Ночь на двадцать второе июня выдалась тёплая, душистая, какая бывает только в самом начале лета, когда отцветает сирень и зацветает жасмин, когда трава уже высокая, а роса по утрам — холодная и обильная.
Малаша вышла на крыльцо поправить пелёнки, развешенные на верёвке. Петька спал в зыбке, подвешенной к потолочной балке, — Андрей смастерил. Спал крепко, только посапывал, изредка чмокал губами во сне.
Луна висела над лесом большая, жёлтая, какая-то тревожная. Малаша постояла, глядя на неё, и вдруг почувствовала холодок, пробежавший по спине, хотя ночь была душная.
— Что ты, что ты, — прошептала она сама себе. — Просто показалось.
Но холодок не уходил. Он сидел где-то внутри, под ложечкой, и ныл, как больной зуб.
Она вернулась в избу. Андрей спал на кровати, раскинув руки, — умаялся за день в кузнице. Малаша прилегла рядом, прижалась к его тёплому плечу. Андрей во сне обнял её, что-то пробормотал.
Она лежала с открытыми глазами и слушала тишину. Тишина была необычная... Какая-то напряжённая, будто лес затаил дыхание.
Где-то далеко ухнул филин. Малаша вздрогнула.
«Не к добру», — подумала она и тут же себя одёрнула: — «Глупости. Просто птица».
Под утро она задремала.
Разбудил её крик.
Кричали где-то на другом конце деревни — громко, надрывно, не по-хорошему. Малаша вскочила, подбежала к зыбке — Петька тоже проснулся, заплакал. Она взяла его на руки, прижала к груди, выглянула в окно.
По улице бежали люди. Бежали к правлению, кто в чём — бабы в исподнем, мужики на ходу застёгивали штаны. Крики становились громче, и сквозь них пробивалось одно слово, страшное, незнакомое и вместе с тем такое понятное:
— Война! Война!
Андрей уже вскочил, натягивал портки.
— Чего они? — спросил он, хотя уже понял.
— Не знаю, — прошептала Малаша, хотя знала. Всё знала. И ночной холодок, и филин, и луна тревожная — всё складывалось в одно.
Андрей выбежал на крыльцо, потом вернулся, схватил её за плечи.
— Сиди тут. Никуда не выходи. Я узнаю — и сразу назад.
— Андрей…
Он уже убежал.
Малаша села на лавку. Петька сосал грудь, посапывал, не понимал, что происходит. За окном нарастал гул голосов. Кто-то плакал. Кто-то кричал матом.
Она сидела и ждала. Время тянулось бесконечно.
Андрей вернулся через час. Вошёл в избу — и она поняла всё по его лицу. Лицо было серое, чужое, с плотно сжатыми губами.
— Война, — сказал он коротко. — Немец напал. Сегодня ночью. Уже бомбят.
Малаша молчала. Петька уснул у груди, чмокал во сне.
— Мобилизация завтра, — продолжал Андрей. — Мне — идти.
— Знаю, — ответила она тихо.
Он подошёл, сел рядом. Взял её свободную руку в свои. Руки у него были горячие, в мозолях, пахли железом и углём.
— Ты прости меня, Малаша.
— За что?
— За всё. За то, что оставляю. За то, что не успели пожить.
Она посмотрела на него. В глазах было сухо, хотя внутри всё кричало.
— Ты вернёшься, — сказала она.
— Откуда знаешь?
— Я ж знающая.
Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривая.
Весь день деревня гудела, как растревоженный улей.
Мужики собирались, спорили, курили махорку, строили планы. Бабы плакали в голос, причитали, тащили узелки с едой. К вечеру из района пришла бумага — завтра в семь утра быть у правления с вещами, повезут на станцию.
Андрей не ходил больше никуда. Сидел во дворе, чинил то, что давно собирался, — калитку, забор, крыльцо. Работал молча, сосредоточенно, будто хотел оставить после себя порядок.
Малаша хлопотала по дому. Собирала ему узелок — сухари, сало, сушёные травы, чистые портянки. Руки делали своё дело, а мысли были где-то далеко.
К ночи всё затихло. Деревня лежала в темноте — никто не зажигал огня, будто боялись привлечь внимание.
Они лежали на кровати, обнявшись. Петька спал в зыбке, покачивался от лёгких толчков.
— Ты пиши, — шептала Малаша. — Как сможешь — пиши.
— Буду, — обещал Андрей.
— Береги себя. Не лезь под пули.
— Не полезу.
— Врёшь. Полезешь. Ты такой.
Он молчал. Она была права.
— Андрей, — позвала она совсем тихо.
— М?
— Я тебя люблю. Никогда никого не любила, а тебя — люблю. Ты вернись. Пожалуйста.
Он прижал её крепче, поцеловал в макушку.
— Вернусь. Обязательно.
За окном шумел лес. Шумел тревожно, по-осеннему, хотя была только середина лета. И луна снова висела над крышей — жёлтая, большая, нехорошая.
Утро выдалось серое, пасмурное.
Небо затянуло тучами, моросил мелкий дождь. Тот самый дождь, который в народе называют «слепым» — вроде идёт, а вроде и нет.
Андрей надел гимнастёрку, сапоги, накинул плащ-палатку. Узелок с едой — за плечо. Постоял посреди избы, огляделся. Всё тут было родное — и печь, и стол, и зыбка с Петькой, и Малаша у окна.
Она не плакала. Стояла белая, как стена, и смотрела на него.
— Ну, я пошёл, — сказал он.
— Иди.
Он подошёл, обнял её. Потом заглянул в зыбку. Петька спал, раскинув ручки, маленький, беззащитный.
— Расти большой, сынок, — прошептал Андрей. — Береги мать.
Повернулся и вышел.
Малаша стояла у окна и смотрела, как он идёт по улице. Идёт ровно, не оглядываясь. Только у калитки остановился на секунду, поправил лямку вещмешка — и скрылся за поворотом.
Дождь всё моросил. Слёзы наконец потекли по щекам. Она не вытирала.
У правления собралось мужиков тридцать. Кто с котомкой, кто с чемоданом, кто просто так — всё равно ничего не взяли, некогда было.
Подвода уже ждала. Фрол Ильич сверял списки, покрикивал, но без обычной своей уверенности. Глаза у председателя были красные — видно, тоже не спал ночь.
— Садись, Андрей! — махнул он. — Вон место есть.
Андрей забрался в телегу, сел на край. Рядом примостился молодой парнишка, годков восемнадцати, совсем зелёный.
— Дядь, а страшно там? — спросил он.
— Не знаю, парень. Не был ещё.
Лошади тронули. Телега заскрипела, покатила по размытой дождём дороге. Мужики молчали. Бабы провожали, стояли у околицы кучкой, махали платками.
Кто-то запричитал в голос. Кто-то завыл, как по покойнику.
Андрей оглянулся. Деревня уходила назад, таяла в серой дымке. Вот и их дом, крайний, у самого леса. На крыльце — маленькая фигурка. Стоит, не уходит.
Он зажмурился. Открыл глаза — фигурка всё стояла.
— Вернусь, — сказал он вслух. — Обязательно вернусь.
Дождь усиливался. Где-то в небе глухо пророкотало — то ли гром, то ли дальняя канонада. Никто не знал тогда, что это только начало. Что впереди четыре года. Что не все из этой телеги вернутся домой.
Но Малаша стояла на крыльце и смотрела вслед, пока телега не скрылась за лесом. Потом вошла в избу, взяла Петьку на руки и села у окна.
— Ничего, — сказала она сыну. — Папка вернётся. Я знаю. Я ж знающая.
За окном плакал дождь. В избе пахло травами и тишиной.
Начиналось долгое ожидание.
После ухода Андрея деревня словно онемела.
Ещё вчера бабы голосили на околице, мужики собирались кучками, курили, спорили, а сегодня всё стихло. Дома стояли притихшие, с закрытыми ставнями, с потухшими трубами — никто не топил печи, хотя вечера были холодные. Будто жизнь кончилась.
Малаша не позволяла себе раскисать.
Утром вставала затемно — Петька просыпался, требовал грудь, мокрые пелёнки, возню. Пока возилась с ним, начинало светать. Тогда она выходила во двор — задать корм Зорке и козе, подоить, выпустить в огород на траву. Потом снова в избу — убрать, сготовить, постирать. Руки делали своё дело, а мысли где-то витали, возвращались к одному и тому же: где он сейчас, что с ним, жив ли.
Петька рос быстро. К августу уже держал головку, улыбался, узнавал мать. Малаша подолгу сидела с ним на руках, разговаривала, показывала в окно:
— Вон лес видишь? Там наш хутор был. Там мы с тятенькой жили. Он скоро вернётся, ты не бойся.
Петька гукал в ответ, тянул руки к свету.
В конце июля пришли первые похоронки.
Их привёз верхом на лошади рассыльный из района — молодой парнишка в военной форме, но без погон. Остановился у правления, вынул из сумки треугольники и конверты. Бабы уже бежали со всех сторон, хватали, разбирали, кричали, падали в обморок.
Малаша не пошла. Стояла у калитки, смотрела издали. Сердце колотилось где-то в горле.
К ней никто не пришёл. Ни похоронки, ни письма.
Вечером забежала соседка, тётя Груня, вся в слезах:
— Маланья, сыночка моего убили! Ванятку! Под Брестом! Как же я теперь, как же?
Малаша посадила её за стол, налила чаю из трав, дала выпить. Тётя Груня пила, всхлипывала, рассказывала и не рассказывала — слова путались.
— Ты держись, — сказала Малаша. — Ему там теперь легче. А тебе тут жить. Ради других, если не ради себя.
— А других нету, — выла тётя Груня. — Один он у меня был.
Малаша молчала. Что тут скажешь?
Август выдался жаркий, сухой.
В колхозе началась уборка — рожь поспела, надо было косить, вязать снопы, молотить. Мужиков почти не осталось, одни бабы, старики да подростки. Фрол Ильич ходил злой, почерневший, покрикивал, но без злобы — больше от отчаяния.
— Маланья, выходи завтра в поле! — крикнул он через забор. — Все выходят, и ты выходи. Ребёнка с собой бери, в теньке посадишь. Не до жиру, быть бы живу.
Малаша вышла.
В поле было пыльно, душно, колосья секли по лицу. Она вязала снопы, а Петька лежал в тени под телегой, накрытый марлей от мух. Подбегала через каждый час — кормить, проверять...
Руки болели, спина ныла, но Малаша не жаловалась. Работа спасала — не давала думать. Только вечерами, когда возвращалась домой, умывалась, кормила Петьку и падала на кровать, в голову лезли мысли.
Где ты, Андрей?
В середине августа пришло письмо.
Малаша увидела рассыльного издалека и побежала ему навстречу, бросив коромысло с вёдрами.
— Маланья Смирнова? — спросил парнишка, роясь в сумке. — Держи. С фронта.
Треугольник был серый, потрёпанный, с пятном на уголке — то ли от пота, то ли от дождя. Малаша схватила его, прижала к груди, понеслась в избу.
Села у окна, развернула. Руки дрожали так, что буквы прыгали перед глазами.
«Здравствуй, моя родная Малаша! Здравствуй, сынок Петька! Пишу вам из госпиталя, легко ранен в руку, но уже поправляюсь, скоро опять в строй. Вы не волнуйтесь, я живой. Воюем мы пока что с отступлением, но это ничего, это мы наверстаем. Немец сильный, но мы тоже не лаптем щи хлебаем. Ты, Малаша, береги себя и Петьку. Я вернусь. Я теперь живучий, ты меня вылечила. Как получу новую обмотку, сразу ещё напишу. Целую вас обоих. Твой муж Андрей».
Малаша перечитала письмо три раза. Потом ещё. Потом заплакала — первый раз за два месяца.
Плакала и смеялась одновременно, прижимала бумажку к губам. Петька в зыбке завозился, загукал, будто радовался вместе с ней.
— Живой, — шептала Малаша. — Живой, родимый.
К сентябрю фронт приблизился.
Слышна стала канонада — по ночам, если ветер с запада, доносился глухой, тяжёлый гул, похожий на грозу. Только грома не бывает по ночам так долго.
В деревню потянулись беженцы. Шли с запада, с теми вещами, что успели схватить, с детьми на руках, с коровами на верёвках. Рассказывали страшное — про бомбёжки, про пожары, про немцев, которые идут быстро, не останавливаясь.
Фрол Ильич собирал сходку за сходкой. Решали, что делать — эвакуироваться или оставаться. Многие бабы с детьми уходили, грузились на подводы, тянулись на восток. Другие оставались — куда идти, если здесь всё, что имеешь?
Малаша решила остаться.
— Не поеду, — сказала она Фролу Ильичу. — Андрей вернётся, а меня нет. Куда он пойдёт?
— А если немцы придут? — спросил председатель.
— А что мне немцы? Я не воюю. Я травница. Трава и для немца трава.
Фрол Ильич покачал головой, но спорить не стал.
В октябре пошли дожди.
Дороги развезло так, что ни пройти, ни проехать. Канонада стала ближе — теперь её слышно было даже днём. В небе иногда появлялись самолёты — высоко, серебристые, чужие. Бабы прятались по домам, загоняли детей.
Петька рос. Уже сидел, пытался ползать, хватал всё подряд. Малаша привязывала его к себе платком, когда работала по дому, — так спокойнее.
Второе письмо от Андрея пришло в конце октября. Совсем короткое:
«Жив. Держимся. Морозы ударили, а у нас с обмундированием плохо. Ты, Малаша, если можешь, свяжи носки шерстяные и пришли с оказией. Адрес внизу. Люблю. Андрей».
Малаша в ту же ночь села за прялку. Носки связала за три дня — тёплые, из овечьей шерсти, с особым узором, который бабка учила: «От смерти оберегает». Сунула в посылку ещё сушёных трав — от простуды, от ран, от тоски. И отнесла на почту.
— Дойдёт? — спросила почтальоншу.
— Не знаю, милая. Теперь уж не знаю. Как Бог даст.
В ноябре немцы взяли райцентр.
До деревни оставалось сорок вёрст, но фронт отодвинулся — наши отошли дальше на восток. В деревне стало тихо, только по ночам слышно было, как по большаку идут колонны — немецкие, чужие.
Фрол Ильич собрал последний сход:
— Мужики, кто может, уходите в лес. Партизаны организуются. Бабы, прячьте зерно, прячьте скотину. Немец придёт — заберёт всё.
Малаша слушала и думала о своём. Лес она знала лучше любого партизана. Если что — уйдёт на хутор, в землянку, там и пересидит. Хутор хоть и снесли, но землянка бабкина осталась — в овраге, скрытая от чужих глаз.
Домой вернулась затемно. Петька спал, утомившись за день. Она посидела у окна, глядя на тёмную улицу. Где-то там, за лесом, шла война. А здесь, в избе, пахло травами и тёплым хлебом. И тишиной.
— Ничего, — сказала она Петьке. — Мы выживем. Мы крепкие. Папка вернётся.
За окном начиналась зима.
Продолжение следует .....