.
— Ну... она же тебя любила. Значит, хотела бы, чтобы ты жил дальше.
Степан покачал головой.
— Любовь — она разная бывает. Есть такая, что отпускает. А есть — не отпускает. Наша — не отпустила.
— Но её же нет, Степа! — вырвалось у Анисьи. — Нет Кати! Похоронили мы её, понимаешь? А ты тут с призраками разговариваешь!
— А ты не кричи, — спокойно ответил Степан. — Ты лучше скажи: а что есть? Вот это? — он обвёл рукой двор, коровник вдалеке, покосившийся забор. — Это есть? Трактора, наряды, планы — это есть? А по мне — так нет ничего. Одна Катя и есть. Всё остальное — тени.
Анисья замолчала. Сидела, кусая губы, чтобы не расплакаться. А потом вдруг спросила:
— А ты посмотри вокруг ,ты совсем ничего не замечаешь?....
Степан посмотрел на неё долгим, внимательным взглядом. Впервые за весь разговор — увидел её. Молодую, лет двадцати пяти, с русыми волосами, выбившимися из-под косынки, с большими серыми глазами, в которых стояли слёзы. Худенькая, в выцветшем халате поверх кофты. Чужая здесь, приезжая. И такая живая.
— Ты... — начал он и осекся.
Потому что в этот момент из-за угла дома вышла Катя. Всё в том же ситцевом платье, босая, с васильками в волосах. Она остановилась в двух шагах и смотрела на них — на Степана и Анисью, сидящих рядом. В глазах её не было ревности. Только грусть. Бесконечная грусть.
— Ты видишь? — тихо спросил Степан у Анисьи, кивая в сторону.
Анисья вздрогнула, обернулась. Никого не было. Только тень от старого тополя качалась на ветру.
— Кого? — спросила она испуганно.
— Неважно, — Степан поднялся. — Иди, Анисья. Поздно уже. И за пирожки... спасибо. Скажи бабе Нюре — пусть не беспокоится.
Анисья встала, поправила косынку. Хотела что-то сказать, но раздумала. Пошла к калитке, но на полпути обернулась.
— Степа! А если я завтра приду? Можно?
Он долго молчал. Катя стояла всё там же, в тени тополя, и ждала его ответа.
— Приходи, — сказал наконец Степан, не глядя на Анисью. Глядя на Катю.
Анисья ушла, а он остался стоять посреди двора. Катя медленно подошла к нему, коснулась прохладной рукой его щеки.
— Хорошая девушка, — сказала она тихо. — Живая.
— Ты лучше, — ответил Степан.
— Я мёртвая, Стёпа. А она живая. Ты забыл, какие они — живые? У них дети родятся, у живых. У них — завтра.
— А у нас?
Катя покачала головой и растаяла в сумерках, оставив после себя только запах васильков и горькую пустоту.
******
Ночью Степану приснился сон. Будто идёт он по бескрайнему полю, по колосьям, а впереди — Катя. Она удаляется, не оглядываясь, и он никак не может её догнать. Бежит, задыхается, зовёт — а она всё дальше. А потом поле кончается, и начинается ровная, голая степь, и в степи этой — кладбищенские кресты до самого горизонта.
Он проснулся в холодном поту. В избе было темно, только месяц светил в окно, рисуя на полу бледные квадраты. Сердце колотилось где-то в горле.
На комоде, возле Катиного портрета, стояла банка с молоком, которую принесла Анисья. И рядом — узелок с пирожками.
Степан смотрел на них долго, очень долго. А потом протянул руку, взял один пирожок и надкусил. Тесто было пресным, картошка чуть солоноватой — совсем не так, как пекла Катя. Но это была еда. Самая обычная, земная еда.
Он жевал медленно, прислушиваясь к себе. За окном прокричал первый петух. Где-то далеко залаяла собака.
Степан доел пирожок, запил молоком прямо из банки и снова лёг. Но сон не шёл. Он лежал и смотрел в потолок, а перед глазами стояли двое: Катя, уходящая по полю, и Анисья, обернувшаяся у калитки.
— Прости, Катюш, — прошептал он в темноту. — Я не знаю, как мне быть. Совсем не знаю.
И тишина ему не ответила.
******
Утро следующего дня встретило Степана непривычным звуком — за стеной надрывался петух, и ему вторил собачий лай с соседнего двора. Обычные, живые звуки, которых он не слышал уже много дней. Или просто не обращал на них внимания.
Он встал, умылся ледяной водой из рукомойника, побрился — впервые за две недели. Глядя на своё отражение в мутном зеркале, Степан увидел осунувшееся лицо, глубокие тени под глазами, но что-то ещё. Что-то, чего не было вчера. Как будто внутри шевельнулось что-то давно забытое.
На столе так и стояла вчерашняя банка из-под молока. Пустая. Он сам не заметил, как выпил её до дна. Рядом — пустой узелок. Пирожков не осталось.
За дверью послышались шаги, потом робкий стук.
— Степан? Ты дома?
Анисья. Ранняя пташка. Он открыл дверь — она стояла на пороге, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, в руках — новый узелок и бидончик.
— Я молока парного принесла. И баба Нюра ещё пирожков напекла. Говорит, ешь, пока тёплые.
Степан посторонился, пропуская её в дом. Она вошла, огляделась — впервые оказалась внутри. Всё было чисто, но как-то безжизненно. Икона в углу, портрет Кати на комоде, застеленная кровать.
— Ты завтракал? — спросила она, ставя узелок на стол.
— Собирался.
— Садись. Я покормлю.
Степан хотел возразить, но вдруг понял, что ему хочется, чтобы кто-то был рядом. Чтобы этот кто-то хлопотал, говорил, двигался. Наполнял тишину жизнью.
Анисья быстро разложила на столе пирожки, налила молока в кружку. Села напротив, подперев щеку рукой, и смотрела, как он ест. Степан чувствовал её взгляд, но это не раздражало. Наоборот — было почти забытым уютом.
— Спасибо, — сказал он, прожевав. — Зачем ты всё это делаешь?
Анисья пожала плечами:
— Не знаю. Не могу я спокойно смотреть, как человек пропадает. Катя бы не простила.
— Катя умерла.
— А ты — нет.
Она сказала это просто, без назидания, и от этой простоты слова прозвучали сильнее любых проповедей. Степан отодвинул кружку.
— Знаю, что не умер. Иногда жалею.
— Не смей! — Анисья даже привстала. — Ты что такое говоришь?! У неё никого, кроме тебя, не было. Мать померла, отца она не знала. Кто на могилку придёт, если не ты? Кто помянет? Ты ей там нужен, Степан. Живой.
Он поднял на неё глаза. В них впервые за долгое время мелькнуло что-то живое — удивление, кажется.
— Ты так думаешь?
— Я знаю. Моя бабка в деревне всегда говорила: мёртвым нужна наша память, а не наша смерть. Им там хорошо. А нам тут — жить.
Степан молчал долго, очень долго. Потом встал, подошёл к портрету Кати. Долго смотрел на её смеющееся лицо.
— Пойду я, пожалуй, в совхоз, — сказал он вдруг. — Петрович там, поди, уже извёлся весь.
Анисья просияла, но сдержала улыбку:
— Я с тобой. Мне на ферму надо, Зорьку проведать.
Они вышли вместе. Осеннее солнце уже поднялось, но грело слабо. Зато небо было чистое, высокое. Степан глубоко вздохнул — воздух пах прелой листвой, дымком откуда-то и ещё чем-то родным, деревенским.
У конторы уже толпился народ. Увидев Степана, мужики замолкали и провожали его взглядами. Кто-то кивнул, кто-то отвернулся. Петрович, увидев его, аж поперхнулся махорочным дымом.
— Степан?! Ты это... живой?
— А ты сомневался? — усмехнулся Степан впервые за много дней.
Петрович засуетился, заулыбался:
— Да я ж не в том смысле... Ты это, заходи, заходи. Игнат Семёныч будет рад.
В кабинете председателя пахло бумагами и крепким чаем. Игнат Семёнович сидел за столом, нависая над какими-то ведомостями. Увидев Степана, он отложил ручку и снял очки.
— Явился, — сказал он без удивления. — Садись. Чай будешь?
— Буду, — Степан сел на стул у стены.
Председатель налил ему мутноватого чаю из закопчённого чайника, подвинул сахарницу.
— Петрович сказал, ты на работу собрался?
— Собрался. Когда выходить?
— Да хоть сегодня. Трактора к уборке готовить надо. Сам понимаешь, план.
Степан кивнул, отхлебнул чай. Горячо, обжигает.
— Игнат Семёныч, я вот что хочу сказать... За собрание то. За слова свои. Не дело это было. Людей пугать.
Председатель махнул рукой:
— Люди — они всё поймут. У самих у каждого своё горе было. Ты не думай. А про то, что ты говорил... — он помялся. — Я вот что скажу. У меня жена померла, я тоже первое время с ней разговаривал. И во сне приходила, и так... мерещилась. А потом отпустило. И тебя отпустит. Только ты помогай себе сам.
— Помогаю, — Степан допил чай и поднялся. — Пойду, гляну на свои трактора.
Он вышел из конторы и направился к машинному двору. Там, за покосившимся забором, стояли рядышком три видавших виды трактора. Два колёсника и один гусеничный. Ржавые, уставшие, как и он сам. Степан подошёл к ближайшему, положил руку на тёплый от солнца капот.
— Ну что, старик, поработаем? — спросил он вслух.
И вдруг почувствовал, что за спиной кто-то стоит. Обернулся — никого. Только ветер гонял по двору пожухлые листья. Но на миг ему показалось, что в тени сарая мелькнул знакомый силуэт. Ситцевое платье, босые ноги.
Он замер, вглядываясь. Тени не было. Пусто.
— Прощай, Катюш, — прошептал он едва слышно. — Отпусти меня. И я тебя отпущу.
Ветер стих, будто прислушался. А потом снова налетел, закружил листья, зашелестел в ветвях старого тополя. И в этом шелесте Степану послышалось что-то похожее на вздох. Или на тихое:
— Живи...
*****
Вечером он вернулся домой уставший, вымазанный в солярке и машинном масле. Впервые за долгое время тело ныло от работы, а не от безделья и тоски. Он затопил печь, сварил картошки, поужинал. На столе лежал новый узелок от бабы Нюры — Анисья, видно, забегала, пока его не было.
Он лёг рано, провалился в сон без сновидений. А под утро ему приснилась Катя. Она стояла в чистом поле, вся в цветах, и улыбалась. Не той улыбкой, с портрета, а другой — спокойной, светлой. Она помахала ему рукой и пошла прочь, прямо по колосьям, не оглядываясь. И чем дальше она уходила, тем легче становилось у него на душе.
Проснулся он оттого, что в окно светило солнце. Яркое, уже почти летнее, хотя осень стояла на дворе. За стеной орал петух. Где-то за деревней затарахтел трактор.
Степан встал, умылся, оделся. Взгляд его упал на комод — на портрет Кати. Он подошёл, взял его в руки, долго смотрел.
— Спасибо тебе, — сказал он тихо. — За всё спасибо.
И поставил портрет на место.
На крыльце его уже ждала Анисья. В руках — бидончик с молоком. Она смущённо улыбнулась:
— Доброе утро, Степан. Я молока принесла. Баба Нюра велела передать, чтоб ты заходил вечером, у неё щи сегодня.
— Зайду, — ответил он и вдруг улыбнулся в ответ. Просто так, без причины. — Спасибо, Анисья. Пойдём вместе?
Она кивнула, и они пошли по деревенской улице — рядом, как двое обычных людей, которым предстоит долгий день, работа, заботы. И жизнь.
А сзади, на ступеньках опустевшего крыльца, на миг показалось, будто сидит кто-то в ситцевом платье, провожает их взглядом. А потом растаял в утреннем свете, растворился в шелесте листвы и утреннем тумане.
Продолжение следует ....