Зима в том году выдалась лютая. Морозы стояли такие, что птицы замерзали на лету и падали в сугробы черными комочками, а деревья трещали в ночи, будто кто стрелял из ружей. В избе Прохора Игнатьевича, ветерана еще финской кампании, было натоплено по-черному, но сырость все равно заползала в углы, заставляя бревна жалобно потрескивать, а оконные стекла покрывались таким слоем инея, что дневной свет едва пробивался в горницу.
Анна сидела у окна с шитьем в руках — штопала отцовскую фуфайку, ставя заплату на заплату. За прозрачным кружевом инея ничего не было видно, кроме белой мути, и это напоминало ей ее собственную жизнь — ничего не видно впереди, одна белая муть. Она уже второй год как вернулась из района, где училась на счетовода, но война перечеркнула всё — и учебу, и женихов, которых почти не осталось. Двадцать три года. По деревенским меркам — уже перестарок, засидевшаяся в девках, чуть ли не вековуха. Подруги давно повыходили замуж, нарожали детей, а кто и овдоветь успел, и теперь ходили в черных платках, сухие и злые. А она все ждала. Чего? Сама не знала.
— Анюта, — мать, Марья Петровна, вошла в горницу, вытирая красные, распаренные руки о фартук. Лицо у матери было встревоженное, глаза бегали. — Там это... Егор Кузьмич приехал. Из Выселок.
— Зачем? — Анна подняла глаза, и в них мелькнул испуг. Про Выселки ходила дурная молва: деревня лесная, глухая, от большой земли отрезанная, народ там жил замкнутый, злой, себе на уме. Говорили, что там и колдуны есть, и что бабы тамошние от наговоров мрут, и что мужики чужих не жалуют.
— Известно зачем, — мать отвела взгляд, теребя край фартука. — Свататься. Переоденься, что ли. Платок праздничный надень.
Анна отложила шитье. Сердце ухнуло вниз, будто в прорубь — глухо и холодно. Она знала, что это случится рано или поздно. Отец после ранения совсем работать не мог — нога не гнулась, ходил с костылем, от малейшей работы начинал кашлять кровью. Мать надрывалась в колхозе.И ещё две младшие сестренки, Машка и Стюрка, восьми и десяти лет, которых нужно было кормить и одевать.. Лишний рот — вот кем она была в этой семье. Обузой. Обменной монетой.
В горницу, пригнувшись в низких дверях, вошел мужик. Широкий, кряжистый, в тяжелом овчинном полушубке, от которого несло кислой шкурой и морозом. Лет сорока, а то и больше — точно не разобрать. Лицо грубое, обветренное, с глубокими морщинами, щетина седая пробивается. Глаза маленькие, светлые, белесые, смотрят в упор, не мигая, будно рыба на прилавке. Он снял шапку, обнажив лысеющую макушку с остатками русых волос, перекрестился на темный образ в углу размашисто, небрежно, но иконы будто не заметил — взгляд его сразу нашел Анну, прошелся по ней липко, ощупывающе, раздевающе.
— Здравствуйте, хозяева, — голос низкий, густой, будто из бочки. — Мир вашему дому.
— Здравствуй, Егор Кузьмич, — засуетился отец, привставая с лавки, загремел костылем, едва не упав. — Проходи, гостем будешь. Анна, собери на стол. Живо!
Анна метнулась к печи, где в чугунке томилась пустая похлебка из мерзлой картошки и лебеды. Достала соленых рыжиков из кадушки, нарезала хлеба — половину краюхи, последнюю. Поставила на стол, стараясь не смотреть на гостя. Но он смотрел. Все время, пока она двигалась, чувствовала спиной его взгляд — тяжелый, хозяйский, будто он уже прикидывал, сколько в ней весу и на какую работу сгодится.
Егор прошел к столу, сел на лавку так, что та жалобно скрипнула под его весом. Пока Анна накрывала, он молчал и смотрел. Мать стояла у печи, теребя руки, отец кряхтел, не зная, с чего начать разговор. Тишина висела в избе густая, как кисель.
— Девка справная, — наконец вынес вердикт Егор, когда Анна отошла к печи, встав рядом с матерью, будто ища защиты. — Не кривая, не хромая. Зубы есть?
— Что? — не поняла Анна.
— Зубы, говорю, все ли? — повторил Егор, усмехаясь. — Покажи.
Анна вспыхнула, сжала губы. Мать толкнула ее в бок.
— Открой рот, чего уж, — шепнула она.
Анна, чувствуя, как горит лицо, чуть приоткрыла губы. Егор всмотрелся, будто лошадь на ярмарке оценивал.
— Целы, — кивнул он. — Работящая?
— Рукодельница, — быстро сказала мать. — И читать-писать обучена. В районе на курсах была.
— Грамота в бабе ни к чему, — отрезал Егор. — От грамоты одни блудни. Корову доить умеет?
— Все умеет— Здоровая, управится, — отец смотрел в пол.
Егор отодвинул пустую миску, вытер рот рукавом полушубка, сыто рыгнул.
— Значит, так. Вдовый я. Третий год. Женка померла от родильной горячки, дите тоже. Изба крепкая, хозяйство есть — корова, две овцы, куры, земля. Работница нужна. И баба в постель, — он сказал это буднично, как о погоде или о цене на дрова. Анна вспыхнула до корней волос, опустила глаза в пол, чувствуя, как жар заливает щеки и шею. Мать вздохнула, отец закашлялся. — Беру. Срок — через две недели, как санный путь встанет, на Масленой и приеду. Приданое не надо, самим пригодится.
Отец замялся, переступил с ноги на ногу, опираясь на костыль.
— Егор Кузьмич, может, приглядишься? Девка молодая еще...
— Пригляделся, — отрезал Егор, и в голосе его звякнуло железо. — Не в бархат брать — в работу. Кто на нее, перестарку, позарится? У вас в деревне мужики все кривые да побитые. А я целый, хозяйство имею. Бери, пока дают, Прохор. Не то передумаю.
Он встал, натянул шапку, запахнул полушубок. У порога обернулся к Анне. Взгляд его уперся в нее, будто пригвоздил к месту.
— Ты, это... забудь, чему там в городе учили. У нас бабы помалкивают. Муж сказал — делай. Поняла?
Анна молчала, комкая в пальцах край фартука, чувствуя, как дрожат губы. В горле стоял ком, слезы жгли глаза, но она сдерживала их из последних сил.
— Глухонемая, что ли? — усмехнулся Егор.
— Поняла, — выдохнула она чуть слышно.
— То-то же.
Дверь хлопнула, за окном заскрипели полозья саней, зафыркала лошадь, и все стихло. В избе повисла тягостная тишина, только потрескивала лучина в светце да завывал ветер в трубе. Мать всхлипнула и уткнулась лицом в фартук, плечи ее затряслись. Отец отвернулся к стене, засопел, скрывая слезы.
— Тятя... — начала Анна, шагнув к нему.
— Молчи! — рявкнул отец, стукнув костылем об пол так, что половицы загудели. Глаза его налились кровью, лицо перекосилось. — Не твоего ума дело! Прокормить вас надо! Али хочешь, чтоб сестры с голоду подохли? Чтоб мы все передохли, как собаки под забором?
Анна посмотрела на печь, где сидели Машка и Стюрка, прижавшись друг к дружке, испуганные, сжимая в руках по краюхе хлеба, которую она им сунула. Стюрка, младшая, шмыгнула носом и спросила:
— Аня, ты уедешь? А кто нам сказки на ночь рассказывать будет?
Анна сглотнула комок в горле, подошла, обняла обеих, прижала к себе. Сестренки печной золой и детским теплом.
— Я приеду, — прошептала она. — Обязательно приеду. А сказки... вы уже большие, сами читать умеете.
Анна закрыла глаза. Слезы потекли по щекам.
Ночью она не спала. Лежала на жесткой лавке, укрытая старым тулупом, смотрела в темный потолок, слушала, как воет ветер в трубе, как поскрипывает снег под окнами, как дышат во сне сестры. "Чужая сторона, — стучало в висках. — Чужая сторона. Чужой муж. Чужая жизнь". Она вспомнила, как бабка, царствие ей небесное, говорила: "За мужем, дочка, как за каменной стеной. Только стена та разная бывает. Иная согреет, а иная насмерть задавит, если придавит".
Вой ветра стал громче. Где-то в лесу завыли волки — протяжно, страшно. Анна зажмурилась и перекрестилась под одеялом, шепча молитву, которой научила бабка: "Господи, спаси и сохрани. Матушка Богородица, заступи. Никола Угодник, помоги. Не дай пропасть. Не дай душу сгубить".
Ответа не было. Только ветер выл, да волки перекликались, да снег скребся в окно, будто просился в избу.
Дорога в Выселки заняла полдня. Ехал Егор молча, изредка понукая лошадь — пегую низкорослую кобылку с облезлой гривой. Сани были старые, скрипучие, солома на дне промерзла насквозь и не грела. Анна сидела, укутанная в отцовский тулуп, поверх него — мамин платок, и все равно продрогла до костей за первые полчаса.
Она смотрела на бескрайние снега, на лес, подступающий к самой дороге — темный, угрюмый, еловые лапы клонились к земле под тяжестью снега, сосны стояли, как свечи в церкви, только черные. Тишина стояла мертвая, только полозья поскрипывали да изредка где-то далеко ухала сова — ух! ух! — и от этого звука мороз продирал по коже.
Анна пыталась заговорить с Егором — спросить, какова деревня, какие люди, что за работа ждет. Но он молчал, лишь покрикивал на лошадь да сплевывал в сторону густую слюну. Иногда оглядывался на нее, и взгляд его был таким же холодным, как этот лес.
К полудню въехали в Выселки. Деревня оказалась небольшой — дворов тридцать, не больше, разбросаны по холмам беспорядочно, будто кто горсть гороха рассыпал. Избы темные, старые, крытые почерневшей дранкой, многие покосились, заборы повалены. Посреди деревни — занесенная снегом церковь с заколоченными крестами, купол проржавел, на паперти сугроб по пояс. Еще с войны не открывали. А может, и раньше.
Мужики у колодца проводили сани долгими взглядами, бабы высовывались из окон, крестились и тут же прятались. Собаки брехали с цепей, заходились лаем.
— Чего они смотрят? — тихо спросила Анна.
— Чужая ты, — буркнул Егор. — Привыкнут.
Егорова изба стояла на отшибе, у самого леса. Большая, пятистенок, рубленая на совесть, но мрачная. Ставни закрыты, крыша занесена снегом по самые окна. Вошли в сени — пахло кислой капустой, мышами и еще чем-то затхлым. В горнице было холодно, нетоплено, печь зияла черной пустотой. На столе — грязная посуда, корки хлеба, на лавках — тряпье, рваные овчины, старая одежда.
— Егор бросил скидывая полушубок. — Прибираться надо. Завтра с утра печь истопишь, воды наносишь, тесто на хлеб намесишь. Скотина жрать просит — корова, овцы, куры. Поняла?
Анна кивнула, оглядываясь. Убожество и запустение. На стенах — никаких картинок, никаких вышивок, только старая фотография в деревянной рамке: женщина с испитым лицом, темные круги под глазами, и запеленатый младенец на руках. Покойная жена с ребенком. Смотрят с фото мертвыми глазами.
— Это убирать? — робко спросила Анна, кивая на фотографию.
— Не тронь! — рявкнул Егор так, что она вздрогнула. — В углу висело — там и будет. Они тут хозяева были. Ты — пришлая.
Анна отвернулась, чтобы скрыть слезы, и принялась разбирать привезенный узел.
Весь день она убирала, скребла, мыла, вытрясала половики, таскала воду из колодца (пять ведер, десять, пятнадцать — коромысло врезалось в плечо до крови). К вечеру еле держалась на ногах, но печь истопила, хлеб испекла, скотину накормила. Егор сидел за столом, смотрел, как она мечется, и изредка покрикивал:
— Туда не ставь! Сюда не клади! Не так!
Когда стемнело, он велел ложиться. Анна замешкалась, не зная, куда идти. В избе было две комнаты: та, где они сидели, и еще одна, поменьше, откуда доносился тяжелый, кислый запах.
— Туда иди, — кивнул Егор на маленькую комнату.
Анна вошла. В полутьме увидела широкую кровать, застеленную грязным тряпьем, сундук в углу, темный образ без оклада над изголовьем. Пахло потом, перегаром и еще чем-то тяжелым, мужским.
Она стояла, не зная, что делать. Егор вошел следом, закрыл дверь. В темноте блеснули его глаза.
— Раздевайся, — коротко приказал он.
Анна замешкалась, теребя пуговицы кофты. Пальцы не слушались.
— Живо, сказал!
Она стянула кофту, осталась в нижней рубахе, прикрывая грудь руками. Егор подошел, отдернул руки, оглядел. В темноте она видела только его силуэт, слышала тяжелое дыхание.
— Худая, — сказал он. — Ну, ничего. Откормим.
Он толкнул ее на кровать. Анна упала на жесткое, пахнущее мышами тряпье. Егор навалился сверху — тяжелый, потный, пахнущий луком, самогоном и кислой капустой. Она зажмурилась, стиснула зубы, чтобы не закричать.
Было больно. Очень больно. Не так, как рассказывали подружки, когда шептались о первой брачной ночи. Те говорили о сладости, о нежности, о том, как муж обнимает, целует, шепчет ласковые слова. Здесь не было ничего. Егор не целовал, не гладил, не шептал. Просто делал свое дело, тяжело дыша, хрипя, изредка матерясь сквозь зубы. Потом отвалился, повернулся к стене и захрапел.
Анна лежала, не шевелясь, чувствуя боль между ног, липкость на бедрах, холод и пустоту в груди. Слезы текли по щекам, падали на подушку, пропитывали тряпье. Где-то за стеной выли волки — близко, страшно, будто прямо за окном. "Вот она, моя семья, — думала Анна. — Лес, волки да чужой мужик. Вот она, моя жизнь".
Она лежала и смотрела в темноту, на едва видимый в углу образ. Губы шептали молитву, но слова были чужими, мертвыми, как и все вокруг.
Утром она встала затемно. Все тело ломило, болело внизу живота, но надо было работать. Она наносила воды, истопила печь, замесила тесто, подоила корову — впервые в жизни, училась на ходу, боясь, что корова лягнет или Егор заругает. К полудню, когда он ушел в лес (он работал в леспромхозе, валил лес), она рухнула на лавку без сил, но ненадолго — надо было убирать дальше, готовить, стирать, чинить.
В дверь постучали. Вошла соседка — тетка Агафья, худая, как жердь, с острым носом и маленькими, бегающими, любопытными глазками. Оглядела избу, все подмечая, принюхалась, будто собака.
— Ну, здравствуй, новобрачная, — пропела она тонким, скрипучим голосом. — Устроилась? Егор-то наш каков? Не больно бьет?
— Не бьет, — тихо ответила Анна, опуская глаза.
— Ну-ну, — Агафья поджала тонкие губы. — Это пока. Он мужик строгий. Первая-то его, царствие небесное, вся избитая ходила. Да и померла-то как... родила, а он ее в поле погнал, работать. Ну и... Господь с ней. Ты гляди, милая, у нас тут не балуй. Чужая ты, пришлая. Мужиков чужих не заглядывай. Особенно Михеева Михаила. Он хоть и видный, да одинокий. А нам грех на деревню не нужен.
Анна молчала, комкая в руках тряпку. Агафья еще походила, понюхала, заглянула в горшки (проверила, что варится), пощупала белье на веревке и ушла, оставив после себя запах зависти и злобы, въевшийся в стены.
Вечером вернулся Егор. С порога спросил:
— Все сделала?
— Все, — ответила Анна.
Он прошел по избе, проверил — печь, стол, посуда, скотину. Заглянул в горшки, попробовал хлеб, сморщился.
— Пресный. Не умеешь.
— Научи меня, — попросила Анна.
— Учить вас, дармоедок, только время терять, — огрызнулся он, плюнул на пол и сел ужинать. Анна прислуживала ему, стоя у печи, как чужая прислуга.
Ночью все повторилось. Та же боль, тот ж
е запах, то же равнодушие. Анна лежала и считала удары своего сердца, чтобы не сойти с ума. Сто ударов. Двести. Триста. Потом он захрапел, и она провалилась в черную пустоту без снов.
Март подходил к концу, весна в тот год запаздывала. Снег в лесу лежал глубокий, лишь на буграх появлялись проталины. Егор день ото дня становился злее.
— Где моя чистая рубаха? — орал он с утра.
— Постирала, не высохла еще, — оправдывалась Анна.
— Так дай другую!
Удар кулаком по спине — несильный, для острастки, но Анна вскрикивала и пригибалась. Егор бил расчетливо — по телу, где синяков не видно. По лицу не трогал — соседи увидят, осуждение будет.
— Ты чего мычишь, как корова? — усмехался он. — Муж — господин. Поучу тебя уму-разуму.
Однажды Анна не выдержала.
— Егор Кузьмич, за что? Я же стараюсь. И печку истопила, и скотину убрала, и обед сварила...
— Стараешься? — он повернулся к ней, и в глазах мелькнуло что-то опасное. — А кто вчерась у колодца с Михеевым лясы точил? Я тебя, дуру, спрашиваю!
— Я просто поздаровалась, — Анна отступила к стене.
— Врешь! — он схватил ее за волосы, дернул к себе. — Я тебе говорил: голоса чтоб твоего за плетнем не слышали? Говорил или нет?!
— Говорили, — прошептала Анна, чувствуя, как слезы текут по щекам.
— То-то же.
Он ударил ее наотмашь, по лицу. Анна отлетела к печи, рассекла губу. Кровь капнула на подол.
— Чтоб запомнила, — спокойно сказал Егор, садясь за стол. — Подойди, вытри. И жрать давай.
В ту ночь Анна не могла уснуть. Сидела на лавке, прижимала к губе тряпицу, смотрела в окно на холодные звезды. "Матушка, Пречистая Богородица, — шептала она, — за что мне мука такая? Чем я прогневала Тебя?" Ответа не было.
Наутро она пошла к колодцу. Губа распухла, под глазом наливался синяк. У колодца стоял Михаил — высокий, плечистый, в гимнастерке без погон. Лицо усталое, но глаза добрые, серые, смотрят внимательно. Михаил Михеев.
— Здравствуй, Анна, — негромко сказал он, уступая дорогу к срубу. — Бери воду, я подожду.
— Здравствуй, — ответила она, опуская глаза, чтобы не видел синяка.
Но он увидел. Нахмурился.
— Что это у тебя?
— Ничего. Упала. С крыльца, — быстро сказала Анна, зачерпывая воду.
— Агафья твоими "падениями" всю деревню перемывает, — глухо сказал Михаил. — Егор, значит, старается?
— Не твое дело, — огрызнулась Анна, но голос дрогнул.
— Мое, — твердо сказал он. — Сволочь он, Анна. Если что — кричи. Я рядом. Дверь вышибу.
Она подняла глаза. Встретилась с ним взглядом — и сердце пропустило удар. Так на нее давно никто не смотрел. Не как на вещь, не как на работницу. Как на человека.
— Спасибо, — прошептала она и быстро, расплескивая воду, пошла к дому.
Весь день работа не шла на ум. Перед глазами стояли серые глаза и слова: "Я рядом".
Продолжение следует ....