Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ВЕКОВУХА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Спал Петр крепко, без сновидений, но чуткое ухо казака уловило первый петушиный крик еще до того, как небо на востоке начало светлеть. Открыл глаза — над головой все так же мерцали звезды, но уже бледнее, словно выгоревшие за ночь. Где-то далеко за рекой запел первый жаворонок, и этот тонкий, серебряный звук разбудил в душе что-то древнее, радостное, зовущее в дорогу.
Петр

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Спал Петр крепко, без сновидений, но чуткое ухо казака уловило первый петушиный крик еще до того, как небо на востоке начало светлеть. Открыл глаза — над головой все так же мерцали звезды, но уже бледнее, словно выгоревшие за ночь. Где-то далеко за рекой запел первый жаворонок, и этот тонкий, серебряный звук разбудил в душе что-то древнее, радостное, зовущее в дорогу.

Петр спустился с сеновала, умылся ледяной водой из колодца, чувствуя, как по всему телу разливается бодрость. В хате еще спали — мать с отцом после вчерашнего застолья отдыхали. Он тихо, чтобы не разбудить, прошел в конюшню, оседлал своего вороного, который радостно заржал, признав хозяина, и вывел его со двора.

Ехать решил на дальние покосы, за реку, где с детства косили сено. Там, на заливных лугах, трава стояла высокая, сочная, в человеческий рост, и самое время было начинать косовицу, пока не перестояла.

Солнце только поднималось из-за леса, когда Петр выехал за станицу. Утро встретило его свежестью, россыпью росы на траве, прозрачным, звонким воздухом. Сады остались позади, и теперь по обе стороны дороги простиралась степь — вольная, бескрайняя, вся в цветах и травах. Краснели головки дикого мака, синели колокольчики, белела кашка, и все это колыхалось, переливалось под легким утренним ветерком, словно живое море.

Петр ехал не спеша, давая коню идти шагом, и сам дышал полной грудью, вбирая в себя эти запахи, эти краски, это ощущение свободы и покоя. Где-то высоко в небе, едва видимые, тянули свою бесконечную песню жаворонки, и от этого звона, казалось, звенел сам воздух.

Вскоре дорога спустилась к реке. Здесь, у переправы, рос могучий старый дуб, раскинув ветви шатром. Петр остановился, спешился и подвел коня к воде. Река в этом месте была широкая, спокойная, с чистой, прозрачной водой, в которой отражались прибрежные ивы и высокое, уже по-летнему синее небо. Конь жадно пил, фыркал, бил копытом по воде, разбрызгивая сверкающие на солнце капли. Петр присел на корточки, зачерпнул воды ладонями, умылся — вода оказалась студеной, обжигающей, но такой вкусной, что он зачерпнул еще и еще.

На противоположном берегу расстилались заливные луга. Трава там и правда стояла стеной — высокая, густая, темно-зеленая, с вкраплениями ярких цветов. Воздух над ней дрожал, переливался маревом. Петр перевел коня вброд, неглубоко, вода доходила лишь до стремян, и вскоре был на том берегу.

Он привязал коня в тени ив, достал литовку, поплевал на ладони, привычно размялся и начал косить. Работа спорилась. Коса звенела, врезаясь в сочную траву, и она ложилась ровными, тяжелыми рядами. Пахло скошенной зеленью так остро и сладко, что кружилась голова. Петр косил и думал о своем, а мысли все возвращались к одному — к темно-зеленым глазам, к хрупкой фигурке у покосившегося плетня. Вспомнил, как испуганно она глянула на них тогда, у колодца, и как быстро отвернулась, пряча свое лицо.

Солнце поднялось высоко и припекало уже совсем по-летнему. Петр скинул гимнастерку, оставшись в одной нижней рубахе, и работал, не зная устали. Рубаха взмокла от пота, прилипала к телу, но он не замечал этого, захваченный ритмом косьбы, звоном косы, запахами травы.

В какой-то момент, выпрямившись, чтобы перевести дух и вытереть пот со лба, он услышал звонкие девичьи голоса. Где-то неподалеку, ближе к лесу, собирали ягоды. Петр пригляделся — несколько ярких платков мелькали среди кустов.

Он усмехнулся, узнав знакомые с детства лица. Это были девчата из его станицы, с которыми он рос. Вон та, чернобровая и быстрая, — Марийка, соседка, с которой они в детстве лазали по чужим садам. Рядом с ней — две другие, помоложе, тоже знакомые.

Девчата заметили его, замахали руками, закричали:

— Петя! Петр Журба! Вернулся! А ну иди сюда, покажись!

Петр воткнул косу в землю, накинул гимнастерку и пошел к ним, улыбаясь. Девчата окружили его, затараторили, перебивая друг друга:

— Ой, какой стал! Красавец писаный! А мы тебя еще вчера видели, как вы с Федором въезжали, такие важные, на конях!

— А усы-то, усы! Настоящий казак!

— Рассказывай, где служил, что видел? Надолго ли домой?

Петр отвечал шутливо, отмахиваясь от их вопросов, а сам поглядывал на Марийку.

Она была когда-то его первой детской любовью — курносая, с веселыми карими глазами, в красных бусах на смуглой шее. Сейчас она смотрела на него с любопытством и с какой-то затаенной надеждой.

— А чего это ты один косишь? — спросила Марийка, поправляя платок. — Федор где? Али поссорились?

— Федор дома, отсыпается после вчерашнего, — рассмеялся Петр. — А я люблю с утра, пока роса, пока прохладно. Трава мягче, и коса лучше берет.

— Ой, Петя, а мы вчера вечером на гулянье собирались, а вас не было, — вмешалась другая девушка, круглолицая и румяная. — Приходите сегодня! Музыка будет, гармонист из соседней станицы приедет. Все наши будут.

— Придем, обязательно придем, — пообещал Петр, а сам подумал о другом.

Девчата еще немного пощебетали и побежали дальше, то и дело оглядываясь на Петра и прыская в кулачки.

А он вернулся к косьбе, но работа уже не шла так споро — мысли унеслись далеко, к той, одинокой, на краю станицы.

Он докосил до обеда, усталый, но довольный, навьючил на коня большой ворох свежего сена, чтобы отвезти домой, и тронулся в обратный путь.

Солнце стояло в зените, пекло немилосердно.

В воздухе дрожало марево, над рекой кружили стрекозы, стрекотали кузнечики в траве.

Петр ехал шагом, наслаждаясь тенью прибрежных ив.

Когда он поднялся на бугор, откуда открывался вид на станицу и левады, взгляд его невольно устремился к знакомой хатке на краю.

Она стояла все так же одиноко, утопая в зелени старых яблонь. И вдруг он увидел фигурку — тоненькую, в темном платочке.

Она шла от реки с коромыслом на плечах, медленно, чуть покачиваясь. Даже на таком расстоянии Петр узнал ее.

Сердце его забилось часто-часто.

Он придержал коня, вглядываясь. Анисья подошла к своей калитке, поставила ведра, на мгновение замерла, глядя куда-то вдаль, на реку, на сады, и вдруг, словно почувствовав чей-то взгляд, повернула голову в его сторону.

Петр замер. Расстояние было слишком велико, чтобы разглядеть выражение ее лица, но он явственно увидел, как она замерла на мгновение, а потом быстро скрылась за калиткой.

Петр еще долго стоял на бугре, глядя на закрывшуюся калитку, на пустой двор, на тихую хату под камышовой крышей.

В груди его разрасталось странное, сладкое и тревожное чувство. Она видела его.

Она смотрела в его сторону. Может быть, узнала? Может быть, запомнила?

Он тронул коня и поехал дальше, в станицу, но мыслями оставался там, у покосившегося плетня, у старой хаты на краю.

Вернувшись домой, Петр помог отцу разгрузить сено, задал корм коню, а потом принялся за домашние дела. Надо было починить сбрую, поправить плетень в огороде, нарубить дров для печи.

Работа кипела в руках, и он отдавался ей целиком, но то и дело ловил себя на том, что останавливается и смотрит куда-то вдаль, за околицу, туда, где за садами и левадами стоит одинокая хатка.

Отец, Иван Захарович, сидел тут же, на лавке, покуривал трубочку и поглядывал на сына с довольной усмешкой.

— Ишь как старается, — проговорил он, обращаясь к матери, которая вышла во двор с тазом белья. — Видать, дома-то лучше, чем на службе.

— Лучше, батя, лучше, — отозвался Петр, вколачивая новый кол в плетень.

— А чего это ты все вдаль поглядываешь? — хитро прищурился отец. — Аль высматриваешь кого?

Петр покраснел, но смолчал, только сильнее забил молотком.

— Ладно, молчи, — усмехнулся старик. — Дело молодое. Только ты это... не спеши. Всему свой час.

Слова отца запали Петру в душу.

Он закончил дела во дворе, вымылся под рукомойником, переоделся в чистую рубаху.

Вечер опускался на станицу мягкий, теплый, напоенный ароматами цветущих садов.

Солнце клонилось к закату, и длинные тени от деревьев легли на землю.

Где-то за рекой запел соловей, и его голос разносился далеко окрест, чистый и тоскующий.

Петр вышел за калитку и сам не заметил, как ноги понесли его знакомой дорогой — мимо колодца, мимо беленых хат, мимо цветущей сирени, туда, к левадам, к реке.

Он шел не спеша, вдыхая вечерний воздух, слушая соловьиные трели, и сердце его билось ровно и спокойно.

Он остановился у поворота, откуда была видна хата Анисьи.

Она стояла все так же тихо, окна ее темнели, не зажигая света.

Только в саду, под старой яблоней, мелькнуло что-то светлое.

Петр пригляделся — Анисья сидела на скамейке, сложив руки на коленях, и смотрела куда-то вдаль, на реку, на заходящее солнце.

Она не видела его, не знала, что он стоит здесь, за поворотом, и смотрит на нее.

А он смотрел и не мог оторвать взгляда. Тонкая, хрупкая фигурка в вечернем свете казалась ему самым прекрасным видением, какое только можно было представить.

Постояв еще немного, Петр повернул обратно.

Он не решился подойти, не решился нарушить ее одиночество. Но в душе его уже жила твердая уверенность: он вернется сюда снова. Не сегодня, так завтра. Не с пустыми руками, не с праздным любопытством, а с открытым сердцем и чистым намерением.

Он шел обратно через станицу, а над головой его зажигались первые звезды, и соловьи пели так звонко, словно вся природа радовалась вместе с ним этому новому, неведомому доселе чувству.

Следующий день выдался на редкость погожим.

Солнце встало чистое, золотистое, и уже к полудню воздух прогрелся так, что над рекой задрожало марево, а сады, еще вчера стоявшие в полном цвету, начали потихоньку ронять на землю первые опавшие лепестки. Они лежали под деревьями нежным бело-розовым ковром, и ветерок, пробегая по садам, поднимал целые облака этого живого, пахучего снега.

Петр с утра помогал отцу чинить плетень в дальнем конце огорода. Работа была нехитрая, но руки ее требовала, и Петр радовался этой возможности занять себя делом, чтобы не думать о том, что не давало покоя вторые сутки.

Но мысли всё равно возвращались — к темно-зеленым глазам, к тонкой фигурке на вечерней заре, к тому, как она сидела под старой яблоней, глядя куда-то вдаль.

Он уже собрался идти обедать, когда во двор въехал Федор.

Друг был чисто выбрит, в свежей гимнастерке, фуражка сидела на нем лихо, и весь он имел вид решительный и даже несколько торжественный.

— Здорово, Петро! — крикнул Федор, спрыгивая с коня. — А я к тебе. Дело есть.

Петр отложил молоток, вытер руки о штанину и подошел к другу.

— Здорово. Какое дело?

Федор оглянулся на хату, на отца, который возился у сарая, и кивнул в сторону плетня:

— Пойдем отойдем, поговорить надо.

Они отошли к старой груше, что росла у самого забора, в тени которой всегда было прохладно. Федор снял фуражку, вытер вспотевший лоб, помялся, а потом выпалил:

— Я насчет той девки решил, про которую вчера говорили. Анисьи этой, вековухи.

Петр почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось и холодной волной разлилось по груди.

Он постарался, чтобы лицо его ничего не выразило, и спросил как можно равнодушнее:

— Ну и что ты решил?

— А то, — Федор расправил плечи, провел ладонью по рыжеватой бородке, — пойду сегодня к ней. Поговорю по-хорошему. Присмотрюсь.

Может, и взаправду жениться на ней. Чего вековать-то девке?

Красивая, работящая, одинокая. Мне такая и нужна.

Не из табунных, не гулящая, а тихая, домашняя.

С такой и век дожить можно.

Он говорил это с такой уверенностью, с таким спокойным, хозяйским расчетом, что Петру стало душно.

Он отвернулся, будто бы разглядывая облако, проплывавшее над садами, и только сейчас заметил, какое оно белое, пушистое и как быстро меняет свои очертания.

— Ты чего молчишь? — спросил Федор.

— Не рад за товарища?

— Рад, — ответил Петр, и голос его прозвучал хрипловато.

Он кашлянул, прочищая горло. — Рад, конечно. А чего не радоваться? Дело хорошее.

Он полез в карман за кисетом, долго и неуклюже сворачивал цигарку, просыпая табак на траву.

Федор смотрел на него с легким удивлением.

— Руки, что ли, трясутся? — усмехнулся он.

— Аль переработал?

— С утра не курил, — соврал Петр, прикуривая от спички и жадно затягиваясь. — Нервное.

Он стоял, прислонившись спиной к шершавому стволу груши, и смотрел куда-то в сторону, на сады, на реку, на далекие левады.

В душе его поднималась глухая, тяжелая волна. Он и сам хотел подойти к Анисье.

Он и сам уже несколько раз порывался пойти к той хате на краю, поговорить, просто увидеть ее еще раз.

А теперь Федор — его друг, товарищ, с которым они столько лет вместе служили, вместе ели, вместе спали под одной шинелью, — этот самый Федор решил его опередить.

И говорит об этом так спокойно, так уверенно, будто речь идет о покупке коня или о выборе косы на покос.

Нервная усмешка тронула губы Петра.

Он выпустил дым в прозрачный, напоенный цветочным ароматом воздух и сказал, стараясь, чтобы голос звучал ровно:

— Ну что ж, Федор, пробуй. Дело твое. Может, и вправду твое счастье там.

Федор просиял, хлопнул друга по плечу:

— Вот за это спасибо! А то я думал, может, ты сам на нее глаз положил? Вчера, когда мы въезжали, ты на нее тоже засмотрелся.

Петр затянулся так глубоко, что цигарка затрещала и чуть не погасла.

— Засмотреться — не жениться, — ответил он, кривя губы в подобии улыбки. — Красивая девка, что говорить. Но я... я пока не собираюсь. Рано мне.

— Ну и ладно, — обрадовался Федор. — Значит, договорились.

Я сегодня к вечеру и пойду. Скажу, мол, так и так, казак Федор Верещагин, с добрыми намерениями. Поговорим, познакомимся. А там видно будет.

Он еще раз хлопнул Петра по плечу, надел фуражку и зашагал к коню, насвистывая какую-то лихую казачью песню.

А Петр остался стоять под грушей, докуривая цигарку до самого пальца, до боли, до жжения. Смотрел, как Федор вскочил на коня, как тронул поводья, как скрылся за поворотом.

И только когда стук копыт затих вдали, он позволил себе то, чего не позволял при друге, — опустить плечи и закрыть глаза.

«Ну и пусть, — сказал он себе, — пусть пробует. Может, у него и выйдет. А я... я что? Я ничего».

Но в глубине души, где-то там, куда он сам себе боялся заглянуть, жила тоска.

Глухая, тяжелая, как тот камень, что лежал у реки на переправе.

Тоска по темно-зеленым глазам, которые он видел всего один раз, но забыть уже не мог.

Он бросил окурок, придавил его каблуком сапога и пошел в хату. Мать звала обедать, но кусок в горло не лез.

Он сидел за столом, слушал, как отец рассказывает про виды на урожай, и кивал, не слыша ни слова.

А перед глазами стояло другое: вечер, старая яблоня, тонкая фигурка на скамейке и взгляд, устремленный куда-то вдаль, на заходящее солнце.

После обеда он сказал матери, что пойдет на реку, искупается, смыть усталость.

А сам пошел не к реке, а в сад, в самую глубь, туда, где старые вишни сплетали ветви так густо, что даже днем там царил зеленый, прохладный полумрак.

Лег на траву, глядя в небо сквозь кружево листвы, и слушал, как над головой гудят пчелы, как где-то далеко перекликаются девчата, как шумит ветер в вершинах деревьев.

«Ну и пусть, — повторял он себе снова и снова. — Пусть. Может, оно и к лучшему».

Но легче от этих слов не становилось.

После обеда жара стала совсем невыносимой.

Солнце стояло в самом зените и палило немилосердно, так что даже мухи попрятались в тень, а листья на деревьях поникли, словно прося живительной влаги.

Воздух дрожал и переливался маревом, и далекие левады казались нарисованными на колеблющемся полотне.

Петр не находил себе места.

После разговора с Федором на душе было смутно и тревожно.

Он обошел весь двор, переделал мелкие дела, но руки не слушались, мысли разбегались.

Мать, глядя на него, только вздыхала — материнское сердце чувствовало, что с сыном творится что-то неладное.

— Сходил бы ты, Петя, на реку, — посоветовала она, вытирая вспотевшее лицо концом платка. — Искупайся, смыть жару.

Вон, коня возьми, пусть попасется у воды, а то в стойле застоялся.

И сам отдохнешь.

Петр послушался.

Оседлал вороного, снял гимнастерку, оставшись в легкой полотняной рубахе, и выехал со двора.

Конь, почуяв свободу и близость реки, радостно заржал и пошел бойкой рысью, так что Петру пришлось придержать его — негоже казаку влетать в станицу, как ненормальному.

Дорога к реке вилась среди садов, и Петр ехал шагом, вдыхая густой, медовый воздух, слушая немолчный гул пчел.

Цвет уже начал опадать, и лепестки кружились в воздухе, ложились на гриву коня, на плечи всадника, на пыльную дорогу, устилая ее нежным, душистым ковром.

Вскоре показалась река.

В этом месте, чуть ниже по течению от переправы, был небольшой затон, где вода стояла спокойная, чистая, и дно просвечивалось до самого песка.

Над водой нависали ветви старых ив, создавая тенистый полог, а берег здесь был пологий, поросший мягкой травой.

Петр спешился, расседлал коня, снял уздечку и легонько шлепнул по крупу:

— Гуляй, родимый. Попей, травки пощипли.

Конь тряхнул гривой и пошел к воде, осторожно ступая по мокрому песку, опустил морду и долго пил, фыркая и раздувая ноздри.

Потом, довольно всхрапнув, побрел на отмель, где трава росла сочная и густая, и принялся пастись, позвякивая медным колокольчиком, который мать на всякий случай привязала ему на шею — чтобы слышно было, коли уйдет далеко.

Петр огляделся — ни души.

Только стрекозы стрекочут над водой да рыба плещется в затоне. Он быстро разделся, оставшись в исподнем, и вошел в воду.

Река обожгла холодом, перехватила дыхание, но он, пересилив себя, окунулся с головой.

Когда вынырнул, почувствовал, как усталость и душевная тяжесть начали понемногу отпускать.

Он плавал долго, то ныряя, то переворачиваясь на спину и глядя в высокое, бездонное небо.

Где-то высоко-высоко кружил коршун, высматривая добычу.

От воды пахло свежестью, тиной и еще чем-то неуловимо сладким — может быть, цветущими прибрежными травами.

Конь пасся неподалеку, то и дело поднимал голову, поглядывал на хозяина и снова принимался щипать траву.

Колокольчик его позвякивал мерно и успокаивающе.

Солнце припекало, но вода хранила прохладу, и Петру было хорошо и покойно, как давно уже не было.

Он выбрался на берег, сел на теплый песок, обхватил колени руками и смотрел на воду.

В голове было пусто и легко, мысли растаяли, как утренний туман. И вдруг — краем глаза уловил движение.

Со стороны левад, по тропинке, что вилась вдоль реки, шла женщина. Шла не спеша, с корзинкой в руке, то и дело наклоняясь, срывая какие-то травы и складывая их в корзинку. Петр взглянул мельком и отвернулся — мало ли кто ходит по травам, дело обычное.

Но что-то заставило его взглянуть снова.

Что-то знакомое в этой тоненькой фигурке, в этом платочке, в этой плавной, чуть усталой походке.

Сердце его пропустило удар.

Анисья.

Она шла прямо по тропинке, что вела мимо того места, где он сидел.

Шла и не видела его — он сидел за кустом ивы, в тени, а она смотрела под ноги, выбирая травы.

Корзинка у нее была уже наполовину полна — там зеленели какие-то листья, желтели цветы зверобоя, белели головки ромашки.

Петр замер, боясь пошевелиться.

Он смотрел на нее, и сердце колотилось где-то в горле.

Она была совсем близко — шагах в двадцати, не больше.

Он видел каждое ее движение, каждый взмах ресниц.

Видел, как тонкие пальцы ловко срывают травинку, как она распрямляется, поправляя выбившуюся из-под платка прядь темных волос.

Вдруг она подняла голову и посмотрела на реку. Посмотрела и замерла.

Петр сидел на песке, мокрый, в одном исподнем, и смотрел на нее в упор.

Спрятаться было поздно, да и не хотелось.

Он сидел и смотрел, и не мог отвести взгляда.

Их глаза встретились.

На одно короткое, как вспышка, мгновение.

В темно-зеленых глазах Анисьи мелькнуло что-то — может быть, узнавание, может быть, испуг, может быть, то самое, что и в его груди поднималось тяжелой, сладкой волной. Но длилось это лишь миг.

Она вздрогнула, словно от удара. Корзинка качнулась в ее руке, и несколько травинок упало на землю. Лицо ее побелело под загаром, а потом залилось ярким, густым румянцем.

Глаза расширились, и в них плескался такой явный, такой неподдельный испуг, что Петру захотелось вскочить, подбежать, успокоить, сказать, что он не сделает ей ничего плохого.

Но она не дала ему и слова сказать. Быстро, почти бегом, рванула прочь, с тропинки в сторону, прямо через высокую траву, в кусты, прочь от реки, прочь от него.

Корзинка моталась в руке, выплескивая травы, платок сбился на сторону, открывая темные, влажные от пота волосы, но она не замечала ничего.

Петр вскочил, сделал шаг за ней, но тут же остановился. Догнать? Зачем? Что он скажет? Чем успокоит, если сам не знает, зачем здесь сидит и почему сердце его колотится так, что, кажется, выпрыгнет?

Анисья скрылась в прибрежных кустах, и только шелест травы да несколько оброненных травинок указывали путь, которым она бежала.

Петр стоял на берегу, забыв, что он почти голый, забыв про все на свете, и смотрел туда, где только что мелькала ее тоненькая фигурка.

Из кустов донесся конский топот и знакомое ржание.

Это его вороной, вспугнутый шумом, поднял голову и насторожил уши, глядя вслед убегающей женщине. Колокольчик звякнул тревожно и часто.

Петр медленно опустился на песок. Руки его дрожали.

Он нашарил рядом кисет, свернул цигарку, прикурил, жадно затягиваясь. Дым щипал глаза, но он не замечал.

— Испугалась, — прошептал он вслух. — Как зверь лесной. Что же ты, Анисья, такая пугливая?

Конь подошел к нему, ткнулся влажной мордой в плечо, словно спрашивая, что случилось.

Петр погладил его по теплой шее, провел ладонью по гриве.

— Ничего, брат, — сказал он тихо. — Все хорошо. Просто... просто не вовремя я.

Он долго сидел на берегу, глядя на воду, на солнце, которое начало понемногу клониться к западу, на стрекоз, что плясали над затоном.

А перед глазами все стоял этот испуганный взгляд, это бледное, а потом залитое румянцем лицо, эти глаза — темно-зеленые, глубокие, как омут, в котором, кажется, можно утонуть без остатка.

И тоска снова поднялась в груди, тяжелая, безысходная.

Он вспомнил слова Федора: "Пойду сегодня к ней". Может, уже пошел. Может, уже разговаривает, сватается, улыбается своей добродушной улыбкой. А она, такая пугливая, такая дикая, — что она ответит?

Петр стиснул зубы, загасил окурок в песке, поднялся и пошел к коню. Надо было возвращаться.

Надо было делать вид, что ничего не случилось. Что не встретил он ее, не видел этого испуга, не понял, что она для него — больше, чем просто красивая девушка с темно-зелеными глазами.

Он оседлал коня, вскочил на него и поехал обратно, не оглядываясь.

А сзади, за кустами, за левадами, за старой хаткой на краю станицы, опускалось солнце, окрашивая небо в багряные и золотые тона, и соловьи уже пробовали голоса, готовясь к вечерним концертам.

Колокольчик на шее коня позвякивал мерно и печально, и этот звон, казалось, плыл над рекой, над садами, над всей станицей, рассказывая всем и каждому о том, что случилось сегодня на берегу.

Но никто не знал, и никто не понимал, только сам Петр чувствовал, как что-то важное, хрупкое, как тот цвет, что осыпался с яблонь, вошло в его жизнь и останется там навсегда.

Вечер опускался на станицу медленно и торжественно, словно зная, что каждое мгновение его драгоценно.

Солнце, уже потерявшее дневную ярость, золотило верхушки тополей, и они горели в его лучах, как огромные свечи.

Сады стояли притихшие, лишь изредка вздыхая под легким ветерком и роняя на землю последние лепестки — цветение шло на убыль, уступая место молодой, сочной зелени.

Воздух, напоенный ароматами увядающих цветов и свежей травы, становился гуще, осязаемее, и дышалось им, как парным молоком, — сладко и чуть тяжело.

Петр вернулся домой, когда тени от деревьев уже переросли полуденную длину и потянулись через двор, прячась под стены хаты.

Коня он завел в стойло, долго чистил скребницей, хотя тот и не нуждался в чистке, — просто руки надо было занять, чтобы не думать. Не думать о темно-зеленых глазах, об испуге, который плескался в них, о том, как она бежала от него через высокую траву, роняя целебные травинки из корзинки.

Мать встретила его во дворе, всплеснула руками:

— Где ж ты пропадал так долго? Я уж и волноваться начала. Иди ужинать, все простыло, поди.

— Не хочу, мам, — отозвался Петр, вешая сбрую на колышек. — Позже, может.

Но мать не отставала.

Она подошла ближе, вгляделась в лицо сына, и что-то там, в этом лице, заставило ее нахмуриться.

— Что с тобой, Петя? Аль приключилось чего?

— Ничего, мам, — он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривая. — Устал просто. Жара.

Агафья Ильинична покачала головой, но допытываться не стала — знала, что если сын захочет, сам расскажет.

А не захочет — хоть пытай, хоть не пытай, все одно молчать будет.

Петр пошел в огород, где отец возился с рассадой.

Иван Захарович сидел на корточках, аккуратно окучивая молодые помидоры, и, увидев сына, только крякнул довольно:

— А, явился. Помогай давай, пока солнце не село. Завтра поливать надо будет, засыхает все.

Петр взял тяпку и пристроился рядом.

Работа была привычная, нехитрая, и он отдавался ей целиком, стараясь заглушить тоску, которая, как червь, точила душу.

Земля пахла сыростью и перегноем, руки вскоре перепачкались, но это было даже хорошо — физическая усталость хоть немного притупляла душевную боль.

Солнце между тем опускалось все ниже, заливая станицу багрянцем и золотом.

От реки потянуло прохладой, и вместе с ней приплыл запах влажных трав и тины. Где-то за садами запел первый соловей, пробуя голос, и ему откликнулся второй, третий — и скоро вся станица наполнилась их переливчатыми трелями.

Когда стемнело окончательно и на небе зажглись первые, самые яркие звезды, Петр наконец зашел в хату. Мать накрыла ужин, но он почти не притронулся к еде.

Сидел, слушал, как отец рассказывает про виды на урожай, как мать жалуется на кур, которые разрыли грядки, и кивал, не слыша ни слова.

— Петя, — вдруг раздался старческий, чуть дребезжащий голос из темного угла, где на лежанке сидела бабка Дарья — мать отца, древняя уже, сухая, как былинка, но с живыми, все примечающими глазами. — Поди-ка сюда, внучек.

Петр поднялся, подошел к бабке.

Та взяла его за руку сухой, но цепкой ладонью, усадила рядом на лавку.

— Что, казак, невесел? — спросила она, вглядываясь в него своими выцветшими, но еще зоркими глазами. — Али служба вспоминается? Али дома не рад?

— Рад, бабуля, рад, — ответил Петр, целуя ее в морщинистую щеку.

— Рад, да не рад, — покачала головой старуха.

— Знаю я эту тоску.

Глаза у тебя невеселые. Жениться тебе пора, Петро. Вот что я скажу.

Петр дернулся, хотел возразить, но бабка стиснула его руку — сильная еще была, несмотря на годы.

— Молчи, слушай.

У матери на примете есть одна, Настька-почтаркина.

Девка справная, работящая, лицом чистая.

Или вон Марийка, соседская, — она тоже на тебя заглядывается, я видела. Чего тебе вековать одному? Пора дом свой заводить, детишек.

— Бабуль, да я еще молодой, — попытался возразить Петр. — Успею.

— Молодой? — усмехнулась бабка беззубым ртом. — Двадцать три годка — самый возраст.

Я в твои годы уж троих родила.

А ты все гуляешь. Не дело это, Петро. Жениться надо. Девки хорошие есть, бери любую. А то, глядишь, все лучшие-то разберут, и останешься с носом.

Она говорила еще долго, перечисляя всех станичных невест, их достоинства и недостатки, приданое и родню. Петр слушал вполуха, кивал, а сам думал о другом.

О той, что одна сидит сейчас в своей хатке на краю станицы, под старой яблоней, и смотрит на звезды.

Или уже спать легла? Или все еще боится, вспоминает, как на реке, на берегу, сидел он, мокрый, и смотрел на нее?

— Бабуль, — перебил он вдруг бабку, — а что ты про Анисью знаешь? Которая у левад живет, вековухой кличут.

Бабка Дарья замолчала, и глаза ее, выцветшие, но живые, вдруг стали строгими.

— Анисья? — переспросила она.

— А тебе зачем она?

— Да так, — пожал плечами Петр. — Спросил просто.

Бабка долго молчала, пожевала сухими губами, потом вздохнула:

— Девка она... непростая. Красивая, справная, работящая. Да только с причудами.

Молчит все время, дичится людей, ни с кем не знается.

Отец у ней на германской погиб, мать с горя померла.

Одна осталась, как перст. Люди говорят, порченная она. Или, может, просто гордая слишком.

А ты, Петро, смотри, — она подняла на него строгий взгляд, — не заглядывайся на нее. Не пара она тебе. Чужая она нам, не поймешь ее. Ищи свою судьбу среди своих.

Петр ничего не ответил, только опустил голову.

Бабка еще погладила его по руке, вздохнула и замолчала, устав от долгого разговора.

А в это время на другом конце станицы происходило то, о чем Петр даже не догадывался.

Федор, выполняя свое утреннее обещание, выехал из дому, как только спала жара.

Он принарядился — надел свежую гимнастерку, начистил сапоги до зеркального блеска, смазал усы и бородку каким-то особым составом, от которого они блестели и пахли. Конь его, сытый и отдохнувший, шел бодрой рысью, и Федор сидел в седле особенно прямо, по-молодецки, то и дело поправляя фуражку.

Он знал, где живет Анисья.

Еще вчера разузнал у соседей, показали ему дорогу.

И сейчас ехал не спеша, поглядывая по сторонам, примечая, где чей двор, где какие сады, — мало ли, может, и его здесь когда-то будут называть своим.

Солнце уже почти село, и на землю опускались мягкие летние сумерки. Воздух стал прозрачнее и звонче, и соловьи заливались вовсю, перекликаясь через реку.

От реки тянуло прохладой и сыростью, и Федор даже поежился слегка — к вечеру и впрямь стало свежо.

Дорога к левадам шла через выгон, где паслись коровы, потом через небольшой перелесок, а дальше уже открывалась река и на пригорке — одинокая хатка под камышовой крышей.

Федор выехал из перелеска и сразу увидел ее.

Анисья возвращалась с реки.

Она шла медленно, с корзинкой в руке, в которой что-то зеленело — видно, опять собирала травы. Платок ее сбился на сторону, открывая темные, чуть влажные волосы, и в сумеречном свете она казалась еще тоньше, еще хрупче, почти бесплотной.

Федор придержал коня, оглядел ее хозяйским взглядом.

Фигурка что надо, подумал он. И лицо, хоть и не видать толком, а по всему видать — красавица.

И одинокая. Чего еще казаку для счастья надо?

Он тронул коня и поехал навстречу. Анисья, заслышав стук копыт, подняла голову и замерла. Узнала? Или просто испугалась неожиданного всадника в этот поздний час?

Федор лихо, по-казацки, спрыгнул с коня прямо перед ней, так что конь взметнул пыль копытами и всхрапнул.

Анисья отшатнулась, прижала корзинку к груди, и в глазах ее, темно-зеленых, как вода в омуте, плеснулся тот же испуг, что видел сегодня Петр.

— Здорово, красавица! — громогласно произнес Федор, снимая фуражку и отвешивая поклон.

— Не бойся, я свой.

Казак Федор Верещагин, Петра Журбы друг и товарищ. Мы с ним намедни в станицу въезжали, может, видела?

Анисья молчала, только смотрела на него во все глаза, и в этом взгляде было все что угодно — страх, настороженность, даже какая-то дикая, звериная готовность к бегству, — но только не радость и не приветливость.

Федор, не замечая этого (или делая вид, что не замечает), продолжал, улыбаясь во всю ширь своей добродушной, чуть лукавой улыбкой:

— А я вот, значит, мимо ехал, дай, думаю, познакомлюсь.

Чего вековать одной? Красота такая пропадает.

Может, погуляем вечерком?

Или завтра? Я человек простой, казак, не обижу.

Он говорил и говорил, а Анисья стояла, вжав голову в плечи, и молчала.

Потом вдруг, резко, как от удара, рванула с места и побежала. Побежала не по дороге, а напрямик, через траву, через кусты, к своей хате, что виднелась на пригорке.

Корзинка выпала из рук, травы рассыпались, но она не остановилась, не обернулась.

Федор растерянно смотрел ей вслед, держа фуражку в руке.

Конь его, почуяв неладное, переступил с ноги на ногу и тихо заржал.

— Эй! — крикнул Федор. — Ты чего? Постой! Я ж по-хорошему!

Но Анисья уже скрылась за калиткой, и только стук захлопнувшейся двери донесся до него.

Федор постоял еще немного, потом надел фуражку, почесал в затылке, вздохнул и полез в седло.

— Ну и дела, — пробормотал он, трогая коня.

— Чудная какая-то. Прям дикая. Или, может, спятила вовсе?

Он поехал обратно, то и дело оглядываясь на хатку, что стояла теперь темная, безмолвная, словно вымершая.

И только старая яблоня у плетня шелестела листвой, провожая его шепотом, полным затаенной грусти.

А Петр в это время сидел на завалинке своего дома, курил и смотрел на звезды.

Сердце его ныло и болело, хотя он сам не мог бы объяснить почему. Еще не зная, еще не ведая, он чувствовал, что там, на краю станицы, происходит что-то важное, что-то, что коснется и его жизни.

И соловьи пели, заливались, не умолкая, и звезды мерцали в бездонном небе, и ночь обнимала станицу своим теплым, душистым крылом.

. Продолжение следует.

Глава 3