Найти в Дзене

Бабье лето.Глава седьмая.Рассказ.

Ночь на двадцать второе июня выдалась тёплая, душистая, какая бывает только в самом начале лета, когда отцветает сирень и зацветает жасмин, когда трава уже высокая, а роса по утрам — холодная и обильная.
Малаша вышла на крыльцо поправить пелёнки, развешенные на верёвке. Петька спал в зыбке, подвешенной к потолочной балке, — Андрей смастерил. Спал крепко, только посапывал, изредка чмокал губами во

Фото взято из открытых источников Яндекс
Фото взято из открытых источников Яндекс

Ночь на двадцать второе июня выдалась тёплая, душистая, какая бывает только в самом начале лета, когда отцветает сирень и зацветает жасмин, когда трава уже высокая, а роса по утрам — холодная и обильная.

Малаша вышла на крыльцо поправить пелёнки, развешенные на верёвке. Петька спал в зыбке, подвешенной к потолочной балке, — Андрей смастерил. Спал крепко, только посапывал, изредка чмокал губами во сне.

Луна висела над лесом большая, жёлтая, какая-то тревожная. Малаша постояла, глядя на неё, и вдруг почувствовала холодок, пробежавший по спине, хотя ночь была душная.

— Что ты, что ты, — прошептала она сама себе. — Просто показалось.

Но холодок не уходил. Он сидел где-то внутри, под ложечкой, и ныл, как больной зуб.

Она вернулась в избу. Андрей спал на кровати, раскинув руки, — умаялся за день в кузнице. Малаша прилегла рядом, прижалась к его тёплому плечу. Андрей во сне обнял её, что-то пробормотал.

Она лежала с открытыми глазами и слушала тишину. Тишина была необычная... Какая-то напряжённая, будто лес затаил дыхание.

Где-то далеко ухнул филин. Малаша вздрогнула.

«Не к добру», — подумала она и тут же себя одёрнула: — «Глупости. Просто птица».

Под утро она задремала.

Разбудил её крик.

Кричали где-то на другом конце деревни — громко, надрывно, не по-хорошему. Малаша вскочила, подбежала к зыбке — Петька тоже проснулся, заплакал. Она взяла его на руки, прижала к груди, выглянула в окно.

По улице бежали люди. Бежали к правлению, кто в чём — бабы в исподнем, мужики на ходу застёгивали штаны. Крики становились громче, и сквозь них пробивалось одно слово, страшное, незнакомое и вместе с тем такое понятное:

— Война! Война!

Андрей уже вскочил, натягивал портки.

— Чего они? — спросил он, хотя уже понял.

— Не знаю, — прошептала Малаша, хотя знала. Всё знала. И ночной холодок, и филин, и луна тревожная — всё складывалось в одно.

Андрей выбежал на крыльцо, потом вернулся, схватил её за плечи.

— Сиди тут. Никуда не выходи. Я узнаю — и сразу назад.

— Андрей…

Он уже убежал.

Малаша села на лавку. Петька сосал грудь, посапывал, не понимал, что происходит. За окном нарастал гул голосов. Кто-то плакал. Кто-то кричал матом.

Она сидела и ждала. Время тянулось бесконечно.

Андрей вернулся через час. Вошёл в избу — и она поняла всё по его лицу. Лицо было серое, чужое, с плотно сжатыми губами.

— Война, — сказал он коротко. — Немец напал. Сегодня ночью. Уже бомбят.

Малаша молчала. Петька уснул у груди, чмокал во сне.

— Мобилизация завтра, — продолжал Андрей. — Мне — идти.

— Знаю, — ответила она тихо.

Он подошёл, сел рядом. Взял её свободную руку в свои. Руки у него были горячие, в мозолях, пахли железом и углём.

— Ты прости меня, Малаша.

— За что?

— За всё. За то, что оставляю. За то, что не успели пожить.

Она посмотрела на него. В глазах было сухо, хотя внутри всё кричало.

— Ты вернёшься, — сказала она.

— Откуда знаешь?

— Я ж знающая.

Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривая.

Весь день деревня гудела, как растревоженный улей.

Мужики собирались, спорили, курили махорку, строили планы. Бабы плакали в голос, причитали, тащили узелки с едой. К вечеру из района пришла бумага — завтра в семь утра быть у правления с вещами, повезут на станцию.

Андрей не ходил больше никуда. Сидел во дворе, чинил то, что давно собирался, — калитку, забор, крыльцо. Работал молча, сосредоточенно, будто хотел оставить после себя порядок.

Малаша хлопотала по дому. Собирала ему узелок — сухари, сало, сушёные травы, чистые портянки. Руки делали своё дело, а мысли были где-то далеко.

К ночи всё затихло. Деревня лежала в темноте — никто не зажигал огня, будто боялись привлечь внимание.

Они лежали на кровати, обнявшись. Петька спал в зыбке, покачивался от лёгких толчков.

— Ты пиши, — шептала Малаша. — Как сможешь — пиши.

— Буду, — обещал Андрей.

— Береги себя. Не лезь под пули.

— Не полезу.

— Врёшь. Полезешь. Ты такой.

Он молчал. Она была права.

— Андрей, — позвала она совсем тихо.

— М?

— Я тебя люблю. Никогда никого не любила, а тебя — люблю. Ты вернись. Пожалуйста.

Он прижал её крепче, поцеловал в макушку.

— Вернусь. Обязательно.

За окном шумел лес. Шумел тревожно, по-осеннему, хотя была только середина лета. И луна снова висела над крышей — жёлтая, большая, нехорошая.

Утро выдалось серое, пасмурное.

Небо затянуло тучами, моросил мелкий дождь. Тот самый дождь, который в народе называют «слепым» — вроде идёт, а вроде и нет.

Андрей надел гимнастёрку, сапоги, накинул плащ-палатку. Узелок с едой — за плечо. Постоял посреди избы, огляделся. Всё тут было родное — и печь, и стол, и зыбка с Петькой, и Малаша у окна.

Она не плакала. Стояла белая, как стена, и смотрела на него.

— Ну, я пошёл, — сказал он.

— Иди.

Он подошёл, обнял её. Потом заглянул в зыбку. Петька спал, раскинув ручки, маленький, беззащитный.

— Расти большой, сынок, — прошептал Андрей. — Береги мать.

Повернулся и вышел.

Малаша стояла у окна и смотрела, как он идёт по улице. Идёт ровно, не оглядываясь. Только у калитки остановился на секунду, поправил лямку вещмешка — и скрылся за поворотом.

Дождь всё моросил. Слёзы наконец потекли по щекам. Она не вытирала.

У правления собралось мужиков тридцать. Кто с котомкой, кто с чемоданом, кто просто так — всё равно ничего не взяли, некогда было.

Подвода уже ждала. Фрол Ильич сверял списки, покрикивал, но без обычной своей уверенности. Глаза у председателя были красные — видно, тоже не спал ночь.

— Садись, Андрей! — махнул он. — Вон место есть.

Андрей забрался в телегу, сел на край. Рядом примостился молодой парнишка, годков восемнадцати, совсем зелёный.

— Дядь, а страшно там? — спросил он.

— Не знаю, парень. Не был ещё.

Лошади тронули. Телега заскрипела, покатила по размытой дождём дороге. Мужики молчали. Бабы провожали, стояли у околицы кучкой, махали платками.

Кто-то запричитал в голос. Кто-то завыл, как по покойнику.

Андрей оглянулся. Деревня уходила назад, таяла в серой дымке. Вот и их дом, крайний, у самого леса. На крыльце — маленькая фигурка. Стоит, не уходит.

Он зажмурился. Открыл глаза — фигурка всё стояла.

— Вернусь, — сказал он вслух. — Обязательно вернусь.

Дождь усиливался. Где-то в небе глухо пророкотало — то ли гром, то ли дальняя канонада. Никто не знал тогда, что это только начало. Что впереди четыре года. Что не все из этой телеги вернутся домой.

Но Малаша стояла на крыльце и смотрела вслед, пока телега не скрылась за лесом. Потом вошла в избу, взяла Петьку на руки и села у окна.

— Ничего, — сказала она сыну. — Папка вернётся. Я знаю. Я ж знающая.

За окном плакал дождь. В избе пахло травами и тишиной.

Начиналось долгое ожидание.

После ухода Андрея деревня словно онемела.

Ещё вчера бабы голосили на околице, мужики собирались кучками, курили, спорили, а сегодня всё стихло. Дома стояли притихшие, с закрытыми ставнями, с потухшими трубами — никто не топил печи, хотя вечера были холодные. Будто жизнь кончилась.

Малаша не позволяла себе раскисать.

Утром вставала затемно — Петька просыпался, требовал грудь, мокрые пелёнки, возню. Пока возилась с ним, начинало светать. Тогда она выходила во двор — задать корм Зорке и козе, подоить, выпустить в огород на траву. Потом снова в избу — убрать, сготовить, постирать. Руки делали своё дело, а мысли где-то витали, возвращались к одному и тому же: где он сейчас, что с ним, жив ли.

Петька рос быстро. К августу уже держал головку, улыбался, узнавал мать. Малаша подолгу сидела с ним на руках, разговаривала, показывала в окно:

— Вон лес видишь? Там наш хутор был. Там мы с тятенькой жили. Он скоро вернётся, ты не бойся.

Петька гукал в ответ, тянул руки к свету.

В конце июля пришли первые похоронки.

Их привёз верхом на лошади рассыльный из района — молодой парнишка в военной форме, но без погон. Остановился у правления, вынул из сумки треугольники и конверты. Бабы уже бежали со всех сторон, хватали, разбирали, кричали, падали в обморок.

Малаша не пошла. Стояла у калитки, смотрела издали. Сердце колотилось где-то в горле.

К ней никто не пришёл. Ни похоронки, ни письма.

Вечером забежала соседка, тётя Груня, вся в слезах:

— Маланья, сыночка моего убили! Ванятку! Под Брестом! Как же я теперь, как же?

Малаша посадила её за стол, налила чаю из трав, дала выпить. Тётя Груня пила, всхлипывала, рассказывала и не рассказывала — слова путались.

— Ты держись, — сказала Малаша. — Ему там теперь легче. А тебе тут жить. Ради других, если не ради себя.

— А других нету, — выла тётя Груня. — Один он у меня был.

Малаша молчала. Что тут скажешь?

Август выдался жаркий, сухой.

В колхозе началась уборка — рожь поспела, надо было косить, вязать снопы, молотить. Мужиков почти не осталось, одни бабы, старики да подростки. Фрол Ильич ходил злой, почерневший, покрикивал, но без злобы — больше от отчаяния.

— Маланья, выходи завтра в поле! — крикнул он через забор. — Все выходят, и ты выходи. Ребёнка с собой бери, в теньке посадишь. Не до жиру, быть бы живу.

Малаша вышла.

В поле было пыльно, душно, колосья секли по лицу. Она вязала снопы, а Петька лежал в тени под телегой, накрытый марлей от мух. Подбегала через каждый час — кормить, проверять...

Руки болели, спина ныла, но Малаша не жаловалась. Работа спасала — не давала думать. Только вечерами, когда возвращалась домой, умывалась, кормила Петьку и падала на кровать, в голову лезли мысли.

Где ты, Андрей?

В середине августа пришло письмо.

Малаша увидела рассыльного издалека и побежала ему навстречу, бросив коромысло с вёдрами.

— Маланья Смирнова? — спросил парнишка, роясь в сумке. — Держи. С фронта.

Треугольник был серый, потрёпанный, с пятном на уголке — то ли от пота, то ли от дождя. Малаша схватила его, прижала к груди, понеслась в избу.

Села у окна, развернула. Руки дрожали так, что буквы прыгали перед глазами.

«Здравствуй, моя родная Малаша! Здравствуй, сынок Петька! Пишу вам из госпиталя, легко ранен в руку, но уже поправляюсь, скоро опять в строй. Вы не волнуйтесь, я живой. Воюем мы пока что с отступлением, но это ничего, это мы наверстаем. Немец сильный, но мы тоже не лаптем щи хлебаем. Ты, Малаша, береги себя и Петьку. Я вернусь. Я теперь живучий, ты меня вылечила. Как получу новую обмотку, сразу ещё напишу. Целую вас обоих. Твой муж Андрей».

Малаша перечитала письмо три раза. Потом ещё. Потом заплакала — первый раз за два месяца.

Плакала и смеялась одновременно, прижимала бумажку к губам. Петька в зыбке завозился, загукал, будто радовался вместе с ней.

— Живой, — шептала Малаша. — Живой, родимый.

К сентябрю фронт приблизился.

Слышна стала канонада — по ночам, если ветер с запада, доносился глухой, тяжёлый гул, похожий на грозу. Только грома не бывает по ночам так долго.

В деревню потянулись беженцы. Шли с запада, с теми вещами, что успели схватить, с детьми на руках, с коровами на верёвках. Рассказывали страшное — про бомбёжки, про пожары, про немцев, которые идут быстро, не останавливаясь.

Фрол Ильич собирал сходку за сходкой. Решали, что делать — эвакуироваться или оставаться. Многие бабы с детьми уходили, грузились на подводы, тянулись на восток. Другие оставались — куда идти, если здесь всё, что имеешь?

Малаша решила остаться.

— Не поеду, — сказала она Фролу Ильичу. — Андрей вернётся, а меня нет. Куда он пойдёт?

— А если немцы придут? — спросил председатель.

— А что мне немцы? Я не воюю. Я травница. Трава и для немца трава.

Фрол Ильич покачал головой, но спорить не стал.

В октябре пошли дожди.

Дороги развезло так, что ни пройти, ни проехать. Канонада стала ближе — теперь её слышно было даже днём. В небе иногда появлялись самолёты — высоко, серебристые, чужие. Бабы прятались по домам, загоняли детей.

Петька рос. Уже сидел, пытался ползать, хватал всё подряд. Малаша привязывала его к себе платком, когда работала по дому, — так спокойнее.

Второе письмо от Андрея пришло в конце октября. Совсем короткое:

«Жив. Держимся. Морозы ударили, а у нас с обмундированием плохо. Ты, Малаша, если можешь, свяжи носки шерстяные и пришли с оказией. Адрес внизу. Люблю. Андрей».

Малаша в ту же ночь села за прялку. Носки связала за три дня — тёплые, из овечьей шерсти, с особым узором, который бабка учила: «От смерти оберегает». Сунула в посылку ещё сушёных трав — от простуды, от ран, от тоски. И отнесла на почту.

— Дойдёт? — спросила почтальоншу.

— Не знаю, милая. Теперь уж не знаю. Как Бог даст.

В ноябре немцы взяли райцентр.

До деревни оставалось сорок вёрст, но фронт отодвинулся — наши отошли дальше на восток. В деревне стало тихо, только по ночам слышно было, как по большаку идут колонны — немецкие, чужие.

Фрол Ильич собрал последний сход:

— Мужики, кто может, уходите в лес. Партизаны организуются. Бабы, прячьте зерно, прячьте скотину. Немец придёт — заберёт всё.

Малаша слушала и думала о своём. Лес она знала лучше любого партизана. Если что — уйдёт на хутор, в землянку, там и пересидит. Хутор хоть и снесли, но землянка бабкина осталась — в овраге, скрытая от чужих глаз.

Домой вернулась затемно. Петька спал, утомившись за день. Она посидела у окна, глядя на тёмную улицу. Где-то там, за лесом, шла война. А здесь, в избе, пахло травами и тёплым хлебом. И тишиной.

— Ничего, — сказала она Петьке. — Мы выживем. Мы крепкие. Папка вернётся.

За окном начиналась зима.

Продолжение следует .....