Евдоким стоял на пороге, и от его шубы валил пар. Будто он не по морозу шёл, а из бани вышел. Лицо белое, глаза чёрные, иней на ресницах тает, капельками стекает по щекам, похожими на слёзы.
— Матушка, благослови, — тихо сказал он, переступая порог. — Прими странника на великий праздник.
Агафья перехватила ухват поудобнее, загородила собой дочерей.
— Ты как здесь очутился? — голос её дрожал, но стояла твёрдо. — Мы ж тебя за порогом тем и оставили. Ушёл ты. В лес ушёл.
— Ушёл, — легко согласился Евдоким. — Да не дошел. Замело меня, хозяюшка. Две недели по лесу бродил, огонёк ваш искал. Думал, пропаду, да видно, не судьба.
— Врёшь! — выкрикнула вдруг Матрёна из своего угла. — Мы тебя на реке видали! Ты из проруби вылазил! Ты руку Арине жёг!
Евдоким медленно повернул голову к ней, и Матрёна осеклась, прижав ладонь ко рту.
— Из проруби? — переспросил он удивлённо. — Что ты, девонька, мелешь? Я в лесу заплутал, еле жив остался. Какая прорубь?
Арина сидела ни жива ни мертва. На запястье горели четыре пятна, и она спрятала руку под платок. Глаза их встретились. Евдоким смотрел на неё долго, пристально, и в его взгляде читалось что-то такое, от чего у неё подкашивались колени.
— Ариша, — позвал он тихо. — Выйди на слово.
— Не смей! — Агафья заслонила дочь. — Ишь чего удумал! Девку в сочельник из избы выманивать! Да я тебя сейчас ухватом...
— Матушка, — перебил Евдоким, и в голосе его появилась такая печаль, что Агафья замерла. — Я не зла ей желаю. Погляди на меня. Разве похож я на лиходея?
Агафья вгляделась в его лицо. Красивое, тонкое, бледное. Глаза глубокие, но не злые. И такое в них одиночество, такая тоска, что у неё, у матери, сердце дрогнуло.
— А крест где? — спросила она строго. — Почему креста на тебе нет?
Евдоким опустил голову. Помолчал. Потом расстегнул ворот рубахи и показал тонкую серебряную цепочку с маленьким крестиком, спрятанным под одеждой.
— Есть крест, хозяюшка. Всегда при мне. Просто не ношу наружу, чтобы не сглазили.
Врал или нет? Арина смотрела на него и не могла понять. В избе пахло ладаном, горела свеча перед образом, и при этом свете Евдоким казался обычным человеком, только очень усталым и замёрзшим.
— Пусти, матушка, — вдруг сказала Арина, поднимаясь. — Я выйду. Сама. На минуту.
— Арина, бесстыдница! — ахнула Дарья. — Что люди скажут?
— Люди спят ещё, — тихо ответила Арина и, накинув шубейку, вышла за порог.
Евдоким ждал её на крыльце. Мороз стоял лютый, но ему, казалось, было всё равно. Он смотрел на неё, и в глазах его отражались звёзды.
— Не бойся меня, — сказал он тихо. — Я не причиню тебе зла.
— А кто ты? — спросила Арина прямо, глядя ему в глаза. — Врешь ты всё. Не из губернии ты. Не к тётке ехал. Кто ты?
Евдоким долго молчал. Потом взял её руку, ту самую, со следами, и осторожно, кончиками пальцев, провёл по красным пятнам. От его прикосновения по телу Арины прошёл жар, будто не мороз вокруг, а баня.
— Я тот, кого ты в зеркале увидела, — ответил он наконец. — Тот, кто тебе в проруби явился. Твой суженый, Арина. Только не простой. Нелюдь я.
Арина отдёрнула руку, но не убежала. Стояла, смотрела на него.
— Как это — нелюдь?
— А вот так, — усмехнулся он горько. — Не живой и не мёртвый. Между мирами хожу. В лесу замёрз. Давно уже, не в этот раз, а давно. Сто лет назад. Или двести. Не помню. И с тех пор ищу ту, что меня от смерти спасёт.
— Как спасёт? — прошептала Арина.
— Полюбит, — просто сказал Евдоким. — По-настоящему. Не за красоту, не за богатство, а просто так. И тогда я человеком стану. Снова живым.
Арина смотрела на него и не верила своим ушам. Сказки это, бабкины побасенки. Про заклятых женихов, про нечистую силу, про любовь, что смерть побеждает.
— Зачем же ты меня мучаешь? — спросила она чуть слышно. — Зачем являешься, пугаешь, метки свои ставишь?
— Не метки это, — покачал головой Евдоким. — Это след. Душа моя к тебе тянется. Каждую ночь, каждую минуту. Я две недели по лесу бродил, не потому что заблудился, а потому что войти в деревню не мог. Крещенские морозы, святая вода в каждой избе, кресты над воротами. Обжигает меня всё это. А сегодня, на праздник, когда вода освящается, я последний шанс имею. Если сегодня ты меня не примешь — уйду навсегда. В прорубь уйду, в чёрную воду, и не вернусь больше.
— Так ты затем и пришёл? Чтоб я тебя спасла?
— Затем, — кивнул Евдоким. — Только не жалостью, не страхом, а любовью. Свободной. Если скажешь «поди прочь» — пойду. Если скажешь «останься» — останусь. И стану человеком.
Арина молчала. В голове всё перемешалось: сказки, страхи, сны, и это лицо, такое родное и такое чужое.
— А если не смогу? — спросила она шёпотом. — Если не получится у меня... полюбить?
— Значит, судьба моя такая, — улыбнулся Евдоким печально. — Вечно между мирами маяться.
Он отпустил её руку, повернулся и пошёл прочь от крыльца, прямо в морозную тьму, к реке, где чернела прорубь.
Арина смотрела ему вслед. Шуба его, чёрная, уже начинала сливаться с темнотой. Ещё шаг, ещё — и исчезнет.
— Постой! — крикнула она, сама не зная зачем.
Он остановился, не оборачиваясь.
— Ты... ты правда будешь человеком? Живым?
— Правда.
— И крест на тебе есть? И в церковь ходить будешь?
— Буду.
— И детей наших... — она осеклась, покраснев даже в мороз.
Евдоким медленно обернулся. В глазах его зажглась надежда, такая яркая, что, казалось, осветила всё вокруг.
— И детей, Арина. И внуков. И правнуков. Всё, как у людей.
Она стояла на крыльце, кусая губы. Сзади, в избе, прильнув к окну, замерли мать и сёстры. Впереди, во тьме, стоял он — её суженый, её страх, её судьба.
— Вернись, — сказала она тихо. — Замёрзнешь ведь.
— Я не мёрзну, — усмехнулся он.
— А я замёрзла, — соврала Арина. — Иди в избу. Матушка не прогонит.
Она сама не понимала, что делает. Страх душил, но в груди росло что-то тёплое, большое, незнакомое. Она протянула ему руку — ту самую, со следами.
— Идём, Евдоким.
Он взял её руку, и в тот же миг Арине показалось, что мороз отступил. Вокруг них словно круг обозначился, тёплый, светлый. Или это просто сердце так забилось?
Они вошли в избу. Агафья стояла с иконой, готовая то ли благословить, то ли огреть ею незваного гостя. Дарья и Матрёна жались за её спиной.
— Матушка, — сказала Арина твёрдо. — Это Евдоким. Мой суженый. Мы под венец пойдём, как Крещение пройдёт. Ты уж благослови.
У Агафьи отвисла челюсть. Она переводила взгляд с дочери на странника и обратно.
— Ты... ты чего мелешь, девка? Очумела? Он же... он же... — она не договорила, потому что не знала, что сказать. Кто он? Нелюдь? Человек? Чёрт?
— Он человек, матушка, — сказала Арина, и в этот миг она и сама в это поверила. — Божий человек. Крещёный.
Агафья смотрела, смотрела, потом перекрестилась сама, перекрестила их обоих и махнула рукой.
— Садитесь за стол. Нынче Крещение. Грех ссориться.
И сели. Все вместе. Арина рядом с Евдокимом. Он был холодный, как лёд, но с каждой минутой, кажется, теплел. Или это ей казалось?
За окном занимался рассвет. Самый длинный, самый светлый день в году — Крещение Господне. В церкви зазвонили к утрене, и звон плыл над деревней, над замёрзшей рекой, над лесом, где две недели бродила неприкаянная душа, и над избой Агафьи, где свершилось маленькое рождественское чудо.
Евдоким поднял глаза на Арину, и в чёрных его омутах впервые за двести лет отразился свет.
— С праздником, Арина, — сказал он тихо.
— С праздником, Евдоким, — ответила она и улыбнулась.
А на улице мороз трещал, и снег искрился под солнцем, и бабы шли к проруби за святой водой, и никто из них не знал, что в избе у вдовы Агафьи только что случилось то, что случается раз в сто лет — ожило сердце у того, кто давно разучился чувствовать тепло.
От Крещения до Масленицы время летит незаметно. Казалось бы, только вчера морозы трещали, а глядь — уж солнце припекает, сосульки с крыш капают, и петухи поют как-то по-весеннему, звонче.
В Покровском только и разговоров было что о чудесном женихе Арины. Бабы судачили у колодца, мужики косились на Евдокима, когда тот проходил мимо, а ребятишки бегали за ним гурьбой — поглазеть на «заколдованного барина».
— И чего вы на него уставились? — отмахивалась Агафья от любопытных. — Человек как человек. Работящий, почтительный. Не вашего ли ума дело?
Но сама нет-нет да и приглядывалась к зятю. Вроде бы всё при нём: и крест на груди, и в церковь каждое воскресенье ходит, и от работы не бегает. Только одно смущало — холодный он. Не то чтобы злой или неприветливый, а будто внутри у него печка не топлена. Сидит рядом, разговаривает, а тепла от него нет. И глаза — всё ещё чёрные, хоть и посветлели малость.
Арина же расцвела. Мать на неё нарадоваться не могла: румянец во всю щеку, глаза блестят, смеётся часто. И на жениха своего так смотрит, что у Агафьи сердце заходилось: то ли радоваться, то ли плакать.
— Матушка, — шепнула как-то Дарья, — а правду говорят, что он нежить? Что ему двести лет?
— Типун тебе на язык! — цыкнула Агафья. — Двести лет! Сама подумай, как такое может быть?
— А вот так, — вмешалась Матрёна, любившая всякие страсти. — Я у бабки Фёклы спрашивала. Она говорит, есть такие... заклятые. Если их полюбить, они людьми становятся. А если нет — так и маются.
— Бабка Фёкла сама старая, ей чёрт знает что мерещится, — отрезала Агафья, но на всякий случай перекрестилась.
Арина этих разговоров будто не слышала. Она жила одним днём, одной радостью: Евдоким рядом. Он помогал по хозяйству, чинил крышу, колол дрова. Работал молча, споро, и когда брал в руки топор или молоток, Арина замирала: так это было красиво и страшно одновременно. Потому что в эти минуты он казался совсем живым.
На Масленицу в Покровском гуляли широко. Поставили качели на площади, накатали гор ледяных, напекли блинов — горы. Евдоким с Ариной пришли на гулянье, и народ расступался перед ними, как перед нечистой силой. Только ребятня не боялась — увязалась следом, кричала:
— Дядька Евдоким, покатай! Дядька Евдоким, блина дай!
Он улыбался, доставал из кармана леденцы, раздавал ребятишкам, и те визжали от восторга. Арина смотрела на него и чувствовала, как в груди разливается тепло.
— Евдоким, — спросила она тихо, когда они отошли в сторонку. — А тебе самому не холодно? Внутри?
Он остановился, посмотрел на неё долгим взглядом.
— Холодно, — ответил просто. — Всегда холодно. Двести лет холодно.
— А сейчас?
— Сейчас... — он помедлил. — Рядом с тобой теплее. Но всё равно холодно. Будто сердце лёд, и никак не растопить.
Арина взяла его руку, прижала к своей щеке.
— Чувствуешь? Я тёплая.
— Чувствую.
— Значит, и ты согреешься. Обязательно.
В этот миг над площадью взметнулись крики: парни полезли на ледяной столб за призами, кто-то упал в снег, девки завизжали, гармонь заиграла частушку. Арина засмеялась, потянула Евдокима в толпу, и он пошёл за ней, как за ниточкой.
Вечером, когда стемнело, жгли чучело Масленицы. Огромный костёр полыхал до неба, искры летели в звёздную высь, и все водили хороводы, пели, плясали. Арина с Евдокимом стояли в стороне, смотрели на огонь.
— Страшно мне, — вдруг сказала Арина. — Вдруг не получится? Вдруг не смогу я тебя отогреть?
— Тогда уйду, — тихо ответил Евдоким. — Как только пойму, что не судьба. Чтобы тебя не мучить.
— Не смей! — Арина схватила его за руку. — Не смей уходить! Я без тебя не могу уже. Понимаешь? Не могу.
Он обернулся к ней, и в чёрных его глазах отражалось пламя костра.
— Арина... — голос его дрогнул. — Ты понимаешь, что говоришь?
— Понимаю. Люблю я тебя, Евдоким. Хоть ты нежить, хоть чёрт, хоть кто. Люблю.
И в этот миг случилось что-то странное. Евдоким вздрогнул, будто его ударило током. Лицо его исказилось, он схватился за грудь и упал на колени.
— Евдоким! — закричала Арина, бросаясь к нему. — Что с тобой?
Вокруг начали собираться люди, но Арина никого не видела. Она обнимала его, прижимала к себе, чувствуя, как он дрожит мелкой дрожью.
— Холодно... — прошептал он сквозь зубы. — Очень холодно... И горячо... Не могу...
Арина прижала его голову к своей груди, гладила по волосам, шептала:
— Потерпи, миленький, потерпи. Я с тобой. Я рядом.
Дрожь постепенно утихала. Евдоким поднял на неё глаза. Они были уже не чёрные. Они были серые, как весеннее небо, и в них стояли слёзы.
— Арина... — выдохнул он. — Я... я чувствую. Сердце бьётся.
Он взял её руку и приложил к своей груди. Сквозь тулуп, сквозь рубаху Арина почувствовала толчки — слабые, неровные, но живые.
— Чудо... — прошептала она.
А над ними догорало чучело Масленицы, и люди вокруг крестились и шептались, и никто не решался подойти. Потому что такое видят раз в сто лет, и то не каждому.
Домой они шли под руку, и снег скрипел под ногами, и луна светила ярко, и Евдоким впервые за двести лет чувствовал, как мёрзнут пальцы, как холодный воздух щиплет щёки, как хочется есть и спать, как болит спина и как тепло, оказывается, может быть внутри, когда рядом она.
— Арина, — сказал он, остановившись у крыльца. — Я теперь умру.
Она испуганно обернулась.
— Как умрёшь?
— По-настоящему. Когда-нибудь. Как все люди. Старым, седым, в постели, с детьми и внуками вокруг. И это... это счастье.
Арина обвила его шею руками, прижалась изо всех сил.
— Значит, будем жить, — сказала она. — Долго-долго.
— Будем, — ответил он, и голос его впервые был тёплым.
Венчались они на Красную горку — первое воскресенье после Пасхи. Деревня гуляла неделю. Даже те, кто боялся Евдокима и судачил про него разное, пришли на свадьбу: любопытство сильнее страха.
Арина в белом платье, сшитом городской портнихой, была краше красного солнышка. Евдоким в новом кафтане, с серебряной цепочкой поверх праздничной рубахи — статный, красивый, глаза серые, ясные, улыбается.
Батюшка отец Николай, венчавший их, потом долго рассказывал знакомым:
— Чудо, истинное чудо. Стоят они перед аналоем, и я вижу: нимб над ними, ей-богу, не вру. Свет такой, благодатный. Сто лет служу, первый раз такое.
После свадьбы поселились молодые в новой избе, что поставил Евдоким своими руками. Агафья плакала от радости и горя: дочь под крыло улетела, но зато зять — золото, а не человек.
А через год, весной, родился у Арины сын. Черноглазый, как отец когда-то, но тёплый, живой, крикливый. Назвали Иваном.
Евдоким стоял над колыбелью и не верил своему счастью. Жена, дитя, дом, хозяйство — всё, о чём он мечтал двести лет, лёжа в замёрзшем лесу и глядя в чёрное небо.
— Спасибо тебе, Арина, — сказал он тихо.
Она улыбнулась устало, счастливо.
— За что?
— За то, что поверила. За то, что не побоялась. За то, что отогрела.
За окном цвели яблони, пели соловьи, и жизнь шла своим чередом. Самая обычная, самая счастливая, самая человеческая.
Спустя много лет....
Старуха Агафья, совсем уже древняя, сидела на завалинке и грелась на солнышке. Рядом возились правнуки — Ванькины дети, шустрые, как воробьи.
— Бабка Агафья, — приставали они, — расскажи про чудо! Как деда Евдокима из нелюди в люди вышел?
Агафья качала головой, улыбалась беззубым ртом.
— Эх вы, пострелята. Не было никакого чуда. Была любовь. Простая, человеческая. Она, родимая, и не такие чудеса творит.
— А деду правда двести лет было?
— А кто ж его знает? — щурилась Агафья. — Может, и было. А может, и нет. Не в годах счастье, ребятки. В том, чтобы сердце билось.
Из дома вышел Евдоким — седой, сгорбленный, но с глазами всё такими же ясными, серыми, добрыми. В руках нёс крынку молока для внуков.
— Балуешь ты их, — проворчала Агафья.
— А как же не баловать? — улыбнулся он. — Они ж мои. Живые. Настоящие.
Он сел рядом с Агафьей, и они смотрели, как солнце садится за лесом, в том самом лесу, где когда-то, много лет назад, замёрз одинокий путник, чтобы однажды воскреснуть для любви.
А в избе хлопотала Арина — седая, морщинистая, но всё такая же, с огоньком в глазах. Ставила тесто к завтрашнему дню, напевала что-то старинное, святочное, и на душе у неё было тепло и светло.
Потому что настоящее чудо — это не когда из проруби рука тянется или в зеркале жених мерещится. Настоящее чудо — это когда рядом тот, кого любишь, и завтра будет так же, и послезавтра, и всегда.
А остальное — сказки.
Конец.