После буйства ледохода и наших диких игр наступали тихие, пронизанные солнцем весенние дни. Воздух становился тёплым, почти летним, но земля ещё хранила прохладу, а по ночам случались заморозки. Именно в такие дни дед Михаил часто звал меня в свой кабинет — так мы называли маленькую комнатушку, заваленную книгами и заставленную приборами.
— Олюшка, иди сюда, покажу кое-что интересное, — раздавался его спокойный голос из-за двери.
Для меня это был высший знак доверия. В его кабинете пахло на столе, обычно заваленном журналами «Наука и жизнь», сегодня лежали странные предметы: пустая стеклянная бутылка, лупа, лист газеты, несколько проводов, картофелина и два потёртых медных пятака.
— Садись, комиссарша, — сказал дед, поправляя очки. — Сегодня у нас практическая физика. Забудь про учебники. Сейчас ты увидишь, как законы природы работают в жизни.
Он наполнил бутылку чистой водой из графина, почти до самого горлышка, и плотно закупорил пробкой.
— Видишь, теперь бутылка стала не просто бутылкой. С водой она превратилась в линзу. Выпуклую, которая собирает лучи.
Дед поднёс бутылку к окну, где яркий луч весеннего солнца падал на стол. На столе лежал смятый лист газеты. Он ловил свет бутылкой, и на газете появлялось крошечное, ослепительно яркое пятнышко.
— Смотри внимательно.
Я, затаив дыхание, стала смотреть. Пятнышко было не просто ярким. Оно было горячим. Через несколько секунд от него пошёл едва заметный дымок — пахло горелой бумагой. Потом на сером газетном листе проступила коричневая точка, она потемнела, закурчавилась по краям, и вдруг вспыхнуло крошечное, яростное пламя! От газеты занялся огонёк.
— Эх, перестарался чуток, туши! — негромко сказал дед, и я, ошарашенная, плеснула из графина, затушив маленький пожар.
Я смотрела то на дымящуюся дыру в газете, то на обычную бутылку в его руках. Это была магия, самая настоящая! Но дед сказал:
— Никакой магии. Геометрия и оптика. Солнце всегда даёт тепло. А вот собрать это тепло в одну точку, чтобы поджечь им бумагу — это уже работа ума. Так же и в жизни, Олюшка. Сила есть у многих. А вот собрать её, сфокусировать на цели — это искусство.
Потом он взял картофелину, воткнул в неё с разных сторон медный пятак и кусок оцинкованной проволоки, которую достал из ящика с радиодеталями. К монетке и проволоке прикрутил тонкие проводки, а свободные концы поднёс к язычку стрелочного вольтметра.
— Сейчас, — сказал он таинственно.
Стрелка дрогнула и уверенно отклонилась!
— Видишь? Картофельная батарейка. Между медью и цинком в кислой среде картошки возникает электрический потенциал. Маленький, но измеримый.
Я потрогала проводки. Они были просто проводками. Картошка была просто картошкой с нашего погреба.
— И… и что, можно лампочку зажечь? — спросила я.
— Одной картошкой — нет, — улыбнулся дед. — Но если таких батареек много соединить… можно. Всё дело в количестве и в соединении. Один человек — как один проводок. Силы мало. А когда люди вместе, правильно соединены общей идеей, общей работой — тогда и возникает сила, которая может зажечь свет. Понимаешь?
Я кивала, не всё понимая, но чувствуя, что за этими простыми опытами скрывается что-то огромное и важное, ключ к пониманию мира. Для меня это было волшебством, которое объясняют. Самой лучшей магией на свете.
Потом мы сидели за столом, пили остывший чай, и дед, глядя в окно на проталины, говорил уже не о физике.
— Чувствуешь, Олюшка, воздух-то какой? Не только весенний. Другой. — Он помолчал. — Раньше, помнишь, всё было ясно. План на пятилетку. Цены. Путевка в пионерлагерь — десять рублей. Килограмм конфет «Мишка на севере» — три шестьдесят. А сейчас… Слышал, в кооперативе в райцентре колбаса уже по три рубля за кило? А еще недавно она был — по два двадцать.
Я слушала, не совсем понимая. Цены менялись, да. Мама чаще вздыхала у магазинного прилавка, разглядывая скудный выбор. Вместо привычного «Докторской» иногда привозили какую-то странную, пахнущую чесноком, в тонкой плёнке.
— Это, внучка, называется инфляция, — сказал дед, выговаривая слово медленно и чётко, как формулу. — Когда денег у людей становится много на бумаге, а товаров от этого больше не становится. И тогда за один и тот же кусок колбасы требуют всё больше бумажек. Деньги теряют цену. Как… как весенний снег на солнце. Стоит — и вот его уже нет, одна вода.
Он говорил не зло, а с грустной усталостью учёного, наблюдающего непредсказуемый природный процесс.
— Раньше мы жили в одной системе. Как в этом вольтметре: плюс, минус, всё понятно. Сейчас контакты перепутались. Батарейки, которые раньше давали ток, теперь… не знаю. Картошка, может, и есть, а меди не хватает. Или цинка.
В его словах я впервые почувствовала не просто бытовую тревогу, а сдвиг эпох. Тот, о котором говорили взрослые полушёпотом, за столом, и который пах теперь не только весной, но и чем-то новым, непонятным и немного пугающим — девяностыми. Они не наступали с грохотом, как ледоход. Они подкрадывались, как тот дымок от газеты перед огнём: сначала лёгкое изменение запаха на ветру, потом тревожное пятно, и вот-вот — вспыхнет.
Но пока в дедовом кабинете было тихо. Солнечный луч, прошедший сквозь бутылку-линзу, уже лежал на столе, но никого не поджигал. Стрелка вольтметра, отключённая от картошки, замерла на нуле. А дед положил свою большую, тёплую руку мне на плечо.
— Ничего, комиссарша, — сказал он, и в его голосе снова зазвучала твёрдость. — Физику, ты теперь знаешь, не обманешь. Силу солнца, силу тока. И людей, если они вместе и знают, зачем, — тоже. Вот это и запоминай. А всё остальное… переживём. Главное — головой работать и не бояться. Как с той бутылкой: чтобы не обжечься, надо понимать, куда свет направлен.
Я сидела в кабинете деда и старалась не расплескать в себе странную смесь чувств: восторг от дедушкиных чудес и смутную, новую тревогу, похожую на ту, что я видела в глазах у деда. Мир был полон скрытых сил. Одни могли зажечь огонь или дать свет. Другие, как это непонятное слово «инфляция», могли растаять, как снег, всё, что казалось незыблемым. Но дед говорил, что главное — понимать, как что устроено. И я верила ему. Потому что человек, способный добыть огонь из воды и солнца, наверняка знает, как пережить любую, даже самую странную весну.
В кабинет заглянула бабушка Надя.
— Опять свои фокусы показываешь, Михаил? Не забивай внучке голову своими умозаключениями. Мала еще. Идемте лучше шаньги есть!
Я, услышав заветное слово, подскочила, мгновенно забыв про линзу из бутылки и про инфляцию. Ведь шанежки надо есть, пока они горячие, только из печи!
Мы вышли из тишины кабинета, где скрытые силы мира послушно искрились в проводах и собирались в солнечную точку, в мир совсем других, земных законов. На кухне дымились на столе горячие, румяные шаньги, пахло топлёным маслом и молоком.
Если вы никогда не ели шаньги, то вам не понять моего восторга. Шанежки - это такие открытые уральские пироги, не имеющие ничего общего с ватрушками, которые представляют собой сдобную булочку с толстыми краями и шлепком начинки посередине. В настоящей шаньге края тоненькие, нежные, начинки в неё положено много. Творог для творожной шаньги бабушка варила сама, добавляла в него только яйца, а сверху щедро смазывала жирной сметаной, снятой с молока от собственной коровы. Из печи такая шаньга доставалась, покрытая коричневыми плёночками. Только тогда пыхтящую её поверхность бабушка густо посыпала сахарным песком, который таял на глазах и впитывался творожным нутром.
Бабушка отдавала предпочтенье шаньгам с картофельной начинкой, в приготовлении которых тоже имелись свои тонкости. В толчёную картошку бабуля добавляла яйца и топлёное масло, а сверху опять смазывала сметаной. Шаньги она лепила диаметром не менее двадцати сантиметров, взять их в руки было невозможно, и потому ели их, держа на тарелке и откусывая свободный край.
Бабушка всё только-только из печи достала, остался последний штрих. Она дала мне задание – смазать растопленным маслицем вынутые из печи шанежки. Мазала я их гусиным крылышком, макая в чашку с маслом или сиропом.
Дед и тут вставил свои пять копеек.
- Вот, Ольга, есть такая поговорка "Пошел шаньги мазать!" - так говорят про человека, который выбирает себе наиболее легкую работу. А знаешь, почему так говорят? Ведь что есть шаньги? Это ж не просто еда, это столько дел надо сделать, прежде чем они на столе появятся. Надо сначала дров заготовить, печь истопить, квашню замесить, картофель сварить, пюре приготовить, шаньги постряпать, в печь на противне их поставить, испечь, достать, и вот НАКОНЕЦ, пока они горячие, гусиным перышком растопленным сливочным маслом их смазать. Вот и получается, что "шаньги мазать" - это самое легкое дело в этом процессе, это и не работа вовсе!
Ну, раз шаньги да булочки если уже смазаны, то им недолог и век, улетали они моментально. Бабушка только смеялась, глядя, как мы уплетаем её выпечку.
— Что пекла, что не пекла…
А дед приговаривал.
— Сегодня пироги у матери знатные удались!
Шанежки на блюде золотятся, блестят промасленными боками. И, кажется, целая гора была, а через пять минут – пустая тарелка: так вкусно, что остановиться невозможно. Но на шестке печи стояли еще противни с выпечкой, на несколько дней хватит.
Меня всегда удивляло количество бабушкиной стряпни.
- Баба, зачем так много? – интересовалась я.
- Так не умею я по-другому, Оленька. Рука так поставлена. Да лишним-то ничего не будет. Соседки зайдут почаевничать, к тебе подружки прибегут, вот всё и пригодится к столу.
И, правда, у бабушки ничего не засыхало и не пропадало. На всех в доме хватало и на угощение моим подружкам.
Когда мы все наелись, баба Надя убрала со стола и сказала.
— Олюшка, подмогни, — сказала бабушка, и в её голосе не было просьбы, а было спокойное приглашение к общему делу. — Я стирку с утра затеяла. А сейчас надо бельё на озеро перевезти, полоскать.
Я без лишних возражений пошла помогать. Мы выкатили во двор старую, скрипящую деревянную тачку. В её ржавое корыто поставили большой таз и сложили мокрую, тяжёлую гору — выстиранное в бане бельё. Я помогала нагружать. Простыни, пододеяльники, рабочие рубахи деда — всё это, даже выжатое вдвоём, весило невероятно много.
— Ну, пошли, — сказала баба Надя, упираясь в ручки тачки.
Я шла сбоку, поддерживая за борт, чувствуя, как вязнут колёса в весенней грязи. Мы медленно двигались по улице к Сельповскому озеру. И пока мы шли, я думала. Мысли приходили тяжёлые, как это мокрое бельё. Бабушка вчера, за чаем, рассказывала про стирку. Про то, как еще лет пять назад воду грели в бане, потому что кипятильник — роскошь. Как замыливали каждое пятно вонючим хозяйственным мылом. Как стирали на ребристой доске, сдирая в кровь костяшки пальцев, или даже… ногами, в жестяной ванне, и это называлось «прать», от слова «топтать». И про щёлок, который был всем: и порошком, и шампунем, и чистящим средством.
Сейчас хоть машинка стиральная «Фея» у бабули появилась и специальная паста для стирки «Снежана». Белье стиралось в этой маленькой бочке-машинке, но выжимать и полоскать надо вручную.
Я понимала, что самое страшное было впереди. Полоскание в озере. Особенно весной, когда снег только сошёл, а лёд на озере уже растаял, но вода в нём была ледяная. Дед сколько раз предлагал полоскать в бане, в принесенной из колодца воде, но бабушка отвечала, что лучше чем в озере, нигде не прополощется.
Мы добрались до плотика — того самого, с которого я когда-то училась плавать. Бабушка взяла первую простыню, окунула её с размаху в ледяную воду и начала полоскать.
— Держи крепче, не отпускай, а то утянет! — крикнула она мне, передавая тяжёлый, скользкий ком ткани.
Я вцепилась. Вода обожгла руки, как огнём. Это был холодный, обжигающий до костей огонь. Я стала повторять бабушкины движения — окунуть, поднять, перекрутить, выбить из ткани воду. С каждым движением пальцы немели всё больше, теряя чувствительность, становясь деревянными палками. Дыхание перехватывало от холода. Я смотрела на бабушку. Она работала молча, сосредоточенно. Её руки, красные, с распухшими, давно искривлёнными от артрита суставами, двигались ритмично и безостановочно. Она не стонала. Она просто делала.
Раньше зимой, говорила она, было ещё страшнее. Нужно было рубить прорубь. Полоскать в ледяной купели, где вода тут же схватывалась тонкой шургой по краям. И греть закостеневшие пальцы не у печки, а… о мокрое, ещё не выполосканное бельё. От этой мысли мне стало физически плохо.
— Бабуль, как ты… как ты это выдерживаешь? — выдохнула я, едва шевеля побелевшими губами.
Она на секунду остановилась, выпрямила спину, посмотрела на озеро, на тачку, на меня.
— А куда деваться-то, Олюша? — просто сказала она. — Жизнь такая. Все равно делать надо. У всех так.
Она не договорила, махнула рукой и снова наклонилась над водой. Её спина под шерстяной кофтой была прямой, но какой-то беззащитной в этой борьбе с холодом и тяжестью. И я вдруг поняла. Поняла не умом, а всем своим существом, насквозь промёрзшим у этого плотика. Все эти волшебные опыты деда — линзы, ток из картошки — это была одна сторона жизни. Познание, свет, мысль. А вот это — ледяная вода, немеющие руки, скрип тачки — была другая. Труд. Неотменимый, тяжёлый, впитывающийся в кости и память. И моё детство в деревне состояло не только из игр в «челюскинцев», полётов с сарая и тарзанки над рекой. Оно наполовину состояло вот из этого: из помощи.
Помочь донести. Помочь выжать, прополоскать. Не потому что заставляли, а потому что иначе нельзя. Потому что бабушкины руки уже не те, а гора белья — одна на всех. Потому что мама на работе, а папа — в лесу. Труд был не наказанием. Он был такой же естественной частью нашего бытия, как дыхание. Мы росли не просто играя — мы росли, встраиваясь в эту сложную, шершавую, пахнущую щёлоком и потом машину семейной жизни. И в этом не было ничего героического. Это была обыденность, которую мы принимали, как смену времён года.
Мы дополоскали последний пододеяльник. Я не чувствовала пальцев, они были алыми и горячими уже от прилива крови после холода. Бабушка ловко поскидала прополосканное белье обратно в корыто.
— Молодец, помощница, — сказала бабушка, вытирая руки о фартук и глядя на заледенелое бельё с тихим удовлетворением. — Вот теперь чисто. Как стеклышко.
Мы погнали тачку обратно. Я шла и сжимала-разжимала кулаки, возвращая чувствительность пальцам. Боль отступала, а в душе оставалось странное, взрослое чувство. Да, детство — это свобода, азарт, открытия деда в кабинете. Но это ещё и вес тачки на ухабах, и ледяной укус озерной воды в ладонях, и прямая, усталая спина бабушки на фоне бесконечных простыней. Это знание цены чистой рубашке, цене хлеба, тепла в печи. Это было незаметное, ежедневное ученичество жизни — не из книг, а из самого её плотного, солёного, тяжёлого материала. И, странное дело, от этой мысли не было грусти. Была какая-то новая, тихая гордость. Потому что я уже не просто девочка, которая умеет получать. Я — та, кто может и помочь. И в этом, как оказалось, тоже скрывалась своя, особенная, трудовая магия.
Продолжение следует...
Меня зовут Ольга Усачева - это 23 глава моего романа "Детство в деревне"
Как найти и прочитать все мои книги смотрите здесь