Номерок 47 она протянула мне в первый раз осенью. Круглый, латунный, с выбитой цифрой – я сунул его в карман и пошёл смотреть «Вишнёвый сад». А после спектакля, у стойки, вместо моего серого пальто получил чужое. Тёмно-вишнёвое, женское, с запахом духов, которые я не знал.
– Это не моё, – сказал я.
Зинаида Павловна посмотрела на номерок, потом на пальто. Прищурилась. Уголки губ дрогнули – не извинение, а будто она расслышала шутку, до которой остальные ещё не дошли.
– Ох, простите. Напутала. Подождите, сейчас найду.
И ушла вглубь гардероба. Шла мелкими точными шагами, ставя ногу с носка – будто не за вешалками шла, а по сцене.
Мне было сорок пять. Я жил один, работал инженером-конструктором на заводе, а по вечерам ходил в этот театр. Не на каждый спектакль – но на «Вишнёвый сад» всегда. Квартира у метро, одно окно на тополь, чертежи на кухонном столе. Билет в двенадцатый ряд – моё место, моё кресло, моя привычка.
Зинаида Павловна вернулась с моим пальто. Серое, скучное, инженерное. Я взял его и уже собирался уйти, но она кивнула в сторону фойе:
– А вишнёвое заберите тоже. Отнесите хозяйке. Она, наверное, ждёт.
Я хотел сказать, что это не моя забота. Но пальто уже лежало у меня на руке – тёмно-вишнёвое, лёгкое, с круглыми перламутровыми пуговицами. И я пошёл.
В фойе оставалась одна женщина. Она стояла у колонны, без верхней одежды, и выглядела так, словно привыкла ждать.
– Это ваше? – спросил я.
Она посмотрела на пальто. Потом на меня. И улыбнулась – не так, как Зинаида Павловна, с хитринкой, а по-другому. Тепло и немного растерянно.
– Моё. А как оно у вас?
– Гардеробщица перепутала номерки. Мне выдали ваше вместо моего.
– Надо же, – сказала она. – Спасибо, что принесли. А то я стою, жду, а мне всё чужие куртки предлагают.
Она засмеялась. Негромко, с хрипотцой на низких нотах – голос чуть простуженный. Я потом узнал, что он у неё всегда такой.
– Геннадий, – сказал я. Не знаю зачем. Просто сказал.
– Тамара.
Мы постояли ещё минуту. Она надела пальто, застегнула все пуговицы – аккуратно, не торопясь. Я заметил на ней тёмно-вишнёвый берет, точно в цвет.
– Вам понравился спектакль? – спросила она.
– Да. Я хожу на «Вишнёвый сад» каждый раз, когда его дают.
– И я, – сказала Тамара. – Каждый раз.
Мы вышли вместе. У входа разошлись в разные стороны. Я не попросил номер телефона. Она не предложила. Просто – вышли и разошлись, как два человека, которые столкнулись случайно.
А дома, снимая пальто, я нашёл в кармане номерок. Латунный, с цифрой 47 – Зинаида Павловна, видимо, сунула его туда, когда выносила моё серое. Я положил его на тумбочку и подумал: надо вернуть.
***
Через месяц – снова «Вишнёвый сад». Я отдал Зинаиде Павловне забытый номерок, сдал пальто. Она приняла и то, и другое, повесила, выдала новый номерок.
После спектакля история повторилась. Моё серое пальто не выдали. Вместо него – тёмно-вишнёвое. Те же перламутровые пуговицы. Тот же запах духов.
Я посмотрел на Зинаиду Павловну. Она сощурилась и развела руками.
– Опять напутала. Вот ведь голова стала. Вы уж простите.
Я взял вишнёвое пальто и пошёл в фойе.
Тамара стояла у той же колонны. Увидела меня – и рассмеялась. Тем самым негромким, чуть хриплым смехом.
– Опять вы с моим пальто.
– Опять она перепутала.
– Может, нам уже рядом сесть? – сказала Тамара. – Чтобы она хотя бы номерки не путала.
Это была шутка. Но на следующий «Вишнёвый сад» я купил два билета в двенадцатый ряд. Моё обычное место – и соседнее.
– Я тут подумал, – сказал я, протягивая ей билет у входа. – Чтобы номерки не путались. Логистика.
Тамара взяла билет. Посмотрела на ряд, на место. Перевела взгляд на меня.
– Логистика, – повторила она. И глаза потеплели.
Мы сели рядом. И после спектакля пошли в гардероб вместе. Зинаида Павловна выдала нам пальто – каждому своё, без ошибок. Но когда мы уходили, я обернулся. Она стояла за стойкой и смотрела нам вслед. Губы чуть вверх, глаза сужены.
Я тогда подумал: она довольна, что не напутала.
Тамаре было сорок три. Она работала библиотекарем – из тех людей, которые никогда не повышают голос, потому что привыкли к тишине. Жила одна, в двушке рядом с библиотекой, где книги давно вытеснили мебель. На полках – Чехов, Бунин, Тэффи. На кухне – одна чашка.
Мы стали ходить в театр вместе. Не только на «Вишнёвый сад» – на всё, что давали. Потом появились прогулки после спектаклей. А за ними – кафе напротив театра, где подавали пирожные, которые крошились на скатерть, и чай в стаканах с подстаканниками, как в поезде.
Тамара говорила о книгах. Не пересказывала сюжеты – описывала героев так, как если бы знала их лично. «У Чехова есть такой рассказ, – говорила она, – где человек плачет не потому, что ему плохо, а потому, что ему впервые за долгое время хорошо. И он не знает, как с этим быть». Я слушал и думал, что она сама на это похожа. На человека, который не привык к хорошему.
Я ничего не рассказывал о чертежах. Кому интересны чертежи? Но однажды она попросила показать. Я принёс один – чтобы не приходить с пустыми руками. Развернул на столике в кафе. Она смотрела, водила пальцем по линиям и сказала:
– Это же красиво. Как ноты. Только для вещей, а не для звуков.
Никто так не говорил о моих чертежах. Никогда.
Потом – разговоры по телефону, долгие, вечерние, когда молчание значило не меньше слов. Иногда мы просто дышали в трубку, каждый у себя, каждый один – но уже не сам по себе. Ничего ещё не изменилось, но всё уже другое.
Каждый раз, когда мы приходили в театр, Зинаида Павловна принимала наши пальто. Каждый раз выдавала номерки. Иногда – правильно. Иногда – нет. Мне снова доставалось вишнёвое, Тамаре – моё серое. Мы смеялись, менялись, говорили: «Зинаида Павловна, ну что же вы опять!» Она разводила руками и качала головой.
– Это уже традиция, – сказала однажды Тамара, когда мы в очередной раз обменивались пальто у стойки.
– Да, – ответил я. – Наша с ней.
И Зинаида Павловна за стойкой улыбнулась. Той самой улыбкой – уголки губ чуть вверх, взгляд с хитринкой. Будто мы сказали что-то точное, но не то, что думали. Я тогда не понимал, что она знает о нас больше, чем мы сами.
Однажды Тамара сказала мне после спектакля, на улице, когда мы шли к метро:
– Знаешь, кто-то из билетёров рассказал – Зинаида Павловна когда-то сама играла на этой сцене. Давно, ещё молодой. Потом что-то случилось, и она ушла из актрис. Но из театра не ушла. Осталась в гардеробе.
– Что случилось? – спросил я.
– Не знаю. Билетёр сказал – не любит об этом говорить. Может, роли не давали. Может, здоровье. Может, просто устала. Но она осталась. Много лет уже за стойкой, а в театре – всю жизнь.
Я посмотрел назад – в сторону театра. Свет в фойе уже погас, но я представил её там, за стойкой, невысокую женщину с мелкими точными шагами и светло-серыми глазами. Бывшая актриса. Гардеробщица. Я вообразил её молодой, на сцене, под софитами. И подумал, что, наверное, она была хорошей актрисой. Есть в ней что-то – не наигранное, а наоборот. Настоящее, но расставленное точно. Как мизансцена, которую не замечаешь.
– Грустно, – сказал я.
– Нет, – ответила Тамара. – Она не грустная. Ты видел, как она улыбается?
Я видел. Каждый раз.
Мы поженились на третий год после той первой «ошибки» с номерком. В ЗАГСе, без банкета – только свидетели и ужин в ресторане. Тамара была в тёмно-вишнёвом платье. Я – в новом костюме, который она помогла выбрать. Кольца надели на правую руку, как положено.
Зинаиду Павловну мы пригласили. Она пришла – маленькая, в строгом тёмном жакете, с причёской, уложенной так аккуратно, что я впервые подумал: актриса. Точно актриса. Каждая деталь выверена.
Она подарила нам конверт с деньгами – скромный, как и полагается. И ещё одну вещь. Номерок. Латунный, круглый, с выбитой цифрой сорок семь.
– На счастье, – сказала Зинаида Павловна. – Вы же с него начали.
Тамара обняла её. Я пожал ей руку. Ладонь у неё была маленькая и сухая, но рукопожатие – крепкое. Актёрское, подумал я тогда. Точное.
После свадьбы мы переехали ко мне. Тамара привезла книги – они заполнили все полки, вытеснили чертежи. На тумбочке у кровати теперь стояли две чашки. А номерок 47 лежал на книжной полке, между Чеховым и Буниным.
Мы продолжали ходить в театр. Каждый месяц, иногда чаще. Зинаида Павловна принимала наши пальто – теперь уже пару: моё серое и Тамарино вишнёвое. Номерки больше не путала. Вернее, нам – не путала. Но я замечал: иногда кто-то другой получал чужое пальто. Стоял, растерянный, вертел номерок в пальцах. А Зинаида Павловна разводила руками.
– Голова, – говорила она. – Совсем голова не та.
Я думал – возраст. Ей было уже хорошо за шестьдесят. Бывает, что путают.
Помню один вечер – мы пришли на «Три сестры», и Зинаида Павловна задержала мою руку, когда я протягивал пальто. Посмотрела мне в лицо, потом перевела взгляд на Тамару и спросила:
– Как живёте, молодые?
Мне было уже за пятьдесят. Тамаре – почти столько же. Но она сказала «молодые», и это прозвучало так, словно она и вправду видела в нас что-то юное.
– Хорошо живём, Зинаида Павловна, – ответила Тамара.
– Вижу, – сказала гардеробщица. И сощурилась. – На вас приятно смотреть.
Она сказала это буднично. Как замечание о погоде. Но я почему-то запомнил. Не слова – интонацию. Была в ней такая спокойная убеждённость, какая бывает у человека, который точно знает, что его работа удалась.
Однажды, ранней весной, мы застали Зинаиду Павловну в каморке за гардеробом. Дверь была приоткрыта. Маленькая комната: столик, зеркало, чайник, и на стене – три пожелтевшие афиши. Я разглядел одну: «Вишнёвый сад», тысяча девятьсот семидесятый год. В списке актёров – «Аня – З. Крюкова».
– Это вы? – спросил я.
Зинаида Павловна обернулась. Она пила чай из тонкой чашки с отбитой ручкой.
– Была когда-то, – ответила она. – Давно. В другой жизни.
– А почему ушли? – спросила Тамара. – Со сцены.
Зинаида Павловна помолчала. Поставила чашку.
– Бывает так, что роли кончаются. Но если любишь театр – находишь другую. Я нашла.
Мы думали, она имеет в виду гардероб. Работу за стойкой. Тёплое место с постоянным жалованьем. Я кивнул из вежливости. Тамара погладила её по плечу. И мы ушли в зал.
Мне и в голову не пришло, что она имела в виду совсем другое.
Годы шли. Я вышел на пенсию – завод сократил конструкторское бюро, и я не стал искать новое место. Тамара ушла из библиотеки чуть позже. Мы стали ходить в театр ещё чаще. Зинаида Павловна всё так же стояла за стойкой – всё меньше ростом, всё собраннее в движениях. Ноги ставила с носка. Спину держала прямо. И улыбалась нам – каждый раз, когда мы подходили к стойке. Так, будто мы – её любимая сцена.
Иногда мы болтали с ней. Недолго – в антракте, или перед спектаклем, пока народ раздевался. Она спрашивала, как дела. Мы спрашивали, как здоровье. Она отвечала: «Ноги болят, а голова работает». И поднимала подбородок.
Однажды я заметил, что она что-то записывает. Маленький блокнот, за стойкой, рядом с номерками. Она писала мелким почерком, быстро, потом убирала в ящик. Что-то мелькнуло – неясная мысль, которую я не успел додумать. Почему-то стало не по себе. Будто я подсмотрел чужую роль.
Тамара тоже видела.
– Наверное, список, – сказала она. – Кому что выдать. В её возрасте уже нужна шпаргалка.
Я кивнул. Звучало разумно.
***
Зинаида Павловна умерла зимой. Ей было семьдесят шесть.
Я узнал от администратора театра. Позвонил утром, сообщил буднично, как сообщают о потерях, к которым все были готовы. «Зинаида Павловна скончалась. Прощание в четверг».
Тамара заплакала. Не навзрыд – как она всё делала. Села на стул, сняла очки и закрыла лицо ладонями. Я стоял рядом и не знал, что сказать. Вроде бы – гардеробщица. Не родственница, не подруга. Не тот человек, о ком говорят «близкий». Но почему-то казалось, что из нашей жизни ушёл кто-то, без кого наша история не имела начала.
В тот день мы долго сидели на кухне. Тамара пила чай и молчала. Я молчал тоже. За окном шёл мокрый снег. Тополь стоял серый, голый, без единого листа.
– Она ведь нас знала дольше, чем мы – друг друга, – сказала вдруг Тамара. – Она видела нас ещё до того, как мы встретились.
Я не сразу понял, что она имеет в виду. Потом сообразил: и правда. Зинаида Павловна принимала наши пальто ещё до той первой «ошибки» с номерком. Она видела нас обоих – по отдельности. Каждого у стойки. Каждого – одного.
– Да, – сказал я. – Наверное, видела.
Мы пошли на прощание. Народу было немного – коллеги из театра, несколько зрителей, которые ходили годами и знали её по имени. Два осветителя с третьего этажа. Бухгалтер, которая проработала с ней бок о бок лет пятнадцать. И дочь. Лидия, женщина лет сорока, с тёмными волосами и материнскими светло-серыми глазами. Она стояла у входа и принимала цветы. Лицо усталое, но собранное – так выглядят люди, которые не дали себе раскиснуть, потому что кто-то должен всё организовать.
Тамара положила белые гвоздики. Я – свои. Потом мы стояли в стороне, и я думал о том, что Зинаида Павловна ходила по этому зданию большую часть жизни. Сначала – по сцене. Потом – за стойкой гардероба. Весь её мир уместился в одном театре. Кто-то скажет – мало. А мне казалось – ей хватило.
После прощания Лидия подошла ко мне. Тамара отошла к знакомым, и мы остались одни.
– Вы Геннадий? – спросила Лидия.
– Да.
– Мама просила вам передать. Незадолго до – – она запнулась, но справилась: – Сказала: «Отдай Геннадию. Он поймёт».
Она достала из сумки тетрадь. Обычную общую тетрадь в клетку, потрёпанную, с загнутыми уголками. На обложке ничего не было – ни имени, ни даты. Просто тёмно-зелёная обложка с тиснением.
– Я не читала, – сказала Лидия. – Мама не разрешила. Сказала – только вам.
Я взял тетрадь. Она была тяжелее, чем казалась. Плотная, исписанная от первой до последней страницы.
– Спасибо, – сказал я.
Лидия кивнула. И добавила:
– Мама часто о вас рассказывала. О вас и о Тамаре. Говорила: «Мои лучшие зрители».
Она задержалась. Потом достала из сумки маленькую чёрно-белую фотографию и протянула мне.
– Это мама на сцене. Молодая. Хотела, чтобы у вас осталась.
Я взял фотографию. Зинаида Павловна – молодая, в светлом платье, с поднятой рукой. На обороте карандашом: «Аня. 1970».
Лидия отошла. Я стоял с тетрадью и фотографией в руках. Чувствовал, что должен открыть тетрадь прямо сейчас. Но не стал. Засунул всё в карман пальто и пошёл искать Тамару.
Мы поехали домой. Я не сказал ей про тетрадь. Не знаю почему – решил сначала посмотреть сам.
Вечером, когда Тамара уснула, я сел на кухне, включил свет и открыл тетрадь.
Первая страница. Дата: октябрь 2008.
Мелкий, аккуратный почерк. Буквы с лёгким наклоном вправо – разборчивые, привычные к сцене.
Я начал читать.
«Мужчина. Пальто серое, драповое. Приходит один. Всегда на "Вишнёвый сад". Лет 45. Смотрит внимательно, не уходит в антракте. Одинокий. Видно сразу».
Я перевернул страницу.
«Женщина. Пальто тёмно-вишнёвое, пуговицы перламутровые. Приходит одна. Тоже на "Вишнёвый сад". Лет 43. Берет в тон пальто. Голос негромкий. Одинокая. Видно сразу».
Следующая запись.
«Оба – на один спектакль. Оба – одни. Оба – каждый раз. Сдают пальто с разницей в пять минут. Два одиноких человека – и целая жизнь мимо».
Я перестал дышать. Перевернул ещё.
«План: номерок. Выдать ему её пальто. Он вежливый – вернёт. Она вежливая – поблагодарит. Дальше – посмотрим. Номерок – 47. Мой счастливый. Я когда-то с этим номером вышла на сцену в первый раз. Пусть и у них – первый раз».
Я откинулся на спинку стула. Горло сжалось – горячо, сухо.
Номерок 47. Не случайность.
Я листал дальше. Страница за страницей. Годы шли – и почерк не менялся. Такой же ровный, такой же аккуратный. Как её шаги.
«Ноябрь 2008. Сработало. Он взял её пальто. Вернул. Они разговаривали три минуты. Он назвал своё имя – Геннадий. Она – Тамара. Не обменялись номерами. Ничего. Рано. Нужен ещё раз».
«Декабрь 2008. Повторила. Он пришёл с её пальто в фойе – уже без удивления. Она смеялась. Хороший знак. Пока хватит. Следующий спектакль – в феврале. Сделаю перерыв. Пусть соскучатся».
«Февраль 2009. Снова номерок 47. Он опять получил её пальто. Она ждала. Она уже ЖДАЛА. Значит, привыкла. Значит, ищет его глазами. Хорошо».
Я перелистнул десяток страниц. Записи стали короче, но суше.
«Март 2009. Они сели рядом. Сами. Я не путала номерки – они пришли вместе. Он купил ей билет. Рядом с его обычным местом. Работает».
«Октябрь 2009. Приходят парой. Пальто сдают вместе – его серое и её вишнёвое. Рядом на вешалке. Красиво смотрятся. Номерки даю правильно. Им – правильно. Другим иногда путаю. Для отвода глаз. Чтобы никто не заметил закономерность».
Я остановился на этой записи. Перечитал.
«Другим иногда путаю. Для отвода глаз».
Она путала другим нарочно. Чтобы все думали – рассеянная старушка, бывает. Чтобы никто не заподозрил, что одна конкретная пара получала чужие пальто не случайно.
Я прижал ладони к лицу. Широкие, с сухой кожей и квадратными пальцами – инженерные руки. Руки, которые привыкли к чертежам и расчётам. И которые сейчас дрожали над тетрадкой гардеробщицы.
Я читал дальше.
«Лето 2010. Не были полтора месяца – сезон закрыт. Пришли в сентябре. Загорелые оба. Видимо, отдыхали вместе. Хорошо. Она держала его под руку. Он выглядел другим. За столько лет в этом театре я научилась читать лица. У них – лица людей, которые перестали быть одинокими. Мой лучший спектакль».
«Весна 2011. Кольца. На правой руке. Оба. Поженились. Зинаида, ты старая дура, и ты плачешь за стойкой гардероба. А они не видят. И хорошо, что не видят».
Я закрыл тетрадь. Открыл снова. Пролистал дальше.
Записи продолжались. Год за годом. Она фиксировала каждый наш приход. Что мы смотрели. Как выглядели. Счастливы ли. Иногда – одной строкой. Иногда – на полстраницы. Но всегда – с той же внимательностью.
«2019. У него побаливает спина – вижу, как встаёт с кресла. Она кладёт руку ему на поясницу, придерживает. Незаметно. Он, наверное, даже не замечает. А я замечаю. Из-за стойки видно всё».
«Стал приходить чаще. Она – тоже. Они хорошо вместе. Без надрыва. Так и должно быть – когда людям за шестьдесят и они нашли друг друга поздно, они не тратят время на глупости. Они просто рядом».
«Мне семьдесят пять. Ноги уже никуда не годятся. Но голова работает. И руки. И глаза. Я вижу их – мою лучшую пару. Они приходят, сдают пальто, его серое и её вишнёвое, и я всё думаю: вот для чего стоило остаться в этом гардеробе. Для чего стоило не уйти из театра, когда перестала играть. Потому что играть можно не только на сцене».
Я дочитал до последней записи. Почерк не дрогнул – тот же, что на первой странице. Дата – за неделю до её смерти.
«Тетрадь отдать Геннадию. Пусть знает. Пусть оба знают. Я ни разу не ошиблась с номерком. Ни одного случайного. Каждый раз – по плану. Сорок семь – мой счастливый номер. Я вышла с ним на сцену в 1970 году, в роли Ани из "Вишнёвого сада". Мне было двадцать. Я играла девочку, которая верит в будущее. И когда я увидела этих двоих – его с серым пальто и её с вишнёвым – я поняла, что могу сыграть ещё одну роль. Не на сцене. В жизни. Самую длинную. Самую важную. Режиссёр, художник по свету, гардеробщица – всё в одном лице. И если они когда-нибудь прочитают это – пусть не сердятся на старуху. Я просто хотела, чтобы два одиноких человека перестали быть одинокими. И чтобы вишнёвое пальто нашло правильные руки».
Я сидел на кухне долго. Тетрадь лежала передо мной. За окном было темно. Тополь стоял голый – зима. Из комнаты доносилось ровное дыхание Тамары.
Я встал, прошёл в комнату. Она спала на боку, подложив ладонь под щёку – так она засыпала всегда, все эти годы, что я знал её привычки. На стуле рядом висело её пальто. Тёмно-вишнёвое. Не то, первое – другое, новее. Но того же цвета. Она никогда не меняла этот оттенок.
Я тронул её за плечо.
– Тамара.
Она открыла глаза. Посмотрела на меня. На тетрадь в моих руках.
– Что случилось?
– Помнишь, как мы познакомились?
Она села в кровати. Сонная, тёплая, с примятыми волосами.
– Номерок, – сказала она. – Перепутала пальто. Ты принёс мне моё вишнёвое.
– Она не перепутала.
Тамара замолчала. Потом:
– Что?
Я положил тетрадь ей на колени. Рядом – фотографию, ту, что передала Лидия. Открыл на первой странице. И смотрел, как она читает. Как её глаза двигаются по строчкам – сначала быстро, потом всё медленнее. Как она подносит руку к губам. Как останавливается. Перечитывает. Переворачивает страницу.
Она читала долго. За окном не осталось ни одного жёлтого окна. Я сидел рядом, на краю кровати, и ждал.
Когда она дочитала до записи про свадьбу – «Зинаида, ты старая дура, и ты плачешь за стойкой гардероба» – Тамара закрыла тетрадь. Сняла очки. И заплакала. Но не так, как днём, на прощании. Сильно. Так, что плечи затряслись.
Я обнял её. Прижал к себе. И она сказала, уткнувшись мне в плечо:
– Мы же думали – судьба.
– Я тоже думал.
– А это была она. Всё это время – она.
Я молчал. Потому что ответить нечего. Она была права. Мы думали, что нас свела случайность. Что номерки путаются, что гардеробщица стара, что жизнь иногда подбрасывает такие совпадения. А это не были совпадения. Ни одного. За всю историю – ни одного случайного номерка.
Она не путала. Она режиссировала.
Бывшая актриса, которая не ушла из театра. Которая осталась в гардеробе и поставила свой последний спектакль. Без софитов, без аплодисментов, без программки с именем режиссёра. С одним реквизитом – латунным номерком с цифрой сорок семь. С двумя актёрами, которые не знали, что играют.
Тамара подняла голову. Посмотрела на меня – заплаканная, с красными глазами, без очков.
– Она же нас почти восемнадцать лет вела.
Я кивнул.
– И ни разу не проговорилась, – сказала Тамара. – Ни словом. Ни взглядом.
– Взглядом – проговаривалась, – сказал я. – Она всегда улыбалась, когда мы подходили к стойке. Помнишь? Губы чуть вверх, глаза сужены. Будто знает что-то, чего мы не знаем.
– Она и знала, – сказала Тамара.
Мы сидели рядом. За окном начинался рассвет – серый, зимний, но всё-таки рассвет. Тополь за стеклом стоял неподвижно.
– Знаешь, – сказала Тамара, – я не сержусь. Ни секунды. Я ей благодарна. И мне сейчас очень больно, что я не могу сказать ей это в лицо.
– Она знала, – ответил я. – Она же актриса. Она читала по лицам.
Тамара улыбнулась. Сквозь слёзы, но улыбнулась.
Она взяла фотографию с тумбочки, где я оставил её ночью, и убрала в сумку.
– Поехали, – сказала она.
Утром мы поехали в театр. Не на спектакль. Дверь в фойе была открыта – рабочие таскали доски, шёл ремонт. Мы зашли. Гардероб был закрыт. За стойкой никого не было. Вешалки стояли пустые.
Я достал из кармана номерок. Тот самый, свадебный подарок. Сорок семь. Латунный, круглый, с вмятиной на краю.
А Тамара достала из сумки фотографию. Зинаида Павловна на сцене – молодая, с поднятой рукой. Аня из «Вишнёвого сада». Тысяча девятьсот семидесятый год. Двадцать лет, свет, сцена – и вся жизнь впереди.
Тамара поставила фотографию на полку за стойкой гардероба. Прислонила к стене. А я положил рядом номерок. Сорок семь.
Мы стояли в пустом фойе. Вешалки блестели в полумраке. Из зала доносился стук молотков – рабочие что-то чинили.
– Спасибо, – сказала Тамара. Не мне. Фотографии.
Я взял её за руку. Она переплела пальцы с моими. И мы вышли на улицу.
Снег падал мелкий, почти невидимый. Город жил своей жизнью. А в гардеробе, на полке за пустой стойкой, стояла фотография молодой актрисы и лежал латунный номерок с цифрой 47.
Её последний реквизит.
Её лучшая роль.
Спасибо, что дочитали до конца! Поставьте лайк и подпишитесь, чтобы мы не потерялись ❤️
Рекомендуем почитать: