Зоя научилась жить от письма до письма.
Они приходили редко, треугольниками, пропахшими махоркой и дорогой. Она носила их за пазухой, согревая телом, чтобы прочитать в общежитии, когда никого нет. Миша писал коротко, скупо, будто стеснялся своих слов:
«Зоя, я жив.Здесь холодно, но я вспоминаю нашу комнату и твою шаль. Я скоро вернусь. Жди. Миша».
Она перечитывала эти строчки десятки раз, пока буквы не начинали расплываться. А потом шла в ночную смену и работала за двоих. Мастер дядя Коля только крякал:
— Ты чего, Зойка, взбесилась? Станок сломаешь.
— Ничего, дядя Коля, — отвечала она, не поднимая головы. — Мне надо. Я для одного человека стараюсь.
Иногда ночами, когда соседки затихали, она доставала из-под подушки его письма и раскладывала их по порядку. Их было всего семь. Семь треугольников за полгода. Но для нее они были дороже хлеба.
В октябре в заводском общежитии появился новенький.
Его привезли прямо из госпиталя — молодой лейтенант без руки, с пустым правым рукавом гимнастерки, заправленным за пояс. Худой, бледный, с глубокими морщинами у губ, хотя на вид ему было лет двадцать.
Его поселили в комнате напротив, где жили мужики из ремонтной бригады. Зоя столкнулась с ним в коридоре, когда несла кипяток. Он шел медленно, опираясь на стену, и вдруг покачнулся. Зоя подхватила его, чудом не расплескав кружку.
— Осторожно, — сказала она. — Вам помочь?
Он посмотрел на нее — глаза были светлые, выцветшие, но смотрели остро, по-военному.
— Помоги, сестра, — усмехнулся он одними губами. — Дойти до койки. А то свалюсь тут, будешь откачивать.
Зоя подставила плечо, и они дошли. В комнате пахло махоркой и сыростью. Лейтенант сел на койку, выдохнул.
— Спасибо. Как звать? — спросил он.
— Зоя.
— А я Николай. Свистунов. Можно Колька.
Зоя вздрогнула. Свистунов. Та самая фамилия из письма. Тот самый Колька, сосед по детдомовской комнате, который писал Мише про Ржев.
— Вы... — голос ее сел. — Вы Мишку знаете? Михаила? С завода? Вы ему письмо писали...
Колька уставился на нее, потом медленно, очень медленно его лицо изменилось.
— Так ты та самая Зойка, про которую он... — Он осекся, отвел взгляд.
Зоя похолодела. Внутри что-то оборвалось и полетело вниз, как та сосулька с проводов.
— Что? — спросила она шепотом. — Что — он?
Колька молчал долго. Отвернулся к стене, здоровой рукой полез за папиросой, долго прикуривал...
— Ты садись, — сказал он хрипло. — Садись, Зоя.
Она не села. Она стояла и смотрела на него, чувствуя, как пол уходит из-под ног.
— Живой он? — спросила она. — Ты скажи: живой?
Колька затянулся, выпустил дым в потолок.
— Живой, — выдохнул он. — Был живой. Когда меня ранило, он прикрывал. Мы в одной батарее служили, понимаешь? Он командиром орудия. Под Сталинградом мы тогда были... Я его в санбат тащил, когда самому руку оторвало. Думал, не донесу. А он очнулся и говорит: «Колька, ты Зойке, если что, напиши. Скажи, что я...» — Колька снова замолчал, сглотнул. — А потом нас растащило. Я в один госпиталь, его — в другой. Я не знаю, где он сейчас, Зоя. Честно. Но живой был, когда мы расставались. Живой.
Зоя стояла, вцепившись в дверной косяк так, что побелели костяшки. В груди колотилось, прыгало, рвалось наружу.
— Спасибо, — сказала она. — Спасибо, Коля.
И вышла.
Ночью она не спала. Лежала, глядя в потолок, где трещины складывались в причудливые узоры, похожие на фронтовые карты. Сталинград. Она слышала это слово по радио, читала в газетах. Там было пекло. Там была мясорубка. Там был Миша.
А она здесь. Точит снаряды. И не знает, увидит ли его когда-нибудь.
Колька прижился в общежитии. Работал в заводской конторе — куда еще инвалиду? Иногда заходил к Зое, приносил сухари, рассказывал про Мишку. Про то, как они воевали вместе, как Мишка в бою не трусил, как ребят своих берег.
— Ты не думай, — говорил Колька. — Он вернется. Он упрямый, как танк. Его убить нельзя.
Зоя кивала, но внутри страх не отпускал. Каждую ночь она молилась — Богу, в темноту, в небо за промерзшим окном: «Только пусть он будет живой. Только пусть вернется».
Под Новый год на заводе устроили вечер. Собрали в красном уголке человек пятьдесят, поставили елку — жиденькую, но настоящую, чем-то украшенную. Раздали по кусочку хлеба с сахаром — это был подарок. Играла гармонь, кто-то даже танцевал, прижимаясь друг к другу в тесноте.
Зоя стояла у стены, грела руки о кружку с кипятком. Колька сидел рядом на табуретке, пытался подыгрывать на губах. И вдруг дверь открылась.
В проеме стоял Миша.
Она не узнала его сначала. Худой, страшный, в шинели не по размеру, с палкой в руке и перевязанной головой. Но глаза... глаза были те же. Смотрели на нее через весь зал, поверх голов, поверх гармони, поверх всей этой проклятой войны.
Кружка выпала из рук Зои. Кипяток разлился по полу, но она не почувствовала. Она рванула через зал, расталкивая людей, и влетела в него, в его объятия, в его шинель, пропахшую госпиталем, дорогой и смертью.
— Тише, тише, — бормотал он куда-то в ее платок. — Я же вернулся. Я же обещал.
Она плакала навзрыд, как маленькая, уткнувшись ему в грудь, а вокруг уже кричали «ура», гармонь заиграла громче, и кто-то даже пустил слезу.
Подошел Колька. Хлопнул Мишку по плечу здоровой рукой.
— Ну, здравия желаю, товарищ командир. Долго ты.
Мишка поднял глаза на друга, и они обнялись — одной рукой Зоя, другой Колька, и все трое стояли посреди красного уголка, под жиденькой елкой, под гармонь, под крики «ура», и это была самая лучшая встреча Нового года в их жизни.
Ему дали три дня. Три дня перед отправкой в другой госпиталь, а потом — или снова на фронт, или комиссуют, если ранение окажется тяжелым.
Три дня они почти не расставались.
Днем сидели в заводской столовой, грели руки о кружки с кипятком. Миша рассказывал. Про Сталинград, про Волгу, про то, как земля горела под ногами. Зоя слушала и не могла наслушаться — его голосом, его живыми глазами, его теплом.
— А я каждую ночь молилась, — призналась она.
— А я там, в окопе, тоже молился, — усмехнулся Миша. — Не умел, а выучился быстро.
Ночью они сидели в ее углу, за ширмой из простыни. Соседки делали вид, что спят. Миша обнимал ее одной рукой — вторая была перевязана, висела на бинтах — и они молчали. Слова были не нужны.
— Ты чего молчишь? — шепотом спросила Зоя.
— Думаю, — ответил он. — Если меня комиссуют, останусь здесь. На заводе. Пойдем вместе точить снаряды. А если пошлют обратно... ты ждать будешь?
Зоя прижалась к нему крепче.
— Буду. Я всегда буду. Хоть всю войну. Хоть всю жизнь.
На третий день, когда он уходил на вокзал, Зоя не плакала. Стояла на перроне, сжимая в руке его подарок — маленькую немецкую ложку, трофейную, которую он привез с фронта.
— Ты только пиши, — сказала она. — Каждый день.
— Каждый день не получится, — улыбнулся он. — Но буду.
Поезд тронулся. Миша махал ей из теплушки здоровой рукой, кричал что-то, но ветер уносил слова. А она стояла и смотрела, пока состав не скрылся за поворотом.
Сосульки на проводах блестели на солнце. Зима сорок третьего была холодной, но внутри у Зои горел маленький, теплый огонек. Она знала: он вернется. Обязательно вернется. Потому что такие, как Миша, не умирают.
Она узнала о Победе в цехе.
Сначала завыли гудки. Все сразу, на всех заводах. Потом кто-то вбежал и закричал:
— Победа! Мужики, Победа!
Зоя выключила станок. Сняла очки. Вокруг уже обнимались, плакали, смеялись. А она стояла и не знала, что делать. Потому что последнее письмо от Миши пришло два месяца назад. Из Восточной Пруссии. И после этого — тишина.
Она вышла на улицу. Город ликовал. Люди высыпали из домов, из подворотен. Кто-то стрелял в воздух, кто-то пел, кто-то плясал ..
Зоя шла к вокзалу. Сама не зная зачем. Просто ноги несли.
На перроне было не протолкнуться. Встречали поезда с демобилизованными. Кричали, бросали цветы, падали на рельсы. А она стояла в стороне, в своей старой телогрейке, и смотрела.
Поезд подходил один за другим. Солдаты высыпали из теплушек, падали в объятия, целовали землю, плакали. А Миши всё не было.
Уже стемнело, когда подошел последний состав. Зоя замерзла, но не уходила. И вдруг...
Она увидела его сразу. Он шел, прихрамывая, опираясь на палку, худой, обросший, с вещмешком за плечами. И смотрел прямо на нее.
Зоя рванула через перрон. Люди расступались, кто-то кричал вслед, но она ничего не слышала. Только билось сердце: жив, жив, жив!
Она влетела в него, повисла на шее, и они стояли так посреди перрона, посреди Победы, посреди всего мира, а вокруг кричали «ура» и играла гармонь, и кто-то пускал ракеты в темное небо.
— Я же говорил, — прошептал Миша ей в ухо. — Я вернусь.
— Говорил, — плакала Зоя. — Говорил...
— Теперь всё, — сказал он. — Теперь насовсем. Если, конечно, ты не против.
Она подняла на него заплаканные глаза и улыбнулась. Впервые за всю войну — по-настоящему, светло, счастливо.
— Не против.
Весна сорок пятого была теплой. Самой теплой за все эти годы.
Продолжение следует .....