Найти в Дзене

Свекровь пришла в роддом без предупреждения и устроила скандал что я не даю ей подержать внука в первый час

Я рожала четырнадцать часов. С двух часов дня вторника до четырёх семнадцати утра среды. Четырнадцать часов схваток, потуг, пота, крика и боли, от которой темнеет в глазах и перестаёшь понимать, где потолок, а где пол. Первые роды, головное предлежание, крупный плод — три тысячи семьсот пятьдесят граммов. Семь наружных швов. Это когда тебя зашивают, а ты лежишь и чувствуешь каждый стежок, потому что анестезия отошла, и тебе говорят «потерпите, ещё два» — а ты не можешь терпеть, но терпишь, потому что на твоей груди лежит ребёнок и он только что сделал первый вдох. Четыре часа семнадцать минут. Мальчик. Три семьсот пятьдесят, пятьдесят два сантиметра. Закричал сразу. Его положили мне на грудь — мокрого, горячего, со сжатыми кулачками. Кожа к коже. Первый контакт. Акушерка Татьяна Ивановна сказала: «Не убирайте, пусть лежит. Первый час — самый важный. Он должен слышать ваше сердце.» Он слышал. Лежал на мне, голова под моим подбородком, и дышал. А я дышала в его макушку — запах, которого

Я рожала четырнадцать часов. С двух часов дня вторника до четырёх семнадцати утра среды. Четырнадцать часов схваток, потуг, пота, крика и боли, от которой темнеет в глазах и перестаёшь понимать, где потолок, а где пол. Первые роды, головное предлежание, крупный плод — три тысячи семьсот пятьдесят граммов. Семь наружных швов. Это когда тебя зашивают, а ты лежишь и чувствуешь каждый стежок, потому что анестезия отошла, и тебе говорят «потерпите, ещё два» — а ты не можешь терпеть, но терпишь, потому что на твоей груди лежит ребёнок и он только что сделал первый вдох.

Четыре часа семнадцать минут. Мальчик. Три семьсот пятьдесят, пятьдесят два сантиметра. Закричал сразу. Его положили мне на грудь — мокрого, горячего, со сжатыми кулачками. Кожа к коже. Первый контакт. Акушерка Татьяна Ивановна сказала: «Не убирайте, пусть лежит. Первый час — самый важный. Он должен слышать ваше сердце.»

Он слышал. Лежал на мне, голова под моим подбородком, и дышал. А я дышала в его макушку — запах, которого нет больше нигде в мире. Только здесь, только сейчас, только в этот час.

Стас стоял рядом. Он был на родах — держал мою руку последние три часа, побледнел, один раз чуть не упал, медсестра дала ему нашатырь. Но стоял. Не ушёл. Когда ребёнка положили мне на грудь, Стас заплакал. Тихо, одной рукой закрыл лицо, другой держал мою ладонь. Я видела, как у него тряслись плечи.

В четыре двадцать — через три минуты после рождения сына — Стас достал телефон и позвонил матери.

Через три минуты. Ребёнок ещё лежал на мне, пуповину ещё не пережали, послед ещё не вышел, я ещё лежала на родильном столе — а Стас уже звонил Нелли Аркадьевне.

Я слышала сквозь туман — обрывками. «Мам, родился! Мальчик! Три семьсот пятьдесят! Всё хорошо!» Голос — счастливый, звонкий, на весь родзал. Медсестра посмотрела на него с неодобрением, но ничего не сказала.

Я тоже ничего не сказала. Я лежала и дышала. И мой сын лежал и дышал. И это было всё, что имело значение.

Потом меня перевели в послеродовую палату. Одноместную — мы доплатили, семнадцать тысяч за три дня. Маленькая комната, кровать, пеленальный столик, кресло для посетителей, окно во двор. Стены — бледно-жёлтые. Лампа — тусклая, ночная. Часы на стене — пять ноль три.

Я лежала на боку — на спине нельзя, швы. Ребёнок — рядом, в прозрачной кювете, запелёнатый, в шапочке. Спал. Я смотрела на него и не могла моргнуть. Мне казалось — если моргну, он исчезнет. Глупое чувство. Но первые роды — всё глупое, и всё настоящее одновременно.

Стас сидел в кресле. Тоже не моргал. Смотрел на сына.

— Я маме сказал. Она приедет утром. Часов в девять.

— Хорошо, — сказала я.

В девять — это нормально. В девять я приду в себя, умоюсь, причешусь, надену нормальную рубашку вместо этой больничной, пропитанной потом и ещё чем-то. В девять — можно. В девять я буду готова улыбаться и принимать поздравления.

Нелли Аркадьевна приехала не в девять. Она приехала в пять двадцать утра.

Через час и три минуты после рождения моего сына. Сорок минут дороги из Бирюлёво до роддома. Значит, она выехала в четыре сорок. Значит, она оделась, вышла из дома и села в такси через двадцать минут после звонка Стаса. Через двадцать минут. В четыре часа ночи. Ей пятьдесят девять лет, у неё давление, и она села в такси в четыре сорок утра, потому что не могла ждать до девяти.

Я услышала голос в коридоре. Громкий, уверенный, с привычкой командовать. Нелли Аркадьевна в любом помещении занимает весь объём — голосом, жестами, присутствием. В очереди в поликлинике, в магазине, в подъезде — она везде главная. Не потому что просят — потому что не спрашивает разрешения.

— Мне в двенадцатую палату. Невестка. Только родила.

— Женщина, посещения с девяти утра. Сейчас пять двадцать. Послеродовое отделение закрыто.

— Мне к внуку. Я — бабушка. Пропустите.

— Женщина, я не могу. Правила.

Пауза. Потом — шаги. Быстрые. Мимо поста. Голос медсестры: «Женщина! Женщина, стойте! Вы не можете!» И шаги — ближе, ближе, по коридору, мимо палат, где спят другие роженицы, другие дети, другие первые часы.

Дверь открылась.

Нелли Аркадьевна стояла на пороге. Пальто нараспашку, шарф сбился, сумка на локте. Щёки красные — от мороза или от давления. Глаза — блестящие, жадные. Она смотрела не на меня. Она смотрела на кювету. На свёрток в шапочке.

— Где он? Дайте мне.

Она шагнула к кювете. Руки протянуты. Не вымытые — с улицы, с перчаток, с ручки двери, с кнопки лифта. С сорока минут в такси, где до неё сидели чужие люди. С улицы — в послеродовую палату — к новорождённому. Без бахил, без халата, без маски.

Стас вскочил с кресла.

— Мам, ты чего? Мы же сказали — утром. К девяти.

— Я не могу ждать до девяти! Это мой внук! Первый внук! Дайте мне его подержать!

Она потянулась к кювете. Я почувствовала, как внутри что-то включилось. Не мысль — инстинкт. Животное, первобытное. Так кошка шипит, когда к котятам подходят. Так волчица скалится. Я не волчица — я женщина после четырнадцати часов родов, с семью швами, в крови и поту, — но я оскалилась.

— Не трогайте, — сказала я.

Голос был тихий. Хриплый — я сорвала связки на потугах. Но Нелли Аркадьевна остановилась. На секунду.

— Рита, не глупи. Я бабушка. Я имею право подержать внука.

— Не сейчас. Ему час. Час от рождения. Мне его только приложили к груди. Он спит. Не трогайте.

— Да я аккуратно! Что я, детей не держала? Я Стаса вырастила, между прочим. Без ваших кювет и ваших правил.

— Нелли Аркадьевна. Вы с улицы. Без бахил, без халата. Руки не мыли. Ребёнку час. У него нет иммунитета. Пожалуйста — выйдите.

— Ты мне указываешь?!

— Я прошу.

— Стас! — она повернулась к сыну. — Скажи ей!

Стас стоял между кюветой и матерью. Бледный, растерянный. Он смотрел на меня, потом на мать, потом на ребёнка. Руки — по швам. Как мальчик между двумя взрослыми.

— Мам, ну может, правда, потом...

— Потом?! Я ехала через весь город! В пять утра! В такси за тысячу триста! Чтобы увидеть внука! А мне говорят — потом?!

Она кричала. В послеродовом отделении, в пять двадцать утра, рядом с палатами, где спали женщины, которые тоже рожали — кто шесть часов назад, кто двенадцать, кто сутки. И их дети спали — или не спали, потому что Нелли Аркадьевна кричала.

В дверях появилась Татьяна Ивановна. Акушерка. Та, которая принимала моего сына. Маленькая, сухая, с короткой стрижкой и взглядом, от которого замолкают все — от интернов до заведующих.

— Что здесь происходит?

— Это бабушка, — сказал Стас.

— Мне всё равно, кто это. Послеродовое отделение. Посещение с девяти. Пациентка час назад родила, у неё швы и первое прикладывание. Ребёнку нужен покой. Женщина, выйдите. Немедленно.

— Я — бабушка! Я имею право!

— Вы имеете право ждать в холле. С девяти утра. В бахилах и халате. С чистыми руками. А сейчас — выйдите. Или я вызову охрану.

Нелли Аркадьевна стояла посреди палаты. Пальто нараспашку. Сумка сползла с локтя. Она смотрела на Татьяну Ивановну — как человек, которому впервые за пятьдесят девять лет сказали «нет» и подкрепили охраной.

Потом посмотрела на меня. И сказала — громко, на весь коридор, чтобы слышали все палаты:

— Она моего внука от семьи прячет. Родила — и прячет. Как будто она одна его сделала.

Потом развернулась и вышла. Каблуки — по коридору. Дробь. Как очередь.

Татьяна Ивановна закрыла дверь. Посмотрела на меня. Потом на Стаса.

— Молодой человек, в следующий раз сообщайте родственникам о визитах после девяти. И не в первый час. Матери нужен покой. Ребёнку нужен покой. Это не обсуждается.

Стас кивнул. Молча. Как мальчик, которого отчитали.

Татьяна Ивановна ушла. Я лежала и смотрела в потолок. Бледно-жёлтые стены. Тусклая лампа. Часы — пять тридцать один. Мой сын спал в кювете. Он не проснулся. Или проснулся и снова уснул — я не уследила, потому что смотрела в потолок и пыталась дышать.

— Стас.

— Да.

— Зачем ты позвонил ей в четыре двадцать?

— Она просила. Она сказала — «как только родится, сразу звони, в любое время».

— И ты позвонил. Через три минуты. Я ещё лежала на столе. Послед не вышел. Меня ещё не зашили. А ты уже звонил маме.

— Она бы обиделась, если бы узнала позже.

— А я? Я не обиделась?

Он молчал. Долго.

— Я не думал, что она приедет.

— Ты знаешь свою мать тридцать один год. Ты не думал, что она приедет?

Он не ответил. Сел в кресло. Уронил голову в ладони.

Мой сын спал. Я смотрела на него и чувствовала, как мокрое расползается по простыне подо мной. Кровь — нормально, послеродовое, но прокладка пропиталась, и простыня тоже. Я нажала кнопку вызова. Медсестра пришла, сменила. Стас не посмотрел — он всё ещё сидел с головой в ладонях.

К девяти утра Нелли Аркадьевна не вернулась. И к десяти. И к двенадцати. Она уехала домой. Обиженная. Оскорблённая. Униженная акушеркой и невесткой. Звонила Стасу каждые два часа — я слышала, как он выходил в коридор и шептал: «Мам, ну приедь, ну посмотришь, ну всё будет нормально.»

Она приехала на следующий день. В десять утра. В бахилах. В халате. С пакетом — яблоки, сок, пелёнки. Вошла в палату, посмотрела на меня, посмотрела на ребёнка.

— Могу подержать?

Я кивнула. Она взяла его. Правильно — головку придерживая, локоть под спинку. Она умеет. Она растила Стаса. Она держала его так же — тридцать один год назад. Я не сомневаюсь, что она любит внука. Не сомневаюсь.

Но она стояла с ним на руках и не смотрела на меня. И я лежала и не смотрела на неё. И между нами — ребёнок. И тишина.

На третий день в роддоме я лежала без сна. Ночь. Ребёнок ел — каждые два часа, по сорок минут. Между кормлениями я не спала, потому что в голове крутилось. «Она моего внука от семьи прячет.» Громко. На весь коридор. При медсёстрах, при других роженицах, при Татьяне Ивановне. Прячет. Как будто я украла собственного ребёнка.

Я взяла телефон. Три часа ночи. Ребёнок уснул на груди. Я открыла семейный чат мужа. Тридцать человек. Его родня — мать, отец, сестра, тётки, дядья, двоюродные, троюродные. Чат назывался «Тереховы — сила». Там уже было двадцать поздравлений — «с внуком!», «с наследником!», «здоровья малышу!». Шарики, сердечки, эмодзи.

Я записала голосовое. Четыре минуты двенадцать секунд. Тихо, шёпотом — ребёнок спал на груди. Но каждое слово — чёткое. Я бухгалтер по образованию, я привыкла к точности.

«Здравствуйте, это Рита. Спасибо за поздравления. Я хочу рассказать, что произошло в роддоме, потому что знаю — Нелли Аркадьевна расскажет свою версию. Хочу, чтобы вы знали мою.

Я родила в четыре семнадцать утра. Четырнадцать часов родов. Семь швов. Ребёнку было шестьдесят три минуты от рождения. Он лежал у меня на груди — первый контакт, кожа к коже, первое прикладывание, первый час жизни. Этот час есть у каждой матери и у каждого ребёнка. Один раз. Его нельзя повторить.

Нелли Аркадьевна приехала в пять двадцать. Прошла мимо поста без разрешения. Без бахил, без халата, без маски. С улицы — к новорождённому. Вошла в палату и потребовала дать ей ребёнка. Я попросила подождать до утра. Она отказалась. Кричала в послеродовом отделении, где спят другие матери и дети. Акушерка попросила её выйти. Нелли Аркадьевна на весь коридор сказала — цитирую — «она моего внука от семьи прячет».

Я не прячу. Я родила. Я лежала на кровати с семью швами, в крови, с ребёнком на груди. Мне нужен был час. Один час. Шестьдесят минут тишины с моим сыном. Первый и единственный час его жизни.

Поэтому я прошу. Всех. Визиты к нам домой после выписки — только по приглашению. Только когда я скажу — можно. Кто приедет без звонка — дверь не открою. Не потому что прячу ребёнка. А потому что я — мать. И я решаю, когда, кто и как. Это не обсуждается.»

Я отправила голосовое в три часа двенадцать минут ночи. Положила телефон экраном вниз. Ребёнок спал на груди, тёплый, тяжёлый. Три семьсот пятьдесят — почти четыре килограмма. Целый человек. Мой.

Утром телефон вибрировал непрерывно. Я не смотрела до одиннадцати. Потом посмотрела.

Сорок семь сообщений. Семнадцать голосовых. Два пропущенных звонка от Стаса — он был на работе, сестра подменяла.

Тётя Зоя — сестра Нелли Аркадьевны: «Рита, ну зачем ты так? Нелли просто переволновалась. Она ждала этого внука три года. Ну приехала, ну не в бахилах. Зачем на всю семью позорить?»

Двоюродный брат Стаса, Андрей: «Ритуль, мощно. Уважаю.»

Сестра Стаса, Катя: «Рита, я тебя понимаю. Но мама сейчас рыдает. Она звонила мне пять раз. Говорит — невестка её на всю родню выставила. Может, удалишь голосовое?»

Отец Стаса, Борис Евгеньевич — молчал. Ни слова. Но он всегда молчит. За тридцать лет с Нелли Аркадьевной — молчит.

Стас позвонил в двенадцать.

— Рита, зачем в общий чат?

— Потому что она сказала «прячет внука от семьи» на весь коридор роддома. При чужих людях. Я ответила при своих.

— Можно было мне сказать. Я бы поговорил.

— Стас, ты позвонил ей через три минуты после родов. Через три минуты. Я ещё лежала на столе. Ты знал, что она приедет — и не предупредил, не остановил, не сказал «мам, утром». Ты выбрал её комфорт, а не мой покой. Через три минуты после того, как я родила тебе сына.

— Я просто хотел обрадовать.

— Обрадовал. Она приехала через час. В палату, где я лежала в крови, с ребёнком на груди. И кричала, что я прячу.

Он молчал.

— Рита, удали голосовое. Пожалуйста.

— Нет.

— Мама не будет с нами общаться.

— Будет. Когда примет правила. Визиты — по приглашению. Не по её расписанию — по моему.

— Это жёстко.

— Роды — жёстко. Четырнадцать часов — жёстко. Семь швов — жёстко. Свекровь в палате через час — жёстко. Голосовое в чат — это не жёстко. Это — граница.

Прошло шесть недель. Мы дома. Сын — здоров, набирает вес, ест каждые два с половиной часа. Я не сплю больше трёх часов подряд. Швы зажили, но сидеть до сих пор больно — на подушке, специальной, с дыркой.

Нелли Аркадьевна приходила три раза. По приглашению. Я звонила, говорила: «Нелли Аркадьевна, приезжайте в субботу в двенадцать.» Она приезжала в двенадцать. Не в одиннадцать, не в восемь утра — в двенадцать. Снимала обувь в коридоре. Мыла руки. Брала внука. Сидела час. Уезжала.

Мы не обсуждали голосовое. Ни разу. Оно висит в чате — никто не удалил. Тридцать человек прослушали, прочитали, составили мнение. Кто-то — за меня. Кто-то — за неё. Тётя Зоя до сих пор считает, что я «перегнула». Катя написала мне в личку: «Рита, я тебя поддерживаю. Когда я рожала — мама тоже приехала без спроса. Я промолчала. Жалею до сих пор.»

Стас со мной. Рядом. Ночами встаёт к ребёнку — качает, пока я сплю свои три часа. Днём работает. Маме звонит — но при мне, и не в четыре утра. Мы не ссоримся. Но между нами — голосовое на четыре минуты двенадцать секунд, которое я отправила в три часа ночи, с ребёнком на груди, в палате, которая пахла кровью и молоком.

Может, не надо было в общий чат. Может, достаточно было сказать Стасу — а он бы передал. Может, тридцать родственников не должны были слышать, как Нелли Аркадьевна кричала в роддоме, — может, это её стыд, а не публичная информация. Может, бабушка имела право нервничать — первый внук, три года ждала, ночь, волнение, адреналин. Может, я бы на её месте тоже приехала. Может, через десять лет я пойму. Или не пойму.

Но я помню одно. Пять часов двадцать минут. Палата. Полумрак. Мой сын — час и три минуты от роду — лежит на моей груди. Его макушка пахнет так, что хочется плакать. И дверь открывается, и входит женщина в пальто, и тянет руки, и кричит. И мой первый час — наш единственный первый час — разбивается об её голос.

Этот час не вернётся. Никогда. Ни за какие яблоки и пелёнки.

Скажите мне — я перегнула? Или если свекровь ворвалась в палату через час после родов и назвала тебя похитительницей собственного ребёнка — голосовое в семейный чат это не месть, а объяснение правил?

***

Вам понравиться: