Телега стояла за амбаром. Луна была такая яркая, что Степан мог разглядеть каждую щепку на заборе мельникова двора. Он ждал. Руки не дрожали – хотя дрожать было от чего. Где-то за домом глухо брехнула собака, и Егор, державший лошадей, зашипел в темноту:
– Тише ты, пропадём...
Степан не ответил. Он смотрел на окно наверху, где за ставней горел тусклый огонёк свечи. Там была Марья. Там было всё, ради чего он сейчас стоял в чужом дворе, рискуя получить заряд соли в спину от её отца.
…А началось всё на Троицу, в тот самый день, когда берега Сосенки зарастали купальницами, а девки плели венки и пускали по воде. Степан в тот год уже крепко стоял в отцовской кузне – двадцати двух лет от роду, широкоплечий, русый, с руками, навсегда покрытыми мелкими ожогами от искр. Родителей уже не было. Степан остался один – ни братьев, ни сестёр, только кузня да умение, перенятое от отца. Кузнецов в деревне Покровке уважали, но богатыми не считали. Кузнец – он при деле, но не при деньгах. Не то что мельник.
Тихон Савельич, Марьин отец, владел единственной мельницей на три деревни. Кряжистый, с ранней проседью в густой бороде, он разговаривал так, будто каждое его слово стоило денег и тратить их попусту он не собирался. Люди его побаивались. Не потому, что он был злым – нет, Тихон был справедливым. Но справедливость его была жёсткой, как жернова, которые перемалывали чужое зерно и не знали пощады к шелухе. И дочь свою единственную, Марью, он берёг так, будто она была не человек, а драгоценный фарфор, который можно выставить на полку, но не дай бог уронить.
Марья выросла тихой. Не робкой – именно тихой, как бывают тихими глубокие омуты. Восемнадцати лет, с длинной косой, с голосом таким мягким, что приходилось наклоняться, чтобы расслышать. Она помогала матери по дому, вышивала рушники для приданого и почти не выходила со двора – отец не велел. И если бы не Троица, если бы не те венки на реке, может, их дороги так и не пересеклись бы по-настоящему.
Степан пришёл к реке, потому что Егор позвал. Егор всегда ходил смотреть, как девки гадают на венках, – присматривал себе невесту уже третий год, да всё никак не мог решиться. Степан присел на берегу, щурясь от солнца, и тут увидел, как Марья наклонилась к воде, осторожно опуская венок из ромашек. Течение подхватило его и понесло, а она выпрямилась и посмотрела вслед – и улыбнулась. Не кому-то. Просто реке, просто лету, просто тому, что ей было восемнадцать и мир вокруг был ещё добрым. Степан в тот момент забыл, зачем пришёл. Забыл про Егора, забыл про всё на свете. Только смотрел.
– Чего рот раскрыл? – толкнул его Егор. – Это ж мельникова дочка. Тихон тебя за одни глаза в жернова сунет.
Но Степан уже не слушал.
Потом были записки. Сначала одна, переданная через Митьку, двенадцатилетнего Марьиного брата – вихрастого пострелёнка, который за леденец готов был бегать хоть до уезда. «Буду ждать у старых берёз за околицей, после вечерни». Марья пришла. И в тот первый вечер они просто стояли и молчали, не зная, что сказать друг другу. Степан вертел в руках прут, а Марья теребила кончик косы. И оба чувствовали, что если заговорят – что-то начнётся, что-то такое, чего уже нельзя будет остановить.
Заговорила Марья. Спросила:
– Правда, что ты подкову можешь руками разогнуть?
Степан рассмеялся. И всё началось.
Они встречались до конца лета. Каждый вечер, когда Тихон уходил проверять мельницу, Марья выскальзывала через заднюю калитку и бежала босиком по тёплой тропинке, мимо колодца, мимо чужих огородов, где уже наливались тыквы и торчала ботва. Он приходил раньше. Всегда раньше. Рассказывал ей, как устроена кузня, как ведёт себя раскалённое железо, как важно почувствовать момент, когда металл готов принять форму – секундой раньше рассыплется, секундой позже – застынет. Марья слушала, подперев щёку ладонью, и ему казалось, что никто и никогда не слушал его так.
Она рассказывала ему про мать, Аграфену Петровну, которая когда-то вышла не за того, за кого хотела, а за кого выбрал её отец, но об этом в доме не говорили. Рассказывала про рушники, которые вышивала, – каждый стежок как молитва, каждый узор как слово, которое нельзя произнести вслух. И Степан понимал: она не просто вышивает приданое. Она вышивает свою мечту – уйти из этого дома, где всё решено за неё.
– Батюшка хочет меня за купца отдать, – сказала она однажды, не поднимая глаз. – За Кузьму Ильича из уезда. Вдовец он, тридцати восьми лет. С перстнями ходит.
– Ты этого хочешь?
– Я хочу сама решить. Хоть раз в жизни.
Степан взял её за руку. Впервые. И они оба поняли, что обратной дороги нет.
Тихон узнал в сентябре. Кто рассказал – неизвестно. Деревня маленькая, в ней ничего не спрячешь надолго. Он вызвал Марью на разговор после ужина, когда Аграфена мыла посуду, а Митька уже спал на полатях.
– Правда? – спросил он одно слово.
Марья не стала врать. Кивнула.
Тихон не говорил долго. Так долго, что Аграфена перестала греметь мисками и застыла, не оборачиваясь.
– Кузнец, – выдавил он после паузы, и в этом слове было столько презрения, сколько Марья не слышала за всю свою жизнь. – Голодранец, у которого всего добра – наковальня да руки в шрамах. Ты что, совсем ума лишилась?
– Он хороший человек, батюшка.
– Хороший! – Тихон ударил ладонью по столу. – Хороший – это когда крыша над головой, хлеб на столе и дети в сапогах, а не босиком по снегу. Я двадцать лет на мельнице горбатился, чтобы ты жила как человек, а не как скотина. И ты мне – кузнец?
Марья не ответила. Она знала: спорить с отцом – как с жерновами спорить. Перемелет.
На следующий день ставни на её окне были заколочены снаружи. Марья больше не выходила со двора.
Степан узнал от Митьки. Тот прибежал к кузне, запыхавшийся, с перепуганными глазами.
– Батька узнал. Марью заперли. Велено тебя на порог не пускать.
Степан снял кожаный фартук, повесил на гвоздь и сказал:
– Пойду свататься.
Егор, который слышал всё, схватил его за рукав:
– Ты рехнулся? Тихон тебе ноги переломает.
– Не переломает. Я в его дом с добром иду.
Идти бы полагалось со свахой, с роднёй – да какая родня у сироты? Степан пошёл один. В чистой рубахе, с караваем, как положено. Постучал в ворота. Тихон вышел сам. Долго смотрел на Степана – снизу вверх, потому что кузнец был на голову выше. Потом посмотрел на каравай.
– Что, свататься пришёл? – спросил без злобы, почти устало.
– Пришёл. Люблю вашу дочь. Работящий, непьющий, кузня своя. Прошу отдать Марью за меня.
Тихон взял каравай из его рук. Степан на мгновение подумал, что это знак согласия. Но Тихон перевернул хлеб и положил его на землю коркой вниз – так в Покровке издавна отказывали сватам, и Степан знал этот обычай с детства.
– Иди, Степан. И не приходи больше.
– Тихон Савельич...
– Иди. Пока по-хорошему.
Степан ушёл. Но каравай с земли не поднял.
В начале октября приехал Кузьма Ильич. На тройке с бубенцами, в шубе не по сезону, с коробкой пряников для невесты и бутылкой наливки для будущего тестя. Марья видела его из окна – обрюзгший, с пухлыми пальцами, унизанными золотом, он стоял посреди двора и оглядывался хозяйским взглядом, будто уже прицеливался, где тут что перестроить.
Тихон повёл его в дом, усадил за стол, велел Аграфене накрывать. Марью привели. Она села напротив купца, сложила руки на коленях и не произнесла ни слова за весь вечер. Кузьма говорил за двоих – про свою лавку, про оборот, про то, как первая жена была хорошей хозяйкой, но слабой здоровьем, а ему нужна молодая и крепкая, чтобы детей нарожала.
– Рожай быстрее, сколько сможешь, – хохотнул он, подмигивая Тихону.
Марья подняла глаза и впервые за вечер посмотрела на мать. Аграфена стояла у печи и сжимала тряпку так, что побелели пальцы. Их взгляды встретились. И Марья увидела в материнских глазах то, что никогда раньше не замечала: тоску. Глубокую, давнюю, спрятанную так далеко, что сама Аграфена, наверное, уже забыла, где её искать.
Когда купец уехал, Тихон объявил:
– На Покров повезу тебя в уезд, к Кузьме. Там и сговоримся.
– Я не поеду, – сказала Марья.
Тихон посмотрел на неё – и впервые в жизни не нашёл, что ответить. Потому что голос у дочери был не упрямый, не капризный, не злой. Он был спокойный. Как у человека, который уже всё для себя решил.
Аграфена пришла к Степану сама. Вечером, в сумерках, закутавшись в платок так, чтобы никто не узнал.
– Послушай меня, кузнец, – сказала она, стоя на пороге и не заходя внутрь. – Я тебе не враг. Но и помочь в открытую не могу. Тихон – человек упрямый, но не злой. Он боится. Понимаешь? Боится, что Машенька будет жить в бедности, что хлеба не хватит, что дети зимой будут мёрзнуть. Он это всё сам пережил в детстве и поклялся, что его дочь такого не узнает.
– Я не дам ей голодать, – сказал Степан.
– Знаю. Но он не верит. Для него кузнец – это его собственный отец, который в родной деревне пил и бил мать, и вся кузня была заложена за долги. Тихон оттого и ушёл сюда, на мельницу. Он не тебя видит, Степан. Он своё прошлое видит.
Степан не ответил. Что тут скажешь?
– На Покров он повезёт её к купцу, – продолжила Аграфена. – Ставни я открою. Дальше – сам.
И ушла, не оборачиваясь.
Ночь перед Покровом выдалась холодной. Первый заморозок лёг инеем на траву, и каждый шаг по двору отзывался хрустом. Степан стоял за амбаром, рядом – Егор и Фёдор с телегой. Лошади переступали, нервничали, чуя чужой двор.
– Если Тихон выйдет с ружьём... – начал Фёдор.
– Не выйдет, – сказал Степан. Хотя уверен не был.
Он подошёл к забору и увидел: ставни на Марьином окне приоткрыты. Аграфена сдержала слово. Степан свистнул – два коротких, один длинный. Так они условились ещё летом.
Минута. Две. Три. Ничего.
Егор дёрнул его за рукав:
– Уходим. Не выйдет она.
И тут окно распахнулось. Марья перекинула ноги через подоконник, нащупала ногой крышу сеней внизу и соскользнула на неё. Оттуда до земли – всего ничего. В одной руке – узелок, в другой – туфли, чтобы не стучать каблуками. Она спрыгнула в палисадник, и Степан подхватил её, прижал к себе. Она вся дрожала – от холода, от волнения, от радости, что всё-таки решилась.
– Поехали, – прошептала она.
Они бежали к телеге, когда за спиной грохнула дверь.
– Стой!
Тихон стоял на крыльце. Без ружья, но это было неважно – его голос мог остановить и без выстрела. Он был в нательной рубахе, босой на заиндевевшей земле, и от его фигуры в лунном свете шёл такой гнев, что лошади шарахнулись в сторону.
– Марья! Назад!
Марья остановилась. Степан почувствовал, как её рука в его руке напряглась – но не отпустила.
– Батюшка, – сказала она, и голос её не дрожал, хотя слёзы уже катились по щекам. – Я люблю его. Хоть в реку – а за нелюбимого не пойду.
Тихон шагнул с крыльца. Босые ноги ступили на промёрзшую землю, но он даже не поморщился. Он шёл к ним, и каждый его шаг был тяжёлым и неостановимым.
Степан отпустил Марьину руку и вышел вперёд. Встал между ней и отцом. Не сжимал кулаки, не поднимал голос. Просто стоял – как стоит наковальня, которую не сдвинешь ни руками, ни бранью.
– Тихон Савельич, – сказал он негромко. – Я вашу дочь люблю. И она меня любит. Бить меня можете. Гнать можете. Но я не уйду. И она не уйдёт.
Тихон остановился в двух шагах. Он тяжело дышал. Его глаза – тёмные, яростные – искали в лице Степана хоть что-то, за что можно зацепиться. Слабость, сомнение, колебание. Но не находили.
– Ты её погубишь, – сказал Тихон, и голос его вдруг сел. – У тебя ничего нет. Кузня, которая в любой год может сгореть. Руки, которые в любой день могут отказать. Чем ты её кормить будешь? Любовью?
– Работой, – ответил Степан. – Руками. Всем, что у меня есть. И любовью – тоже. Это больше, чем перстни.
Тихон дёрнулся, будто хотел ударить. Аграфена выбежала на крыльцо, зажав рот ладонью. Митька выглядывал из-за двери. Деревня спала – но этот двор в эту ночь не спал, и всё, что происходило между этими людьми, было важнее всего, что происходило за забором.
И тогда Марья подошла. Встала рядом со Степаном. Взяла его за руку. И посмотрела на отца.
– Ты меня вырастил, – сказала она. – Ты меня кормил, одевал, берёг от всего. Я знаю. Я всё помню. Но я живая, батюшка. Не фарфоровая.
Тихон отступил. Не сразу – сначала опустил голову, потом плечи, потом повернулся и пошёл обратно к крыльцу. Аграфена посторонилась, пропуская его в дом. На пороге он остановился, не оборачиваясь.
– Если обидит – убью, – сказал он. И вошёл в дом.
Дверь закрылась. Аграфена секунду стояла на крыльце, потом кивнула – коротко, быстро. И тоже скрылась в доме.
Марья заплакала, уткнувшись Степану в плечо. Он обнял её, чувствуя, как бешено колотится её сердце через тонкую ткань сорочки.
– Поехали, – сказал он.
Венчались в церкви соседнего села Дубки. Батюшка – старенький, повидавший на своём веку и свадьбы, и похороны, и всё, что между ними, – не задавал лишних вопросов. Поставил их перед аналоем, надел венцы, прочитал молитву. Егор и Фёдор стояли тут же – оба в неловко застёгнутых рубахах, оба немного растерянные от торжественности происходящего.
Марья стояла в простом белом платье – не подвенечном, парадном, с кружевами, а просто белом, чистом, пахнувшем мятой из сундука. И Степану казалось, что красивее этого платья и этой женщины в нём нет ничего на свете. Когда батюшка сказал «обменяйтесь кольцами», у Степана дрогнул голос. Единственный раз за все эти месяцы.
После венчания они вернулись в Покровку. Степан внёс жену через порог кузнечного дома – маленького, в две комнаты, с низкими потолками и печью, которую он перекладывал собственными руками прошлой зимой. Марья оглядела комнату, провела пальцем по подоконнику и сказала:
– Занавески нужны. И рушник над дверью.
И Степан понял: она здесь – дома.
Но Тихон не смирился. Деревня судачила, что мельник почернел лицом и стал ещё молчаливее, чем прежде. Через две недели после свадьбы Степан узнал: Тихон ездил к уездному исправнику и подал жалобу на похищение дочери. Требовал вернуть Марью в отцовский дом и признать венчание недействительным.
Исправник – человек чиновный и осторожный – прислал в Покровку урядника. Тот явился в кузню к обеду, потоптался у порога, покрутил ус и объявил:
– Велено разобраться. Жалоба от отца, Тихона Савельева. Утверждает, что дочь увезена против воли.
Марья вышла из-за Степановой спины и встала перед урядником. Спокойная, прямая, ни тени испуга в глазах.
– Против чьей воли? – спросила она. – Против батюшкиной – да. Против моей – нет. Я сама в ту телегу села, сама в церкви венчалась, и крест целовала сама. Или мне при вас ещё раз поклясться?
Урядник крякнул, записал что-то в книжечку и уехал. Через неделю пришёл ответ от исправника: брак, освящённый церковью, расторжению не подлежит, а девица, достигшая брачного возраста, вправе сама выбирать мужа. Тихону было отказано.
Степан ждал, что тесть успокоится. Но Тихон пошёл дальше – перестал принимать зерно от тех, кто водил дела с кузнецом. Мельница была одна на три деревни, и отказ мельника означал для крестьянина долгую дорогу до уездного города. Люди стали обходить кузню стороной. Заказов стало меньше, потом ещё меньше. К ноябрю Степан сидел без работы целыми днями, и беспокойство, которое он прятал от Марьи, грызло его изнутри, как ржа грызёт железо.
Марья видела всё, но не говорила ни слова. Только по вечерам, когда он думал, что она уснула, она лежала с открытыми глазами и слушала, как он ворочается на другом конце кровати.
Тогда Степан сделал то, чего от него не ждал никто. Он запряг телегу и поехал по окрестным деревням – туда, где мельница Тихона не была единственной. Предложил свои услуги: починка плугов, подковка лошадей, ковка петель и засовов. Брал недорого, работал на совесть. К Рождеству о покровском кузнеце знали уже в пяти деревнях, и мужики приезжали к нему сами – кто с сохой, кто с топором, кто с поломанным колесом. Кузня снова загудела, застучала, задышала жаром, и дым из трубы поднимался ровно и густо, как обещание, что всё будет хорошо.
А Тихон, сам того не желая, подпортил дело себе: крестьяне, которым он отказал в помоле, затаили обиду. Кое-кто и вовсе стал возить зерно в соседнее село, где старый Евсей смекнув поставил новый жёрнов. Мельница работала, но прежнего потока уже не было.
Аграфена передала через Митьку:
– Батька злится. Но уже не на тебя – на себя.
Зима прошла тяжёлой и длинной, с метелями, которые заносили дорогу так, что до кузни было не добраться. В самые холодные ночи Степан топил печь с утра и до темноты, укутывал Марью всем, что находил в доме, и всё равно переживал – хватит ли дров до оттепели. А она не жаловалась. Ни разу. Стирала, готовила, штопала его рабочие рубахи, от которых пахло дымом и железом, и этот запах стал для неё запахом дома. Иногда по вечерам она садилась у окна и смотрела в сторону мельницы, и Степан знал, о чём она думает, но не спрашивал. Есть вещи, которые не нужно говорить вслух.
Весна пришла поздно, но разом – в одну неделю раскисли дороги, зажурчали ручьи, и воздух стал таким свежим, что от него кружилась голова. Степан работал по четырнадцать часов в сутки – ковал, чинил, подковывал. Марья вела хозяйство, и в маленьком доме при кузне запахло хлебом и травами, которые она развешивала под потолком для просушки. По вечерам они сидели у печи, и Степан рассказывал, какие заказы взял, а Марья – что успела за день. Простые разговоры, обычные, ничем не примечательные – и бесконечно дорогие, потому что год назад оба думали, что таких вечеров у них никогда не будет.
Еще до Пасхи Марья поняла, что ждёт ребёнка. Сказала Степану вечером, после ужина, глядя в пол.
– Ты рада? – спросил он.
– Я счастлива, – ответила она. И подняла глаза. И он увидел, что это правда.
Степан в ту ночь не мог уснуть. Лежал, смотрел в потолок и думал о том, что всё, за что он боролся – каждая записка через Митьку, каждый вечер за околицей, каждый удар молота по раскалённому железу, та ночь у амбара, тот взгляд Тихона, эта зима без заказов и его отчаянный объезд деревень – всё привело сюда. К этой тишине, к этому дому, к женщине, которая спит рядом и носит его ребёнка.
Мальчик родился в конце ноября, крепкий и горластый. Назвали Ванюшкой – в честь Степанова деда. Марья, когда впервые взяла его на руки, прошептала:
– У него твои глаза.
Степан смотрел на них – на жену и сына – и вдруг почувствовал, что та тревога, которая жила в нём все эти месяцы, тревога, что он не справится, не прокормит, не сдюжит, – отступила, уступив место чему-то большему и спокойному, чему он не знал названия.
Аграфена пришла на следующий день. Долго держала внука, покачивая и напевая что-то еле слышное. Уходя, сказала:
– Я ему скажу.
Марья не спросила, кому и что. Она знала.
Тихон Савельич пришёл через три дня. Без предупреждения. Под вечер, когда солнце уже садилось и вся деревня была залита тусклым холодным светом поздней осени. Степан заканчивал работу – убирал инструмент, складывал заготовки. Услышал шаги и обернулся.
Тихон стоял у порога кузни. В руках – корзина, накрытая чистой холстиной. Он смотрел на Степана, и в его взгляде не было ни злости, ни презрения. Была усталость. И что-то ещё – то, что мужчины его склада прячут глубже всего и ни за что не назовут вслух.
Он поставил корзину на порог. Под холстиной оказались яйца, кольцо домашней колбасы, горшок мёда и маленькая деревянная лошадка, вырезанная грубовато, но старательно – видно было, что рука не привыкла к такой мелкой работе.
Степан посмотрел на лошадку. Потом на Тихона.
– Это вы сами?..
– А кто ещё, – буркнул Тихон и отвёл глаза. Помолчал, потом добавил, глядя куда-то мимо Степана: – Зимой мельница встанет на ремонт. Жернов треснул. Если поможешь обруч выковать – заплачу как положено.
Степан понял: это не про обруч и не про деньги. Это – протянутая рука, единственным способом, каким Тихон умел их протягивать.
– Помогу, – сказал он. – И платить не надо. Мы ж теперь родня.
Тихон дёрнул бровью, но промолчал.
– Хочешь внука посмотреть? – спросил Степан.
Тихон кивнул. Коротко, по-своему – не тратя лишнего.
Они вошли в дом. Марья сидела у окна с ребёнком на руках. Увидела отца – и прижала сына крепче, будто защищая. Но Тихон подошёл, наклонился, посмотрел на мальчика и осторожно протянул палец. Ванюшка схватил его своей крошечной ладонью и сжал. Тихон стоял так, не двигаясь, и что-то в его лице менялось – медленно, тяжело, как меняется русло реки, которая год за годом подмывает берег и однажды всё-таки находит новую дорогу.
– Упрямая, – сказал он дочери. – В меня.
Марья прижала его руку к своей щеке и закрыла глаза. Аграфена, вошедшая следом, остановилась в дверях и перекрестилась.
Степан вышел во двор, сел на порог и долго смотрел на вечернюю деревню. Над крышами вился дым, мычали коровы, где-то далеко пел петух, перепутавший время суток. Обычный вечер. Ничем не примечательный. И самый важный в его жизни.
***
Ваши лайки греют мне душу ❤️
Сейчас читают: