А в детстве, — начала Наташа уже в другой вечер, когда они переместились на террасу, чтобы полюбоваться звёздами, — в детстве я была уверена, что могу общаться с инопланетянами.
— Серьёзно? — Михаил отложил телефон, где вёл какую-то деловую переписку с партнёром из другого часового пояса.
Его забавляла эта способность девушки вдруг выдёргивать из памяти очередную дурацкую историю. Вот и сейчас, любуясь созвездиями через небольшой телескоп, она вспомнила что-то своё.
— Абсолютно! У нас во дворе была огромная раскидистая ель. Сейчас от неё только пень остался. Её верхушка как раз располагалась на уровне нашего балкона. И я считала, что это идеальная антенна. Я постоянно, пока мама не видела — мне тогда лет десять было, — забиралась на табуретку, чтобы быть вровень с парапетом. Протягивала руки к верхушке елки и мысленно передавала через антенну отчёты о жизни на Земле. А чтобы инопланетянам было интересней, я сочиняла целые сериалы. Например, о банке варенья и его врагах — его выживании в условиях постоянных нападок меня и моих друзей, — или о таинственном незнакомце в тапочках. Это был детектив про папу и его ночные похождения к холодильнику, за что мама так его ругала.
Михаил рассмеялся настоящим громким смехом, который тут же подхватил ветер и унёс в направлении ночного города.
— И что? Они отвечали? — поинтересовался он, подыгрывая.
— Конечно, — серьёзно ответила Наташа. — Одобрительными сигналами. Например, когда я делилась с иными цивилизациями своей пятёркой по математике, во дворе внезапно погас фонарь. А потом и во всём доме. Я подумала, что они так салютуют. Это потом выяснилось, что на подстанции авария. Но разве в детстве это имеет значение?
Закончилось всё прозаично. Мама вернулась раньше обычного, застала меня, балансирующей на табуретке. Она тогда так кричала, а потом на неделю лишила сладкого.
— Боже, если бы я своего ребёнка увидела в таком виде, то поседела бы в один миг, — вздохнула Наташа. — Правда говорят, что у детей нет инстинкта самосохранения, ещё не развился. Есть лишь фантазии и иллюзии. И жажда знаний.
В тот момент Михаил посмотрел на Наташу с таким тёплым, почти нежным интересом. Он видел перед собой не просто женщину, которая могла вести светские беседы, а ту самую девочку, у которой хватило фантазии превратить скучный двор в спальном районе в галактическую станцию связи. Это было очаровательно.
Потом было ещё много вечеров и историй: про фокусы с голубем на детском празднике, первое слово Лены, прятки на стройке, походы в лес на импровизированную птичью ферму.
Михаил смеялся до слёз, когда Наташа самозабвенно рассказывала, как однажды замазала лицо подруги-блондинки скандинавского типа чёрной тушью для черчения, обмотала белокурые волосы пёстрым оранжевым полотенцем, а потом гордо сообщала всем дворовым мальчишкам, что к ней приехал друг из Африки.
Наташа хохотала, вспоминая весь этот хаос, а Колесников смотрел на неё и думал, что его собственная жизнь, выстроенная по линейке, уже давно лишилась вот таких дурацких, нелепых, но таких живых провалов.
И в этой способности жены смеяться над собой, над абсурдом ситуации, была скрыта удивительная сила. Та самая, которая не даёт сломаться ни при каких обстоятельствах.
Именно в эти моменты, слушая наташин смех и эти незатейливые истории, Михаил начал по-настоящему влюбляться. Не в образ, не в роль счастливой жены, а в эту настоящую, смешную и такую жизнестойкую девушку.
Мужчина ловил себя на мысли, что ждёт этих вечеров. Спешил на вечерний чай с работы, чтобы снова услышать новый рассказ, смех, который, как оказалось, лечил душу куда лучше самого дорогого коньяка и высококлассного психолога.
Однажды ночью Наташе не спалось. Она вышла из своей спальни, чтобы посидеть на террасе в одиночестве. Проходя мимо гостиной, девушка заметила свет. Она тихонько вошла и застала Михаила за просмотром какого-то старого чёрно-белого фильма.
— Садись, — не оборачиваясь, сказал он, приглашая Наташу составить ему компанию. — Одному скучно смотреть.
— Тоже не спится, — кивнула девушка.
— А что это за кино?
— «В джазе только девушки», — с едва заметной грустью ответил мужчина. — Моя покойная супруга очень его любила. Сегодня годовщина её смерти. Её и моего сына.
Они сидели в темноте, и экран мерцал, отражаясь в их глазах. В этом полумраке было что-то невыразимо родное.
За окном шёл дождь, стучавший по стёклам монотонным, убаюкивающим ритмом. Колесников крепко сжимал в руке бокал с коньяком и молча смотрел на экран телевизора. Наташа боялась нарушить этот хрупкий момент.
И, видимо, эта комбинация тихих диалогов героев фильма, тепла от камина и безжалостного осеннего дождя размягчила ту защитную скорлупу, что годами ограждала душу Михаила от внешнего мира.
Он никогда и никому не рассказывал эту историю целиком. Она жила в нём не связным повествованием, а острыми осколками разбитого стекла, которые способны поранить даже спустя годы. Они выходили наружу случайно, помимо его воли. В напряжении плеч, когда где-то вдруг начинала звучать давно забытая мелодия, в том, как мужчина иногда замирал у окна, глядя на играющих во дворе детей. Взгляд Колесникова в такие моменты становился пустым и обречённым.
— Её звали Катей, — тихо сказал он.
Наташа вздрогнула, потому что голос мужчины стал совершенно другим. Не тем деловым, бархатным, а сломанным, почти мальчишеским.
— Катенька, — повторил Михаил.
— У неё были волосы цвета спелой пшеницы и смех такой заразительный, что смеяться начинали все вокруг, даже самые хмурые и несчастные люди, — он помолчал, глотая коньяк, будто смакуя не напиток, а приятное воспоминание. — А ещё был сын. Серёжа. В честь моего отца. Ему было четыре годика всего. И он так любил грузовые машины. Целая коллекция была по всему дому. А я постоянно о них запинался, ругался.
Михаил говорил, а Наташа боялась шелохнуться, боялась спугнуть эту редкую, доверчивую птицу — его откровенность.
— Это был обычный октябрьский день, прямо как сейчас. Туманный, слякотный. Я должен был забрать их от отца, но задержался на совещании — вечная история, правда? — мужчина горько усмехнулся и сделал ещё глоток. — Не успеваю, поезжайте на такси.
Катя с Серёжей сели в машину. Это был надёжный, безопасный автомобиль с хорошим водителем, но он ничего не мог поделать с грузовиком, который на обгоне, на мокром асфальте, вынесло на их полосу.
— Иронично, не правда ли? — Михаил замолчал, вглядываясь в пламя камина, будто пытаясь разглядеть в нём ту самую аварию. — Мне позвонили, я мчался по этому туманному городу, и в голове стучала только одна мысль: «Только бы живы, только бы живы. Переломанные, покалеченные — плевать, всё вылечим. Справимся».
— Но когда я добрался до больницы, уже ничего нельзя было сделать. Ничего, — тихо сказал он.
Он не плакал. Слёзы, казалось, давно высохли в нём, оставив после себя пустыню. Но лицо Михаила исказила такая боль, что Наташе вдруг захотелось просто обнять этого человека, прижать к себе эту поседевшую голову. Но она понимала: сейчас нельзя. Он был на краю, и любое неверное движение могло сорвать его в пропасть.
— Самое страшное, — прошептал Михаил, — это потом. Возвращаться в пустой дом, видеть её халат на крючке в ванной, небрежно брошенную расчёску, находить под диваном маленькую пластмассовую машинку. Мир не остановился, понимаешь? Он продолжил крутиться с какой-то дурацкой, нелепой скоростью, а я будто выпал из этого вращения. Солнце вставало, люди спешили на работу, делали покупки в магазинах, смеялись на улице и в кафе, а мой мир распался. Рассыпался. Просто взял и умер в тот октябрьский вечер.
— Я безуспешно ходил по психологам, пытался смириться с потерей, даже собаку завёл. Рудь. Столько лет он был моим единственным другом, тем, кто не осуждал, молча выслушивал, дарил хоть какой-то смысл, а теперь и его не стало. Будто сама жизнь мне говорит, что этот этап закончен. Пора отпустить. Но я не могу, — Михаил встал и подошёл к камину.
Он взял в руки какую-то бронзовую статуэтку — нелепую и абстрактную, лишённую всякого смысла, как и его собственная жизнь.
— Я похоронил их. Похоронил и построил эту тюрьму, — мужчина обвёл рукой свою просторную гостиную. — Бизнес, сделки, деньги — всё это идеальный мавзолей моего счастья. Большой, прочный, без окон и щелей. Я думал, что если буду много работать, если окружу себя прочными, неодушевлёнными вещами, которые нельзя потерять, то боль утихнет. Но она не утихла, а стала фоном, как шум в ушах. Не выключить. Шли годы, а я не мог найти сил выбраться из этой пропасти, просто продолжал падать. Отец уговаривал меня попытаться начать всё заново, найти женщину, создать с ней новую семью. Но разве я мог?
— Именно поэтому он и включил в своё завещание этот пункт о женитьбе. Хотел спасти, пусть и столь странным, даже нелепым условием. Не из жестокости, а от отчаяния. Папа видел, как я хороню себя, и пытался хоть как-то вытащить, дать стимул.
продолжение