Сестра мужа привезла свои кастрюли, потому что «в моих готовить невозможно»
– В этих готовить невозможно, – Жанна поставила на стол картонную коробку и начала доставать кастрюли. Одну за другой. Три штуки. Блестящие, тяжёлые, с толстым дном.
Я стояла у плиты и смотрела, как она расставляет их на моей столешнице. Мои кастрюли – мамин подарок на свадьбу, хороший набор из нержавейки – Жанна сдвинула к стене одним движением. Как будто мусор.
Семь лет мы с Костей женаты. Первые два года его сестра к нам почти не приезжала. А потом что-то щёлкнуло. Пять лет назад Жанна вдруг решила, что моя кухня – зона бедствия. Что мои кастрюли «тонкие», мои сковородки «дрянь», а моя еда – «ну, на любителя».
– Жанн, у меня нормальная посуда, – сказала я тогда, в самый первый раз. – Мама специально выбирала.
Она даже не обернулась. Только махнула рукой с длинными ногтями – яркий малиновый маникюр мелькнул в воздухе.
– Марин, не обижайся. Я просто знаю, в чём разница. В твоих кастрюлях дно греется неравномерно. Еда пригорает. Ты же сама замечала?
Я не замечала. За семь лет ничего ни разу не пригорело. Но спорить с Жанной – всё равно что спорить со стеной. Стена хотя бы молчит в ответ.
Костя в тот вечер пожал плечами.
– Ну она же хочет помочь. Пусть привезёт, что тебе, жалко?
Мне было не жалко. Мне было обидно. Но я промолчала. Первый раз промолчала.
С того дня Жанна стала приезжать два-три раза в месяц. Всегда с кастрюлями. Сначала привозила, потом увозила. Потом оставила «на постоянку» – поставила на верхнюю полку, сказала: «Пусть стоят, мне так удобнее».
Мои кастрюли переехали на нижнюю полку. Я переставила молча. Костя не заметил.
А потом Жанна начала готовить.
Не просто готовить – контролировать. Приезжала утром в субботу, заходила на кухню, открывала холодильник. Изучала, что я купила. Цокала языком. И начинала.
– Марин, ты же не собиралась этим кормить моего брата? – она держала в руках упаковку куриных бёдер. – Посмотри, какой жир. Надо филе брать.
Я брала бёдра, потому что Костя любит с косточкой. Но Жанна уже решила за всех.
В тот день, который всё сломал, я встала в семь утра. Суббота. Я решила сварить борщ по бабушкиному рецепту. Свёклу запекла в духовке – сорок минут. Бульон на говяжьей грудинке – два часа. Капусту нашинковала тонко, как бабушка учила. Морковь, лук, чеснок – всё по порядку.
Четыре часа я простояла у плиты. Кухня пахла так, что Костя дважды заглядывал и спрашивал: «Скоро?»
Продукты обошлись в четыре тысячи двести рублей. Я помню, потому что специально заехала на рынок за свежей говядиной. Хорошая грудинка, не замороженная. Свёкла ровная, тёмная, сладкая. Всё как надо.
Борщ получился густой, тёмно-бордовый, с правильным кисло-сладким вкусом. Я налила себе попробовать. Идеально. Бабушка бы одобрила.
В двенадцать приехала Жанна.
Она зашла на кухню, не разуваясь. Подошла к плите, подняла крышку. Понюхала.
– Это что?
– Борщ, – сказала я.
– В этой кастрюле?
– Да, в этой кастрюле. В моей.
Жанна поджала губы. Тонкие, в телесной помаде. Эта её привычка – поджимать губы, когда она уже всё решила.
– Марин, я сколько раз говорила. В этих кастрюлях нельзя варить бульон. Металл даёт привкус.
– Никакого привкуса нет, Жанн.
– Ты просто привыкла и не чувствуешь.
Она подвинула мою кастрюлю. Взяла свою – большую, с верхней полки. Поставила на плиту.
– Перелей сюда, – сказала она.
– Зачем?
– Потому что так правильно.
Я не перелила. Отошла к окну. Думала – пусть постоит, успокоится, забудет.
Не забыла.
Через десять минут я услышала звук воды. Вернулась на кухню. Жанна стояла у раковины. Мой борщ тёк по стенкам мойки – густой, тёмный, с кусками свёклы и мяса.
Три литра. Четыре часа работы. Четыре тысячи двести рублей.
– Ты что сделала? – я даже не сразу поняла.
– Я перелью заново. Правильно сварю. В нормальной кастрюле.
Она уже ставила свою кастрюлю на плиту. Как будто ничего не произошло. Как будто вылить чужой борщ – это нормально. Как будто четыре часа чужого труда – это ничто.
Я посмотрела на раковину. На остатки мяса, застрявшие в сливе. На бордовые разводы по белой эмали.
Пальцы сжались. Ногти впились в ладони. Я стояла и чувствовала, как в горле поднимается что-то горячее. Не слёзы. Злость.
Но я не закричала.
Я открыла холодильник. Достала яйца. Достала масло. Поставила свою – свою – сковородку на вторую конфорку. И пожарила себе яичницу.
– Ты что делаешь? – Жанна обернулась.
– Ем, – сказала я. – Свою еду. Из своей сковородки.
– А борщ?
– Ты же его вылила. Вари свой. Я есть не буду.
Жанна стояла с открытым ртом. Костя зашёл на кухню, посмотрел на раковину, на меня, на Жанну.
– Что тут произошло?
– Твоя сестра вылила мой борщ, – сказала я. – Который я четыре часа варила. Из принципа. Потому что кастрюля ей не нравится.
Костя посмотрел на Жанну.
– Жанн, ну зачем?
– Я хотела как лучше!
Я ела яичницу. Молча. Борщ, который Жанна «сварила правильно», стоял на плите до вечера. Никто к нему не притронулся. Костя заказал пиццу. Мы сидели на кухне вдвоём, когда Жанна уехала. Пицца была нормальная. Но у меня до сих пор стояла перед глазами бордовая жижа в раковине.
Вечером Костя сказал:
– Она же не со зла.
– Я знаю, – ответила я. – Но борщ-то не вернёшь.
Он обнял меня. И я подумала, что может, на этом всё. Может, она поняла.
Не поняла.
Через неделю Жанна привезла разделочные доски. Три штуки. Бамбуковые.
Мои доски – обычные пластиковые, цветные – она сложила в пакет.
– Забери, если хочешь. Или выброси. Пластик вреден.
Я забрала. Засунула в ящик. Доски Жанны легли на мою столешницу – тяжёлые, гладкие, пахнущие каким-то маслом.
С тех пор каждый её приезд превращался в инспекцию. Жанна открывала шкафы. Проверяла, стоят ли её кастрюли на верхней полке. Вытаскивала «свои» доски. Нюхала губки для мытья посуды.
– Ты опять купила эти дешёвые? – она держала жёлтую губку двумя пальцами, как дохлую мышь. – Марин, ну сколько можно. Я же оставляла тебе нормальные.
Нормальные – это тряпочки за триста пятьдесят рублей штука. Шведские, из целлюлозы. Я ими пользоваться не могла – они были жёсткие и неудобные. Но Жанна считала их идеальными.
Я работаю бухгалтером. Пять дней в неделю, с девяти до шести. По вечерам готовлю ужин. По выходным – обед. Коллеги на работе знают, что я хорошо готовлю. На корпоративах мои салаты разбирают первыми. Наташка из отдела кадров каждый раз просит рецепт шарлотки.
Но для Жанны я – человек, который не умеет ни готовить, ни выбирать посуду, ни организовать кухню. Пять лет она приезжала и переделывала. Переставляла специи. Меняла местами тарелки. Выкидывала мои полотенца и вешала свои.
Два-три раза в месяц. Пять лет. Я подсчитала как-то на работе, от скуки. Больше ста пятидесяти визитов. Сто пятьдесят раз она заходила на мою кухню и давала понять, что я здесь – временная.
А потом был день рождения свекрови.
Тамаре Петровне исполнялось шестьдесят два. Собрались у неё – двенадцать человек. Родня, соседки, подруга с работы. Я приготовила свой фирменный «Наполеон». Двенадцать коржей, крем на топлёном масле, двое суток пропитки. Торт получился высокий, ровный, с хрустящей крошкой сверху.
Привезла его на блюде, накрытом полотенцем. Поставила на стол. Тамара Петровна улыбнулась:
– Красивый какой, Мариночка.
И тут Жанна достала телефон.
– Мам, подожди. Я вам покажу кое-что.
Она открыла галерею. Стала листать фотографии. Моя кухня – крупным планом. Мои кастрюли с пятнышками от жёсткой воды. Дно сковородки с потемневшим пятном. Моя старая тёрка с погнутой ручкой.
– Видите? – Жанна показывала гостям. – Вот в этом она готовит. И торт этот – в духовке, которую она чистит раз в полгода. Я каждый раз приезжаю и в ужасе.
Тишина за столом стояла такая, что было слышно, как за окном проехала машина.
– А что я могу? – Жанна пожала плечами. – Я ей привожу нормальную посуду, объясняю. Она всё равно в своих готовит. Руки из одного места.
Двенадцать человек смотрели на меня. Соседка Валентина Ивановна отвела глаза. Подруга свекрови кашлянула. Тамара Петровна молчала.
Я почувствовала, как кровь прилила к лицу. Щёки горели. Но я не опустила глаза.
– Жанна, – сказала я. – Ты за пять лет хоть один праздник что-нибудь приготовила?
Она моргнула.
– Я спрашиваю конкретно, – продолжила я. – Новый год – кто готовил? Я. Восьмое марта – я. Пасха – я. День рождения мамы – я. Каждый раз – я. Торт – я. Салаты – я. Горячее – я. А ты привозила критику. И кастрюли. Что ещё ты привозила, Жанна? Кроме кастрюль и замечаний?
За столом зашуршали. Кто-то кашлянул. Жанна покраснела.
– Я помогаю, – сказала она.
– Помощь – это «давай вместе нарежем». А не «вылить борщ и показать гостям фотки чужой кухни».
Тамара Петровна нахмурилась.
– Мариночка, ну зачем при людях-то.
– А фотки моей кухни при людях – это нормально? – спросила я.
Никто не ответил.
Торт ели молча. Вкусный был торт. Все взяли по два куска. Жанна не взяла.
Домой ехали в тишине. Костя крутил руль и молчал. Я смотрела в окно. Фонари мелькали – жёлтый, жёлтый, жёлтый.
Дома я села на кухне одна. Посуда была чистая, кастрюли стояли на местах – мои внизу, Жанны наверху. Я налила себе чаю. Руки не дрожали. Внутри было пусто и гулко, как в барабане.
Костя пришёл через полчаса. Сел рядом.
– Мама расстроилась, – сказал он.
– Я тоже расстроилась. Пять лет расстраиваюсь.
Он вздохнул. Допил мой чай. Ушёл спать.
А через два дня Жанна написала в семейный чат: «На Пасху приеду с полным набором. Кастрюли, формы, противни. Будем готовить по-человечески».
Я прочитала и отложила телефон. Экран погас.
Пасха выпала на двадцатое апреля. С утра я замесила тесто на куличи. Поставила на расстойку. Наварила яиц на покраску. Натёрла свёклу для борща – пасхального, с фасолью, как бабушка делала.
К десяти кухня жила. На столе – мука, формочки для куличей, миски с тестом. В духовке грелся первый противень с формами. Пахло ванилью и дрожжами.
В десять тридцать позвонил домофон.
Жанна стояла внизу с двумя коробками. Большими. Костя спустился помочь.
Они внесли коробки на кухню. Жанна открыла первую. Кастрюли – четыре штуки. Формы для запекания – две. Сковорода. Силиконовые лопатки. Венчик. Даже половник – свой, с деревянной ручкой.
Вторая коробка – противни. Два штуки. Набор ножей в подставке. Разделочные доски – ещё три.
Жанна оглядела мою кухню. Мою рабочую кухню – с тестом, с мукой на столе, с куличами в духовке. Подошла к шкафу. Открыла. Достала мои кастрюли – те самые, мамин подарок – и поставила их на пол. В коридор.
Одну за другой. Четыре штуки.
Потом вытащила мои формы. Мою сковороду. Мою тёрку.
– Жанна, что ты делаешь? – спросила я.
– Навожу порядок, – ответила она. – Теперь здесь будет нормальная кухня. Хватит этого позора.
Мои кастрюли стояли в коридоре. На полу. Рядом с обувной полкой.
Она расставляла свою посуду в моих шкафах. Мой половник полетел в коробку. Мои лопатки – туда же. Моя подставка под горячее – в угол.
Костя стоял в дверях.
– Жанн, ну может не надо прямо сейчас? У Марины куличи в духовке.
– Именно сейчас, – отрезала Жанна. – Пасха. Серьёзный праздник. Всё должно быть нормально. Я же не просто так привезла – я месяц выбирала.
Она открыла мою духовку. Посмотрела на куличи. Поджала губы.
– Форма не та. Надо было в моих печь. Эти сядут.
Мои куличи поднимались ровно. Золотистые, с шапочками теста. Они не сели бы ни за что.
И тут я посмотрела на свои кастрюли в коридоре. На полу. Рядом с ботинками Кости. Мамин подарок.
Мама выбирала его за два месяца до свадьбы. Мы ходили по магазинам три дня. Она откладывала деньги с пенсии. Восемнадцать тысяч – целое состояние для неё тогда. «Хороший набор на всю жизнь, – сказала мама. – Чтобы семью кормила и не жаловалась».
Мама умерла три года назад. Кастрюли – это всё, что у меня от неё осталось на этой кухне.
И они стояли на полу. В коридоре. Рядом с ботинками.
Я почувствовала, как что-то лопнуло. Не в голове – в груди. Как будто натянутая струна, которая держалась пять лет, наконец порвалась.
Я вошла на кухню. Жанна расставляла ножи в подставке – своей подставке, на моей столешнице.
Я взяла первую кастрюлю. Жаннину. Большую, блестящую, тяжёлую. И отнесла к двери.
– Марина, ты что?
Я вернулась. Взяла вторую. Отнесла.
– Марина!
Третью. Четвёртую. Формы. Противни. Сковороду. Ножи в подставке. Доски. Половник с деревянной ручкой. Лопатки. Венчик. Всё.
Я носила молча. Жанна стояла у стены и смотрела. Костя стоял в дверях, не двигаясь.
Две коробки. Я сложила всё обратно. Аккуратно, ничего не бросала. Поставила коробки к входной двери.
Потом вернулась в коридор. Подняла мамины кастрюли с пола. Одну за другой. Протёрла дно полотенцем. Поставила обратно в шкаф. На верхнюю полку. Где они стояли до Жанны.
Потом повернулась к ней.
– Жанна, – сказала я. – Пять лет ты возишь сюда своё. Пять лет объясняешь, что моя посуда – дрянь, моя еда – отрава, мои руки – из одного места. Пять лет ты приезжаешь в мой дом и делаешь вид, что тебя тут назначили главной.
Она открыла рот.
– Подожди, – сказала я. – Я не договорила. Ты вылила мой борщ. Четыре часа моей работы. Ты показала гостям фотографии моей кухни. Ты сейчас вынесла мамины кастрюли в коридор и поставила на пол, рядом с ботинками. Мамины кастрюли, Жанна. Мама мне их подарила.
Голос не дрогнул. Я сама удивилась.
– Хочешь готовить в своих кастрюлях – готовь у себя дома. У тебя есть квартира. Есть кухня. Есть плита. Вот там и командуй. А в мою кухню со своей посудой ты больше не входишь.
Я достала ключ из ящика. Мы поставили замок на кухонную дверь два года назад, когда делали ремонт. Ни разу не пользовались. Я повернула ключ. Щелчок.
– Ты заперла кухню? – Жанна не верила.
– Да.
– На Пасху?
– Да.
– Костя! – она повернулась к брату. – Ты видишь, что она делает?
Костя молчал. Смотрел то на меня, то на сестру.
– Костя, это ненормально! Она заперла кухню! Там куличи в духовке!
– Куличи мои, – сказала я. – В моих формах. В моей духовке. Я открою, когда будут готовы.
Жанна схватила куртку. Коробки подвинула ногой к двери.
– Я маме позвоню. Прямо сейчас.
– Звони, – сказала я. – Расскажи ей, как ты мамины кастрюли на пол поставила. Рядом с ботинками. Ей будет интересно.
Жанна вышла. Дверь хлопнула. Я слышала, как её каблуки простучали по лестнице. Потом – тишина.
Костя стоял в прихожей. Смотрел на запертую кухонную дверь.
– Марин, ты серьёзно?
– Абсолютно.
Он потёр лоб. Вздохнул.
– Она же расстроится.
– А я пять лет расстраиваюсь. Кто-нибудь это заметил?
Он не ответил. Ушёл в комнату.
Я открыла кухню через двадцать минут. Куличи вышли идеальные. Золотистые, высокие, пахучие. В моих формах. Из моей духовки.
Я достала их и поставила остывать на решётку. Развела глазурь – белую, густую. Посыпала куличи цветной посыпкой. Красивые получились. Бабушка бы одобрила.
Села на табуретку. Кухня была тихая. Только таймер на духовке тикал. Мои кастрюли стояли в шкафу. На верхней полке. Где им и место.
Я сидела и чувствовала, как внутри что-то раскручивается. Та пружина, которая пять лет сжималась – каждый визит, каждая проверка, каждая фотография – она наконец распрямилась. И стало тихо.
Вечером мы с Костей ели куличи. Я покрасила яйца луковой шелухой – ровные, тёмно-коричневые, матовые. Костя сказал, что куличи вкусные. Он всегда так говорит, но в этот раз я ему поверила.
Телефон жужжал – Жанна писала в семейный чат. Я не читала. Костя читал, но молчал.
Прошло три недели. Жанна не приезжает. Ни разу за три недели – впервые за пять лет. Костя ездит к матери один, по воскресеньям. Возвращается тихий, ничего не рассказывает.
Свекровь передала через него, что я «выгнала родную сестру из дома» и «устроила скандал на Пасху». Жанна написала в семейный чат, что я «неадекватная» и что Косте «пора задуматься». Я не ответила. Чат поставила на беззвучный.
Мои кастрюли стоят на верхней полке. Чистые, блестящие. Мамины. Я готовлю в них каждый день. Вчера варила борщ – бабушкин, со свёклой, на говяжьей грудинке. Четыре часа. Никто не вылил.
А по ночам иногда думаю – может, зря я так на Пасху? Может, можно было спокойнее? Поговорить, объяснить, договориться. Может, не надо было запирать кухню на ключ и выносить её коробки к двери.
А потом вспоминаю мамины кастрюли на полу, рядом с ботинками. И думаю – нет. Хватит.
Перегнула я с этими кастрюлями? Или пять лет – это достаточный срок, чтобы потерять терпение?
***
Вам понравится: