Жили у нас в Заречье Степан и Галина. Семья - загляденье. Степан - мужик надежный, руки золотые. За что ни возьмется - всё горит. Дом срубил такой, что сто лет простоит, крыльцо резное, кружевное. А Галина - тихая, улыбчивая, всё вокруг неё цвело. Жили они ладно, смирно, словно ниточка с иголочкой. У людей даже язык не поворачивался худое про них сказать - такая любовь у них чистая была, что зависть к ней не липла.
А беда, она ведь не стучится, она дверь ногой вышибает.
Поехал Степан в лес, сухостой валить на дрова. Что уж там случилось - то ли дерево не так пошло, то ли оступился - но привезли его мужики на телеге, белого, как полотно. Позвоночник не задело, слава Богу, а вот ноги придавило так, что врачи в районной больнице только руками развели: «Ходить будет, но не скоро. А может, и не будет. Время нужно и терпение».
Вернулся Степан домой на коляске инвалидной. И вот тут-то, мои милые, и началась настоящая беда. Страшнее той, что в лесу случилась.
Замолчал Степан.
Раньше, бывало, идешь мимо их двора - то пила поет, то Степан песню затянет, то смех Галин колокольчиком звенит. А теперь - тишина. Мертвая, тягучая. Заходишь к ним в избу - пахнет не пирогами, а корвалолом и затхлостью, будто жизнь из дома ушла, одни стены остались.
Степан целыми днями лежал лицом к стене. Отвернется и молчит. Ни стона, ни жалобы. Только желваки на скулах ходят, да кулаки сжимает.
Приду я к нему давление мерить, спрашиваю:
- Степушка, как ты? Болит чего?
А он молчит. Только глазами зыркнет - и столько в том взгляде боли и злости лютой, что у меня мороз по коже.
- Уходи, Семёновна, - прохрипит потом. - Нечего на калеку глазеть.
А Галина… Ох, девонька. Почернела вся, высохла, как былинка в засуху. Глаза ввалились, тени под ними легли черные. Она возле него и так, и эдак. И подушку поправит, и бульончику свежего.
- Стёпушка, поешь, родной.
- Не буду, - отрезает он. - Зачем переводить продукты? Обуза я тебе, Галька. Брось меня. Сдай в интернат, пока молодая. Найди себе мужика здорового. А я - бревно гнилое.
И так каждый день. Слова эти жгли её похлеще крапивы, до слёз пробирали.
Помню, зашла я к ним как-то вечером. Галина сидит на кухне, голову руками обхватила, плечи трясутся, а звука нет - беззвучно плачет, чтоб муж не услышал. На столе - миска с супом нетронутая, остывшая уже.
- Не ест? - спрашиваю шепотом.
Она только головой мотнула. Подняла на меня глаза - а там такая тоска, хоть вой.
- Семёновна, - шепчет, - сил моих больше нет. Не ноги у него отказали, а душа. Умирать он собрался. Лежит и в потолок смотрит, смерти просит. Гонит меня, кричит, чтоб уходила. А как я уйду? Я ж его… - и снова в слёзы.
Я ей тогда валерьянки накапала, по голове погладила, как маленькую.
- Слушай меня, Галя, - говорю. - Жалеть его сейчас - значит, в гроб загонять. Мужик он сильный, гордый. Ему не жалость нужна, а дело. Почувствовать он должен, что нужен тебе. Не как больной, за которым утку выносят, а как мужик.
- Да какой же он мужик теперь, Семёновна? - всхлипывает она. - Он же и встать не может.
- А руки? - говорю. - Руки-то у него целые. Голова на месте. Думай, девка. Думай.
На следующее утро иду мимо их дома, гляжу - батюшки! Галина дверь нараспашку открыла, коляску со Степаном на крыльцо выволакивает. Сама маленькая, худенькая, жилы на шее надулись, лицо красное от натуги.
- Пусти! - орет Степан. - Куда тащишь, дура?! Людям на смех!
- Не пущу! - кричит Галина в ответ, да так звонко, зло. - Хватит в избе тухнуть! Воздухом дышать будешь! Я сказала!
Вытащила его, поставила коляску так, чтоб на улицу смотрел. Сама рядом на ступеньку села, отдышаться не может. Степан сидит, насупился, шапку на глаза натянул. Стыдно ему. А люди идут мимо, здороваются: «Здорово, Степан! С выздоровлением!». Он только буркнет в ответ и отвернется.
Но Галина не отступила. Каждый день его на улицу тащила. То сама с ним сядет, то работу ему подсунет: «На вот, горох перебери, мне некогда». Он фыркнет, миску оттолкнет. А она: «Не переберешь - супа не будет». Жесткая стала, колючая. А я видела - сердце у нее кровью обливается, когда она так с ним говорит.
Пришла осень глубокая. Дожди зарядили, грязь на дорогах - по колено. Сидеть на крыльце уже холодно стало. Степан опять захандрил. Лежит, в окно смотрит, как капли по стеклу бегут.
Зашла я к ним проведать. Смотрю - тоска в доме, хоть топор вешай. Степан в окно глядит, Галина по углам жмется. А я хитрость задумала заранее. Прихватила с собой из дома свою старую корзину, у которой дно совсем прохудилось. А Степан раньше, до беды-то, знатным корзинщиком был. Плёл из ивы так, что воду можно было носить - не проливалась.
- Степан, - говорю, - у меня корзинка под картошку развалилась совсем. Может, посмотришь?
Он даже не повернулся.
- К деду Митрию иди. Я своё отплёл.
- Дед Митрий слепой почти, - вру я и не краснею. - А у тебя руки помнят. Ну, глянь, а? Или совсем ослаб, что и прутик не согнёшь?
Задело это его. Повернулся, глаза сузил.
- Давай сюда свою рухлядь.
Я ему свою дырявую корзину под ноги сунула, а сама - шмыг в сени. Там у Галины заранее, по моему совету, сноп ивовых прутьев был припрятан, свежих, гибких. Занесла я охапку, положила ему на колени.
- Вот, - говорю. - И материал есть.
Он прут взял, повертел в руках. Пальцы-то отвыкли, дрожат, не слушаются. Стал гнуть - лопнул прутик. Другой взял - выскользнул.
Психанул Степан, швырнул охапку на пол.
- Уходи! - рычит. - Сказал же - калека я! Никчемный!
Я молча вышла. А сама в щёлку дверную гляжу.
Минут пять он сидел, тяжело дышал. Потом, кряхтя, спустил руку с коляски, пошарил по полу. Поднял один прутик. Потом другой. Стал гнуть. Медленно, зло, до скрежета зубного.
Вечером Галина прибежала ко мне, глаза горят:
- Семёновна! Плетёт! Сидит, матерится, весь взмок, но плетёт! Донышко уже сплёл!
Пришла зима, настоящая, снежная.
Степан потихоньку оживать стал. Корзин наплёл - и мне, и соседям, и в магазин сельский сдали. Деньги первые свои заработанные в руках подержал - аж просветлел лицом. Почувствовал мужик, что хлеб не даром ест.
Но тоска из глаз всё равно не уходила. Ноги-то не ходили. Чувствовал он себя всё одно - половиной человека. Галина вокруг него вьюном вьется, а он нет-нет, да и скажет: «Эх, Галька, зря ты со мной возишься. Нашла бы себе…»
Она ему рот ладонью закроет: «Молчи, дурак!».
И вот случилась беда, которая всё перевернула.
Январь, вечер уже, темень. Галина пошла в дровяник за поленьями. А там ступеньки обледенели. Слышит Степан в избе - грохот, вскрик и тишина.
- Галя! - позвал он.
Тишина.
- Галька! - кричит громче.
Не отзывается.
Сердце у него, должно быть, в пятки ушло. Подъехал к двери на коляске, толкнул - а там порог высокий, на коляске не выехать в сени.
- Галя!!! - орёт дурным голосом.
И слышит слабый стон из дровяника. Дверь туда приоткрыта, холодом тянет.
Понял он: упала. И встать не может. А мороз на улице - минус тридцать. Замерзнет ведь. Пока соседи услышат, пока докричишься…
И вот тут, милые мои, случилось то, во что поверить трудно, если не знать, на что любовь способна.
Степан, который полгода с коляски сам не слезал, ухватился руками за косяк дверной. Рванул себя из кресла. Упал на пол, больно ударился, застонал. Ноги тяжелые, как колоды, не слушаются. Но он на руках, на локтях, пополз.
Через высокий порог перевалился, ободрал живот в кровь. Пополз в сени. Холодно, пол ледяной, в одной рубахе он.
Дополз до двери в дровяник. Видит - лежит Галина внизу, нога подвернута неестественно, лицо белое, губы синие уже. Сознание теряет от боли.
- Стёпа… - шепчет.
Он зубы сжал, скатился по обледенелым ступеням к ней. Схватил тулуп, что на гвозде висел, накрыл её. Сам рядом лег, обнял, прижал к себе.
- Не замерзнешь, Галенька, не дам! - хрипит.
Стал он её тащить. Назад, в избу. Как он это делал - одному Богу известно. Уперся спиной в косяк, руками её за плечи перехватил. Сантиметр за сантиметром. Рывок - стон. Рывок - хрип. Мышцы на руках рвутся, пот градом, хоть и мороз.
Затащил.
Закрыл дверь.
Дотащил до печки.
Когда я прибежала - меня соседка позвала, услышала шум, - картина была такая, что я на пороге застыла.
Лежат они на полу возле печки, на овечьей шкуре. Галина без сознания, нога распухла (перелом там был, сложный). А Степан сидит рядом, прислонившись к стене, голова запрокинута, лицо серое, но живое. Держит её руку и дышит на неё, греет.
Увидел меня и улыбнулся. Впервые за полгода по-настоящему.
- Семёновна, - говорит тихо, - а я ведь её вытащил. Сам. Слышишь? Я!
Галину я в больницу определила, конечно. Месяц она там пролежала. А Степан…
Степан изменился в ту ночь. Словно переплавилось в нём что-то. Понял он, что даже без ног он - опора. Что сила мужицкая не в том, чтобы бревна таскать, а в том, чтобы свою женщину от беды укрыть.
Когда Галина вернулась - на костылях, слабая еще, - он её на крыльце встречал. Сам, чисто выбритый, в рубахе свежей. Дом вылизан, печь натоплена, на столе - картошка с салом.
- Ну, здравствуй, хозяйка, - говорит, а у самого глаза от счастья светятся.
И знаете, дорогие мои, пошло у них дело. Стал Степан не просто корзины плести, а мебель садовую начал делать. Кресла, столики из лозы. Красота - глаз не оторвать! Очередь к ним выстроилась со всей области.
А главное - отношение друг к другу. Раньше была любовь привычная, спокойная. А теперь стала - трепетная. Смотрят друг на друга - и наглядеться не могут. Он её бережет, она его.
Прошло с тех пор три года.
Помню иду я мимо их дома. Май, вечер теплый, благодать. В палисаднике у них яблоня старая зацвела, вся в белом, как невеста. Аромат стоит - голову кружит, медом пахнет и счастьем.
Вижу - сидят они в саду. Степан в своем кресле, но теперь оно у него мудреное, удобное, сам доделал. Плетет что-то ажурное, светлое. А Галина рядом на скамеечке сидит, клубочек мотает.
И так тихо у них, так мирно. Самовар на столе пыхтит, дымок струйкой в небо уходит. Кот рыжий у Степана на коленях мурлычет.
Увидели меня, машут:
- Семёновна! Заходи на чай! С вареньем вишневым!
Зашла я. Сидим, пьем чай из блюдечек. Солнце садится, золотит верхушки берез. Где-то далеко коровы с пастбища идут, мычат протяжно. Пахнет свежескошенной травой и дымком.
Смотрю я на Степана - руки у него крепкие, уверенные, лицо спокойное, мудрое. Смотрю на Галину - расцвела баба, морщинки разгладились, улыбка мягкая.
- Знаешь, Семёновна, - говорит вдруг Степан, глядя на закат. - я ведь только сейчас понял, какое оно, счастье-то.
- Какое, Стёпа?
- А простое. Знать, что ты нужен. Что без тебя - никак. Я ведь думал, калека я, обрубок... А оказалось - опора. Не ноги человека держат, мать, ох не ноги... Любовь держит. И пока есть кого беречь - ты живой.
Галина положила руку ему на плечо, прижалась щекой. И ничего говорить не надо. И так всё понятно.
Посидела я у них, душой отогрелась. Иду домой по деревенской улице, пыль теплая под ногами, сверчки стрекочут. И думаю: великая это сила - любовь. Она ведь разная бывает. Бывает тихая, слезы утирающая, подушки поправляющая. А бывает вот такая - жесткая, требовательная, что через "не могу" жить заставляет, когда сил уже нет.
А как вы считаете: права Галина была? Может, надо было пожалеть мужика, дать ему отлежаться? Или иногда только так и можно - через силу, через слёзы, но к жизни возвращать?
Если по душе мои истории - обязательно подписывайтесь. Будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам.
Огромное вам человеческое спасибо за каждый лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️
Ваша Валентина Семёновна.