Мороз в эту ночь стоял трескучий, звёздный. Деревня Покровское утонула в сугробах по самые трубы, из которых лениво, толкаясь, выползал тёплый дым, обещая в каждой избе уют и горячие щи. Но в избе вдовы Агафьи было не до щей.
На лавке, под образами, тесно прижавшись друг к другу плечом к плечу, сидели три девки. Старшая, Дарья, крутила в пальцах кончик длинной русой косы и смотрела в окно, где чернела морозная бездна. Средняя, Матрёна, бойкая и круглолицая, то и дело хихикала, закрывая рот пухлой ладошкой. А самая младшая, Арина, тихо сидела, опустив глаза в пол, и только изредка поглядывала на стол, где стояла миска с водой и лежали угольки.
— Ну, чего расселись? — Агафья, шаркая валенками, внесла в избу новый ушат студёной воды. — Девки, час-то какой! Святки! Сегодня либо всё правдой станется, либо уж никогда. Пока петухи не пропели, надо пытать счастья.
Настоящее гадание начиналось, когда старуха ушла спать за перегородку, оставив девкам сальную свечу и строгий наказ: «Окна не распахивать, крест с шеи не снимать и матюгами не ругаться, ежели чего не по ним выйдет».
Первым делом Матрёна пустила в избу петуха. Птица, сонная и нахохленная, глупо захлопала глазами, покосилась на девиц, а потом деловито направилась к столу и клюнула горбушку хлеба.
— Замуж выйдешь, Матрёна! Богато жить будешь! — хором выдохнули девушки, потому что горбушка хлеба, лежащая на столе, означала сытость и достаток. Матрёна зарделась.
Потом кидали валенок. Свой, Дашин, перелетел через порог и утонул носом в сугроб у крыльца. Куда носом — оттуда и жениха ждать. Нос указывал на дом кузнеца Еремея, вдовца с пятернёй детей. Дарья поджала губы, но ничего не сказала.
— Ариша, теперь твой черёд! — затормошила сестру Матрёна. — Давай воском!
Арина несмело вылила растопленный воск в миску с водой. Воск зашипел и застыл причудливой фигурой. Девушки склонились над миской, разглядывая причудливый узор при свете дрожащей свечи.
— На церковь похоже, — прошептала Дарья. — К венцу, значит.
— А может, и не к венцу, — фыркнула Матрёна. — На погост больно смахивает. Вон, кресты какие-то...
— Типун тебе на язык! — шикнула на неё Дарья.
Но самое жуткое и верное гадание было впереди. Гадание с зеркалом. Того, кто увидит в зеркальном коридоре суженого, могла хватить кондрашка, но девки были смелыми, подогретыми святочным страхом и любопытством.
Решили, что первой сядет Дарья. Гадали в тёмных сенях. Дарья уселась на перевёрнутую кадку, поставила перед собой два зеркала — большое и малое — и зажгла две свечи по бокам. Тишина стояла звенящая. Матрёна и Арина замерли у двери, боясь дышать.
— Ну? Видишь кого? — шёпотом спросила Матрёна, хотя сама зажмурилась от страха.
Дарья молчала долго, вглядываясь в уходящий в бесконечность зеркальный коридор. Вдруг она вздрогнула, и свеча в её руке дрогнула. Лицо её стало белее мела.
— Идёт... — выдохнула она еле слышно. — Кто-то идёт... Чужой... Не наш... В чёрном...
В тот же миг в сенях что-то громыхнуло, словно упала кочерга. Матрёна взвизгнула и бросилась к двери в избу. Арина, забыв про всё на свете, вцепилась в сестрин рукав. Дарья вскочила, опрокинув кадку, и закрыла зеркала тулупом, как велит обычай, чтобы нечистый не высосал душу.
— Кто здесь? — крикнула она в темноту дрожащим голосом.
В ответ — тишина. Лишь с улицы донёсся далёкий лай собак да скрип снега под чьими-то осторожными шагами. Шаги приближались к крыльцу.
Девки, толкаясь, влетели в избу и задвинули тяжёлый засов. Сердца их колотились где-то в горле.
— Показалось? — прошептала Матрёна, прижимая руки к груди.
— Нет, — Дарья перевела дух и выглянула в заиндевелое окно. На фоне звёздного неба чернела фигура. Одинокий путник в долгополой шубе, сняв шапку, стоял у их крыльца и смотрел прямо на свет в их окне.
— Не наш, — повторила Дарья. — Чужой. Не к добру это в Васильев вечер.
Арина, самая младшая, вдруг подошла к окну и, вопреки запрету матери, быстро, одним пальцем, провела по стеклу, стирая намёрзшие узоры. Ей показалось, или месяц, вынырнув из-за облака, осветил лицо незнакомца? Молодое, тонкое, с чёрными глазами, которые, казалось, смотрят прямо сквозь стужу и стёкла в самую её душу.
— Ой, мамочки... — выдохнула она, отпрянув от окна.
На дворе завыла собака. Протяжно, тоскливо, как перед бедой. Или перед большой, нечаянной любовью, которая в такую ночь страшнее любой беды.
В избе стало тихо, как в могиле. Слышно было только, как потрескивает фитиль в лампаде да как за перегородкой посапывает во сне мать Агафья, не ведающая о том переполохе, что учинился в сенях.
— Дарья, может, показалось? — прошептала Матрёна, но голос её предательски дрожал. — Мало ли кто по деревне бродит? Может, запоздалый кто?
— Запоздалый в такую ночь? — Дарья не сводила глаз с окна. Фигура там уже не стояла. — И куда это он запоздал? На кладбище? До жилья дальше нашего нет, а позади — чистое поле.
Арина всё ещё стояла у окна, прижав ладони к горящим щекам. Чёрные глаза незнакомца стояли перед ней, как живые. Таких глаз она в Покровском не видывала. У здешних парней глаза светлые, простые, как небо в погожий день, а эти... тёмные, глубокие, будто омут в лесном озере.
— Ступайте-ка спать, девки, — раздался вдруг сонный голос матери. Агафья приподнялась на лежанке. — Полночь давно. Нагадаетесь ещё, не хватало, чтоб вас нелёгкая по сеням водила.
Девки, переглянувшись, послушно полезли на печь. Но сон не шёл. Матрёна вскоре засопела, утомлённая страхами, Дарья ворочалась с боку на бок, а Арина лежала с открытыми глазами и слушала, как завывает ветер в трубе.
Скрипнула дверь в сенях. Или показалось?
Арина замерла, прислушиваясь. Нет, не показалось. Кто-то осторожно, стараясь не шуметь, возился у порога. Сердце её ухнуло вниз и забилось где-то в пятках.
— Матушка! — хотела крикнуть она, но голос пропал.
Вдруг в сенях раздался отчётливый стук. Три удара. Коротких, но уверенных.
Агафья мгновенно села на лежанке, сноровисто нашаривая в темноте ухват.
— Кого там леший носит в этакую пору? — громко спросила она, не слезая с печи.
Молчание. Потом мужской голос, глухой от мороза, но с какой-то непривычной, чужедальней мягкостью:
— Простите, ради Христа, хозяева. Заплутал я. Дозвольте обогреться до утра.
Агафья зажгла лучину, перекрестилась на образ и, прихватив ухват на всякий случай, отодвинула засов.
Морозный пар ворвался в избу, смешиваясь с тёплым воздухом. На пороге стоял тот самый. Высокий, в чёрной смушковой шапке, с которой свисали сосульки, в долгополой шубе нездешнего покроя. Лицо тонкое, бледное, словно и не мороз ему вовсе не страшен, и глаза — Арина сразу узнала их — чёрные, блестящие, как уголья.
— С праздником вас, с Васильевым вечером, — поклонился незнакомец, и от его поклона повеяло чем-то старинным, барским. — Не ждал, что дорога так далеко занесёт. К Рождеству к тётке в губернию спешил, да ямщик, дурак, свёpнул не туда. Лошадь упала, пришлось пешком до ближайшего жилья добираться. Огонёк ваш увидел — как спасение.
Говорил он складно, гладко, но что-то в его речах настораживало. Агафья, женщина суровая, но богобоязненная, поглядела на него, на его чистое, без морозной красноты, лицо, и перекрестилась украдкой.
— Проходи, коли так. Садись к печи. Накормить — не накормлю, пост нынче, но обогреться дам.
Незнакомец шагнул через порог, и Арина вдруг заметила, что на нём нет креста. Ворот шубы расстегнут, и на белой, неестественно белой шее — ничего.
Матрёна приподняла голову, уставилась на гостя во все глаза. Дарья накинула платок на плечи и спустилась с печи, чтобы поглядеть на чудо — ночного странника.
— Как звать-то тебя? — спросила Агафья, ставя на стол кружку с квасом.
— Евдокимом кличут, — улыбнулся гость, и от улыбки этой по избе словно светлее стало. — Евдоким Петрович.
— А по батюшке величают, — хмыкнула Агафья. — Видать, не из простых?
— Всяко бывало, — уклончиво ответил гость и вдруг повернул голову к печи. Взгляд его чёрных глаз упёрся прямо в Арину, которая забилась в самый угол, надеясь стать невидимкой. — А это дочки твои, хозяюшка?
— Мои, — настороженно ответила Агафья. — Три девки на выданье. Дарья — старшая, Матрёна — средняя, а та, что на печи, — Аринка, меньшая.
— Аринка, — повторил Евдоким, словно пробуя имя на вкус. — Красивое имя. Древнее. Языческое почти.
Арине стало жарко от этого взгляда. Она хотела отвернуться, спрятаться, но не могла. Глаза его держали, как ниточкой привязали.
— Ты это... того... — Агафья заслонила собой печь. — Ты давай раздевайся, сушись. А вы, девки, спать. Утро вечера мудренее.
Гость послушно скинул шубу, оставшись в тонком, не по-деревенски тонком, чёрном кафтане. Подпоясан он был не ремнём, а шёлковым кушаком. Агафья поджала губы: не иначе как купеческий сын альбо из обедневших дворян.
Устроился Евдоким на лавке, возле печи, накрывшись своей шубой. Свечу погасили. В избе воцарилась темнота, только лампада теплилась алым огоньком перед образами.
Арина долго не могла уснуть. Она слышала, как потрескивают дрова в печи, как посапывает Матрёна, как ворочается Дарья. И слышала ещё кое-что — тихое, ровное дыхание с лавки. Оно было спокойным, слишком спокойным для человека, который едва не замёрз в поле.
Ей вдруг захотелось ещё раз взглянуть на него. Просто одним глазком. Она осторожно приподнялась на локте и глянула вниз.
Лунный свет, пробившись сквозь заиндевелое окно, упал на лавку. Евдоким лежал на спине, закинув руки за голову. Глаза его были открыты. Широко открыты. И смотрели прямо на неё. Он не спал. Он ждал. И улыбался в темноте той самой странной, чужой улыбкой.
Арина вскрикнула и нырнула головой под одеяло.
— Спи, Арина, — раздался снизу тихий, вкрадчивый голос. — Спи. Утро вечера мудренее. Завтра Рождество. Чудо будет.
И от этих слов ей стало не тепло и не страшно, а тревожно-сладко, как бывает только в самую волшебную и самую опасную ночь в году.
Арина проснулась оттого, что кто-то тихонько теребил её за плечо. Открыла глаза — за окном уже серело морозное утро, а над ней склонилась Матрёна, вся красная с мороза, пахнущая снегом и тревогой.
— Вставай тихо, — шепнула сестра. — Глянь, что делается.
Арина скатилась с печи, накинула шубейку и выглянула в окно. У крыльца стояла толпа. Бабы в нарядных платках, мужики с кнутами, ребятишки, увязавшие в сугробах по пояс. Все глазели на их избу, перешёптывались, крестились.
— Славильщики пришли? — спросила Арина спросонья.
— Какие славильщики! — фыркнула Матрёна. — На гостя нашего пришли поглазеть. Уж по всей деревне разнеслось: у Агафьи черт ночевал.
— Какой черт? — ахнула Арина.
— А такой! — Матрёна понизила голос до шёпота. — Дарья говорит, когда он умывался, вода в рукомойнике почернела. И креста на нём нету. И глаза, сама видела, какие? Жгутся!
Арина выглянула в горницу. Евдоким сидел за столом, спокойный, как ни в чём не бывало, и пил квас из деревянной кружки. Агафья суетилась вокруг него, ставила на стол краюху хлеба, соль в солонке, мочёную бруснику в плошке. Лицо у матери было хмурое, озабоченное, но в то же время какое-то растерянное.
— Иди, Ариша, — позвала она. — Чего прячешься? Гость уезжает.
У Арины сердце упало куда-то в живот. Уезжает. Ну и слава богу. Страх пройдёт, и всё станет как прежде.
Она вышла, села на лавку поодаль, не поднимая глаз. Евдоким допил квас, поставил кружку и вдруг тихо, одними губами, произнёс:
— А ты, Арина, вчера гадала на суженого?
Она вздрогнула. Откуда знает?
— Гадала, — ответила за неё Матрёна. — Все гадали. Я на петуха, Дарья на валенок, а Ариша на воск. И на зеркалах тоже... Ой, Дарья такого в зеркале увидела! — и она осеклась, вспомнив, что видела Дарья именно его, чёрного человека, идущего по зеркальному коридору.
Евдоким усмехнулся уголками губ, но глаза остались серьёзными, даже печальными.
— На зеркалах гадать опасно, — сказал он, глядя прямо на Арину. — Зеркало — это дверь. Можно не того увидеть. Или не так понять.
— А ты откуда знаешь, как гадают? — подозрительно спросила Агафья, останавливаясь с ухватом в руках. — Ты ж вроде городской?
— Городской, — легко согласился Евдоким. — Но в деревне вырос. У бабки в Смоленской губернии. Там тоже девки ворожат.
Он поднялся, надел шубу, шапку. Подошёл к порогу, обернулся. Взгляд его скользнул по Дарье, по Матрёне и остановился на Арине.
— Спасибо за приют, хозяюшка. Век не забуду. А тебе, Арина, — он чуть наклонил голову, — с праздником. С Рождеством Христовым. Пусть сбудутся твои гадания. Только помни: не всякий суженый — ряженый, и не всякий ряженый — суженый.
С этими словами он вышел, притворив за собой дверь. В избе повисла тишина, нарушаемая только треском поленьев в печи.
— Ишь ты, какой речистый, — проворчала Агафья, но беззлобно. — Ну и ладно, уехал, и слава богу. Девки, одевайтесь, к обедне пора. Нынче Рождество, негоже в избе сидеть.
Пока собирались, пока заплетали косы да надевали праздничные сарафаны, Арина всё думала о его словах. «Не всякий суженый — ряженый». Что это значит? Ряженые — это те, кто на святки ходят, в личины наряжаются, медведями да козами скачут. А суженый — тот, кто судьбой назначен.
Выйдя на крыльцо, она невольно глянула в сторону дороги. Евдоким уходил пешком по накатанному санному пути, удаляясь к лесу. Чёрная фигура на белом снегу. Вдруг он остановился, обернулся. И даже с такого расстояния Арина увидела, что он смотрит прямо на неё. Помахал рукой.
— Ариша, идём! — окликнула Дарья.
Она отвернулась и пошла к церкви, но всю дорогу чувствовала спиной этот взгляд. А когда зашли в тёплый, пахнущий ладаном и воском храм, когда запел хор «Рождество Твое, Христе Боже наш», она вдруг поняла, что не слышит пения. Она слышит только стук своего сердца и одну мысль, от которой становится жарко и страшно: он ушёл, но вернётся. Обязательно вернётся.
Дома, вернувшись от обедни, они застали на крыльце нежданный подарок. На перилах висел пучок рябины, перевязанный алой лентой. Кто оставил — бог весть. Следы на снегу уже замело позёмкой.
— Это что за напасть? — нахмурилась Агафья. — Кто рябину в Рождество вешает? Рябина — от сглазу, от нечисти. Это ж оберег. Кто ж нам оберег оставил?
Дарья побледнела. Матрёна перекрестилась. А Арина протянула руку и коснулась замёрзших ягод. Они обожгли пальцы холодом, но внутри, под ледяной корочкой, чувствовалась живая, терпкая, сладкая плоть.
Она оглянулась на лес, чернеющий на горизонте. Метель начинала заметать следы, и только одинокая воронья стая кружила над опушкой, каркая протяжно и тревожно, словно предупреждая о чём-то.
Две недели пролетели как один день. Святки — время разгульное, весёлое: от Рождества до Крещения народ гуляет, ходит в гости, поёт колядки, ряженые по дворам шастают. В Покровском тоже гуляли. Но в избу Агафьи веселье не шло.
Арина сама не своя ходила. То задумается посреди разговора, то ночью проснётся и смотрит в потолок. Мать тревожилась: уж не порча ли? Два раза водила к батюшке, тот святой водой кропил, но не помогало.
— Исхудала вся, — вздыхала Агафья, глядя на младшую дочь. — Глаза горят, а сама бледная. Не иначе, сглазил кто.
А Матрёна, бойкая на язык, подначивала:
— А может, это любовь? Помните, как Дарья по кузнецу сохла? Тоже бледная ходила, пока он не посватался.
— Молчи, сорока! — шикала на неё Дарья. Кузнец Еремей хоть и сватался, но сговор ещё не состоялся, и Дарья ходила сама не своя, только по другой причине.
Арина ни с кем не делилась. Да и чем делиться? Тем, что каждую ночь видит во сне чёрные глаза? Тем, что выходя во двор, всё смотрит на дорогу, ведущую к лесу? Тем, что нашла под подушкой веточку рябины, хотя точно помнила, что ту ленту она спрятала в сундук?
Настал Крещенский сочельник — последний день Святок. Мороз стоял лютый, такого старожилы не припомнили. Вода в ушатах замерзала, птицы мёрзли на лету, деревья трещали в лесу, как ружейные выстрелы.
— Нынче главное гадание, — шепнула Матрёна, когда мать уснула. — На Крещение самое верное. Пойдём на реку?
— С ума сошла? — испугалась Дарья. — Мороз-то какой! Замёрзнем!
— А мы по очереди. В прорубь смотреть надо. Суженый в воде покажется.
Арина молчала, но внутри всё замерло в сладком ужасе. Сейчас или никогда. Либо всё решится, либо навсегда уйдёт.
В полночь, когда месяц взошёл над ледяной пустыней, три фигурки крадучись выскользнули из избы. Тьма стояла кромешная, только звёзды горели нестерпимо ярко, крупные, колючие, как алмазы. Мороз хватал за щёки, дыханье превращалось в ледяной пар.
На реке мужики прорубили иордань — крест во льду, для освящения воды. Прорубь уже начала затягиваться тонкой плёнкой льда.
— Кто первая? — спросила Матрёна, стуча зубами.
— Ты и затеяла, ты и гляди, — проворчала Дарья.
Матрёна подошла к проруби, перекрестилась, зажмурилась и заглянула в чёрную воду. Долго смотрела, потом отшатнулась с криком.
— Что? Что там? — кинулись к ней сёстры.
— Ничего, — выдохнула Матрёна. — Темнота. Только своё лицо увидела. Страшно!
Дарья заглянула следующей. Дрожала, но крепилась. Смотрела долго, потом выпрямилась:
— Мелькнуло что-то. Вроде борода... Кузнец Еремей, что ли? Не разобрать.
Осталась Арина. Она подошла к самой кромке льда, встала на колени, не чувствуя холода, и наклонилась над прорубью.
Вода была чёрная, глубокая, бездонная. В ней отражались звёзды и месяц. Арина смотрела, затаив дыхание, и вдруг звёзды в воде закружились, поплыли, сложились в воронку. И из этой воронки, из самой глубины, проступило лицо.
То самое. Чёрные глаза, бледная кожа, тонкие губы, сложенные в печальную улыбку.
— Евдоким... — прошептала Арина.
В тот же миг лёд под её руками треснул, вода в проруби вскипела, и из чёрной глубины показалась рука — белая, неестественно белая, с длинными пальцами. Рука схватила Арину за запястье.
Девки завизжали. Дарья вцепилась в сестру, пытаясь оттащить от проруби. Матрёна лупила по руке валенком, но та держала мёртвой хваткой.
Вдруг над рекой разнёсся колокольный звон. Это в церкви заутреню забили, к освящению воды. И сразу рука разжалась, ушла под лёд. Прорубь затянулась тонкой коркой, и только круги расходились по чёрной глади, давая знать, что это не привиделось.
Девки, все в снегу, перепуганные насмерть, кинулись прочь от реки. Арина на бегу оглянулась. На том берегу, у самой кромки леса, стояла тёмная фигура. Она не двигалась, только смотрела вслед убегающим.
Дома, в тепле, Арина пришла в себя. Мать всплеснула руками, увидев их перекошенные лица, но допытываться ни о чём не стала — святочные ночи лучше не пересказывать, пока петухи не пропели.
Арина сидела на лавке и смотрела на свою руку. На запястье горели четыре алых пятна — следы пальцев. Она тёрла их, смачивала святой водой, но они не проходили.
— Не судьба, — прошептала она чуть слышно. — Видно, не судьба.
Но в глубине души, там, где жил страх, теплилась странная, запретная радость. Он есть. Он её нашёл. Он пришёл за ней.
В окно постучали.
Все вздрогнули. Агафья перекрестилась.
— Кого там несёт в такую рань? Светает уже...
Стук повторился. Настойчивый, спокойный. Три удара.
Дарья побелела как мел. Матрёна забилась в угол. Арина медленно поднялась и пошла к двери.
— Не смей! — крикнула мать, хватая ухват.
Но Арина уже отодвигала засов. Морозный воздух ворвался в избу, и на пороге стоял ОН. Весь в инее, с заиндевевшими ресницами, но живой, настоящий, в той же чёрной шубе, с той же печальной улыбкой.
— Здравствуй, Арина, — сказал Евдоким просто, будто и не было двух недель разлуки, будто не он вчера тонул в проруби, а сегодня воскрес. — Я обещал вернуться.
И он перешагнул порог.
А за окном уже светало. Наступало Крещение Господне — праздник очищения и света. Но в избе Агафьи было не до праздника.
Продолжение следует...