До Ивана я думала, что любовь — это когда тебя кладут на живот и считают позвонки.
Своим пальцем. Медленно. Сверху вниз. И когда доходят до копчика, целуют. Я читала это в женском журнале в очереди к стоматологу. У меня тогда была дырка в зубе и дыра в жизни, и я думала: вот оно, просто кто-то не досчитал мои позвонки.
Иван посчитал в первую же ночь.
— У тебя их тридцать четыре, — сказал он. — Один лишний.
Я засмеялась. Он не засмеялся.
— Шучу, — сказал он через пару секунд. — Ты совсем без юмора, Валенька.
Валенька. Он назвал меня Валенькой, и внутри что-то отклеилось и полетело, как целлофановый пакет по ветру. Никто не называл меня Валенькой с тех пор, как ушла бабушка. Бабушка звала меня, когда я заигрывалась во дворе: «Ва-а-аленька, домой!» И я бежала, потому что бабушкин голос был единственным, что имело вес.
С Иваном я тоже бежала.
Он сказал: «Останься». Я осталась.
Он сказал: «Переезжай». Я переехала.
За два дня собрала сумку. Мать звонила и спрашивала, не сошла ли я с ума. Я сказала: «Мам, ему сорок три, у него свой бизнес, квартира на Фонтанке, он возит меня в рестораны».
Мать замолчала. Потом сказала: «А чего у него жена ушла?»
Я ответила, что жена была стервой и пилила его двадцать лет. Я не знала этого наверняка. Я просто уже вросла в эту версию, как плющ в стену, — если оторвать, останутся следы.
Первые три недели были раем.
Я просыпалась и слышала, как он бреется. Звук станка по щетине — как наждак по дереву, ровный, уверенный. Я лежала и думала: он здесь. Он мой. Я вдыхала запах его крема для бритья, menthe et romarin, я узнала это слово — мята и розмарин, я даже выучила, как пишется, по буквам: M-E-N-T-H-E. Я показывала это подруге Ленке в переписке, и Ленка писала: «Валя, ты чего, он тебе французский диктант устраивает?»
Нет. Он просто оставлял тюбик открытым. Я закрывала.
Я закрывала всегда.
Четвертая неделя.
Иван сказал: «У меня завтра важная встреча. Погладь рубашку».
Я погладила.
Он посмотрел и сказал: «Ты гладишь не умеешь? Манжеты должны стоять».
Я перегладила.
Он надел, посмотрел в зеркало, снял, бросил на пол. Сказал: «Видишь? Складка. Ты вообще смотришь, что делаешь?»
Я смотрела. Складки не было.
Я нагнулась поднять рубашку. Иван уже выходил. Хлопнула дверь, и в прихожей остался только запах menthe et romarin и мое колотящееся сердце.
Я стояла с рубашкой в руках и думала: он занятой человек. У него стресс. Он не хотел меня обидеть.
Я повесила рубашку в шкаф. Складка, которой не было, сидела у меня в горле, как рыбья кость.
Шестая неделя.
Мы смотрели кино. Артхаус, черно-белое, я не понимала сюжета, но кивала. Иван любил, когда я кивала.
В середине фильма он взял пульт и выключил звук.
— Ты дышишь, — сказал он. — Так громко. Я не слышу диалогов.
Я задержала дыхание.
Он смотрел на экран в тишине. Я смотрела, как его пальцы сжимают подлокотник кресла. Белые костяшки. Я перестала дышать совсем.
Через минуту он включил звук и сказал: «Вот теперь хорошо».
Я выдохнула только в рекламную паузу. Тише, чем мышь за плинтусом.
Девятая неделя.
Я разбила его чашку.
Нечаянно. Мыла, выскользнула из рук, ударилась о край раковины — вдребезги. Фарфор, белый, без рисунка, очень простая, очень дорогая. Я смотрела на осколки и чувствовала, как пол уходит из-под ног.
Я собрала все до последней крошки. Завернула в бумагу. Завязала узлом. Вынесла в мусоропровод в три часа ночи, потому что не могла заснуть, пока этот черепок лежал в ведре на кухне.
Утром Иван спросил: «Где чашка?»
Я сказала: «Какая чашка?»
Он посмотрел на меня. Очень долго. Потом улыбнулся.
— Валенька. Ты врешь.
Я заплакала.
Он обнял меня и сказал: «Боже, ну что ты. Это просто чашка. Закажем новую. Ты моя дурочка».
Он гладил меня по голове. Я рыдала ему в плечо. От счастья, что он не злится. От облегчения, что простил. Я не понимала, что меня не за что прощать.
Я просто разбила чашку.
Двенадцатая неделя.
Иван сказал, что его бывшая жена — социопатка. Что она врала врачам, чтобы получить справку. Что она имитировала приступы астмы. Что она тратила его деньги на пластического хирурга, который сделал ей грудь, и за это Иван должен был платить алименты, потому что судья была женщина и повелась на ее слезы.
Я слушала и кивала.
Я не знала, что у Софьи Андреевны врожденный порок сердца. Я не знала, что она десять лет работала в НИИ склероза и кардиологии. Я не знала, что грудь она сделала себе сама, в сорок пять лет, после мастэктомии.
Я не знала ничего.
Я знала только, что Иван говорит, а я киваю. И что на дне этой чашки из-под его слов осадок — горький, металлический, я его чувствую, но не могу выплюнуть, потому что это было бы неуважение.
Четырнадцатая неделя.
Я перестала звонить матери. Она спрашивала слишком много.
Я перестала видеться с Ленкой. Ленка сказала: «Ты стала какая-то дерганая». Я ответила: «Ты просто завидуешь». Ленка замолчала и не перезвонила.
Я перестала есть при Иване. У него был чуткий слух. Хруст огурца раздражал его. Звяканье вилки о тарелку — тоже. Я ждала, когда он уйдет на работу, и доедала холодное стоя, глядя в окно на чужую жизнь.
Соседний дом стоял так близко, что я видела, как женщина в халате кормит кота. Кот ел, она смотрела в телефон. Никто никому не говорил, как дышать.
Шестнадцатая неделя.
Иван уехал в командировку. На три дня.
Я осталась одна в его квартире, и тишина была такой густой, что я слышала, как в холодильнике щелкает реле. Я ходила по комнатам и трогала вещи. Книги на немецком, которые он не открывал. Гантели под кроватью запылились. Крем для обуви «Саламандра», восемьдесят рублей, щетка с кабаньей щетиной.
Я села на пол в прихожей и заплакала.
Не от горя. От того, что я наконец могла плакать без звука. Иван не любил звуков.
На второй день я открыла ящик с носками.
Я знала, что ключ там. Я знала это четыре месяца. Я брала в руки левый носок, сжимала холодный металл сквозь хлопок и клала обратно.
В этот раз я развернула.
Ключ был маленький, мебельный, без бородки, просто штырь с одной канавкой. Я стояла у антресоли и слышала, как в висках стучит кровь. Тот же ритм, что в фильмах ужасов, когда героиня открывает дверь, за которой точно кто-то есть.
Я открыла.
Там лежал портфель. Кожаный, коричневый, с потертыми углами. Я села на пол, положила портфель на колени. Как в детстве — школьный ранец, перед первым сентября, пахнет новым пластиком и надеждой.
Замок щелкнул.
Внутри были документы. Диплом, свидетельство о рождении, военник. Красная обложка, печать.
Свидетельство о браке.
Иван Петрович С. и Софья Андреевна К. Дата регистрации — двенадцатое октября, двадцать один год назад.
Я ищу дальше. Ищу бумажку о расторжении брака.
Пусто.
Я копаюст дальше. Другие бумаги, другие имена, другие даты. Но это я держала в руках и не могла дышать.
Они не были разведены.
Я сидела на полу с портфелем на коленях, и мир остановился. Я думала: двадцать один год. Она носила его фамилию двадцать один год. Она ждала его дома, рожала ему детей, гладила его рубашки, чистила его ботинки — черт, она делала это раньше меня, она делала это дольше меня, она все еще имела на это право, а я — нет.
Я закрыла портфель. Заперла замок. Задвинула на антресоль. Замотала ключ в левый носок и положила обратно в ящик.
Я легла на кровать и смотрела в потолок до самого его приезда.
Он приехал вечером, поцеловал меня в висок и сказал: «Скучала?»
Я сказала: «Да».
Я не спросила про Софью Андреевну. Я не спросила, почему он называет ее бывшей, когда она его жена. Я не спросила, где она сейчас и знает ли она обо мне.
Я спросила: «Ужинать будешь?»
Он сказал: «Разогрей».
Я разогрела.
Девятнадцатая неделя.
Я перестала спать.
Лежала рядом с Иваном и смотрела, как движутся стрелки на часах. 2:14, 3:37, 4:52. В 5:30 он просыпался, шел в душ, и я могла закрыть глаза, потому что звук воды заглушал мои мысли.
Я похудела на семь килограммов. Кости торчали, как вешалки в пустом шкафу.
Иван сказал: «Ты отлично выглядишь. Не вздумай поправляться».
Я перестала есть совсем.
Двадцать первая неделя.
Софья Андреевна приехала сама.
Я открыла дверь и увидела женщину. Шестьдесят лет, седые волосы, стрижка короткая, ногти без лака. Пальто серое, поношенное, но чистое. В руках — пакет с продуктами.
Она сказала: «Вы, наверное, Валя».
Я сказала: «Вы, наверное, ошиблись квартирой».
Она посмотрела на меня очень спокойно. У нее были глаза операционной сестры — те, что видели столько крови, что их уже ничем не удивить.
— Не ошиблась, — сказала она. — Я Соня. Жена Ивана.
Она вошла.
Я не могла двинуться. Я стояла в дверях прихожей, босиком на холодном полу, и смотрела, как она ставит пакет на кухонный стол. Как достает молоко, хлеб, масло. Как открывает холодильник и расставляет продукты на полках так уверенно, будто делала это каждый день последние двадцать лет.
— У него закончился творог, — сказала она. — Он без творога начинает психовать.
Я молчала.
Она закрыла холодильник, вытерла руки о полотенце и только тогда повернулась ко мне.
— Вы давно с ним?
Я хотела сказать «полгода». У меня не получилось.
— Пять месяцев, — прошептала я.
Она кивнула. Без удивления и злости.
— Я прихожу по вторникам, — сказала она. — Приношу продукты, забираю белье в прачечную. Вы не стесняйтесь, оставляйте мне его рубашки. Я знаю, как гладить манжеты.
Она говорила это так просто, как будто мы коллеги в одном офисе. Как будто у нас общий проект под названием «Иван», и она просто передает мне смену.
— Вы... — начала я. — Вы знали? Все это время?
Она снова кивнула.
— Я знаю двадцать один год.
Я села на табуретку. Ноги не держали.
— Почему вы не уйдете? — спросила я.
Она посмотрела на свои руки. Пальцы узловатые, вены выступают. Маникюра нет, колец нет.
— А куда? — сказала она. — У меня пенсия двенадцать тысяч. Квартира служебная, от института. Если я уйду, мне негде жить.
— Но он же... — Я запнулась. — Он же изменяет вам. Все время.
Она улыбнулась. Не мне. Чему-то внутри себя.
— Валя, — сказала она. — Иван не изменяет. Иван собирает.
Я не поняла.
— Он коллекционирует женщин, — сказала она. — Как марки. Каждая новая — другой цвет, другая страна, другой номинал. Он наклеивает их в альбом и смотрит. А когда марка надоедает, он просто переворачивает страницу.
Она встала, взяла сумку.
— До следующего вторника, — сказала она. — Творог купите сами, и то я завтра не приду.
И ушла.
Я сидела в кухне до вечера. Потом встала, открыла холодильник и долго смотрела на продукты, которые расставила чужая женщина. Молоко, масло, творог. Жизнь, которую она продолжала обслуживать, даже когда перестала в ней жить.
Я закрыла холодильник.
В тот вечер я впервые не спросила Ивана, будет ли он ужинать.
Двадцать вторая неделя.
Я перестала гладить рубашки.
Он заметил на третий день.
— Ты не погладила мне синюю. Почему?
— Я устала.
Он посмотрел на меня. Я смотрела в стену.
— Валя. Я задал вопрос.
— Я слышала.
Пауза. Я чувствовала его взгляд, как давление воздуха перед грозой.
— Ты плохо себя чувствуешь?
— Я нормально.
— Ты какая-то дерганая. У тебя месячные?
Я промолчала.
Он подошел ближе. Очень близко. Я слышала его дыхание — спокойное, как у хирурга перед разрезом.
— Валенька, — сказал он. — Посмотри на меня.
Я посмотрела.
— Я забочусь о тебе, — сказал он. — Я дал тебе крышу, еду, деньги. Я не прошу ничего невозможного. Только чтобы в доме был порядок. Это так трудно?
Я покачала головой.
— Тогда в чем проблема?
Я открыла рот. Я хотела сказать: «Я знаю про Софью Андреевну». Я хотела сказать: «Я знаю, что ты не разведен». Я хотела сказать: «Я знаю, что я — двадцать седьмая марка в твоем альбоме, и скоро ты перевернешь страницу».
Я сказала:
— Ни в чем.
Он улыбнулся.
— Вот и умница. Погладь мне синюю, я опаздываю.
Я погладила.
Двадцать третья неделя.
Я пошла к психиатру.
Сама. Записалась, сказала Ивану, что к гинекологу. Он кивнул и попросил купить по пути его любимый сыр.
Кабинет был маленький, заставленный фикусами. Врач — женщина лет пятидесяти, в очках без оправы. Она слушала, не перебивая.
Я рассказала про рубашки. Про дыхание. Про чашку. Про творог и манжеты. Про то, что я перестала есть при нем, а потом и без него. Про то, что я не сплю, потому что, когда я сплю, мне снится, что я стою в прихожей и чищу ботинки, а они не кончаются.
Она спросила: «Вы считаете, что эти отношения вас разрушают?»
Я сказала: «Да».
Она спросила: «Вы хотите их прекратить?»
Я открыла рот.
И ничего не сказала.
Потому что я не знала ответа. Я не знала, кто я без него. Я не знала, куда мне идти. Я не знала, как жить, если не нужно гладить рубашки и задерживать дыхание.
Я просто сидела и молчала.
Врач сняла очки и посмотрела на меня так, как смотрит усталая мать на ребенка, который снова разбил коленку в том же самом месте.
— Валя, — сказала она. — У вас есть деньги?
Я кивнула.
— Снимите квартиру. Любую. Сегодня. Не завтра, не через неделю. Сегодня. Купите себе продуктов. Положите в холодильник. Не для него, а для себя.
Она выписала рецепт и протянула мне.
— Не бросайте резко, когда станет легче. Станет легче — это нормально. Это не значит, что вам не нужны таблетки.
Я взяла рецепт и положила в сумку.
Я купила сыр. Дорогой, с плесенью, пахнет так, будто его нашли в подвале после наполеоновский войн. Иван любил этот запах.
Я принесла сыр домой. Положила в холодильник. Рядом с творогом, который купила во вторник.
И села на пол.
Я сидела на полу в прихожей и смотрела на его ботинки. Одиннадцать пар. Черные, коричневые, замшевые, лаковые. Я чистила их сто раз, может, двести. Я знала каждую царапину, каждую потертость. Я втирала крем «Саламандра» в кожу, как втирают мазь в больное место.
Я взяла левый ботинок. Черный, оксфорд, мыс чуть сбит. Я держала его в руках и смотрела на подошву.
На подошве была приклеена жвачка.
Старая, серая, въевшаяся в рифление. Я смотрела на эту жвачку и думала: он ходит по улицам, по которым ходила я. Он наступает в то же дерьмо. Но жвачка остается на нем, а не на мне.
Я положила ботинок обратно.
Встала.
Достала чемодан.
Двадцать четвертая неделя.
Я собирала вещи два часа. У меня было их мало. Книжки, джинсы, куртка, туфли. Крем в сумке. Фен, который Иван называл «дешевым пластиком».
Я не брала ничего, что он мне подарил. Шарф, серьги, сумку — все осталось в шкафу. Я не хотела уносить с собой его метки.
В 6:30 хлопнула входная дверь.
Я замерла. Чемодан стоит в прихожей, открытый, наполовину пустой. Я стояла над ним с джинсами в руках.
Иван вошел и остановился.
Он смотрел на чемодан. Потом на меня. Потом опять на чемодан.
— Ты куда-то собираешься?
Голос ровный. Спокойный. Как у отца, который застал ребенка за разбором шкафа перед побегом.
Я сказала:
— Я ухожу.
Он не изменился в лице.
— Куда?
— Не знаю.
— К кому?
— Ни к кому.
Пауза. Он снял пальто, повесил на вешалку. Аккуратно, плечико к плечику.
— Валя, — сказал он. — Поговорим.
Я молчала.
Он подошел ближе.
— Я вижу, тебе трудно. Ты устала. Мы оба устали. Давай съездим куда-нибудь, отдохнем. Я возьму билеты в Прагу, ты любишь Прагу. Помнишь, ты говорила, что хочешь посмотреть Карлов мост?
Я говорила. В первую неделю. Я сказала: «Мечтаю когда-нибудь увидеть Карлов мост». Он тогда кивнул и перевел разговор на свои проблемы с подрядчиками.
— Я не хочу в Прагу, — сказала я.
— Хорошо. Не хочешь в Прагу — не надо. Куда ты хочешь?
Я хотела домой. Но у меня не было дома. Была комната в коммуналке, которую я сдавала студентке, потому что Иван сказал: «Зачем тебе эта клетка, переезжай ко мне». Была мать в Ленобласти, которая скажет: «Я же тебя предупреждала». Была Ленка, которая не берет трубку.
— Я не знаю, — сказала я.
— Вот видишь. — Он улыбнулся. — Ты не знаешь. Ты просто устала и накрутила себя. Иди приляг, я закажу ужин. Хочешь суши?
Он уже тянулся к телефону.
— Я знаю про Софью Андреевну.
Его рука остановилась.
— Я знаю, что вы не разведены. Я видела свидетельство. Я знаю, что она приходит по вторникам и приносит тебе творог.
Тишина. Такая, что я слышала, как в холодильнике капает конденсат.
Иван опустил телефон.
— Ты лазила в мои вещи.
— Да.
— Ты рылась в портфеле.
— Да.
Он посмотрел на меня. В первый раз за полгода — не сверху вниз, не снисходительно. Он смотрел так, будто видел меня впервые. Будто я была не маркой в альбоме, а конкурентом на переговорах.
— И что ты хочешь услышать? — спросил он. — Что я люблю ее? Не люблю. Что я собираюсь с ней разводиться? Не собираюсь. Она старая, больная, нищая. Если я ее брошу, она сдохнет под забором. Ты этого хочешь?
Я молчала.
— Я даю ей крышу. Я даю ей деньги. Я даю ей то, что она заслуживает. — Он сделал паузу. — Так же, как даю тебе.
Он сказал это спокойно. Как факт. Как погоду за окном.
— Ты можешь уйти, — сказал он. — Прямо сейчас. Но сначала ответь: куда?
Я смотрела на него.
— Квартиру ты сдаешь студентке. Мать живет в области, до нее три часа на электричке. Подруга с тобой не разговаривает. Денег у тебя — двадцать тысяч на карте, я проверял. На что ты будешь жить?
Я не знала. Я не думала про деньги. Я думала про жвачку на подошве и творог в холодильнике.
— Ты вернешься, — сказал Иван. — Через неделю. Через месяц. Ты вернешься. Приползешь и попросишься обратно. Я тебя приму. Но лучше не позориться.
Он взял пульт и включил телевизор.
Я стояла с джинсами в руках.
Я слышала, как диктор говорит про курс валют. Я слышала, как Иван переключает каналы. Я слышала, как за окном проехала машина, и звук был такой обыденный, будто ничего не происходит.
Я положила джинсы обратно в чемодан.
Застегнула молнию.
Взяла сумку.
— Ключи, — сказала я.
Он не обернулся.
— Оставь в ящике.
Оставила ключи.
Открыла дверь.
— Валя.
Я обернулась.
Он смотрел в телевизор. Лица я не видела, только затылок.
— Шарф оставляй. Я за него заплатил.
Я вышла.
Дверь захлопнулась. Звук — как выстрел холостым.
Я стояла на лестничной клетке с чемоданом и сумкой. Лифт долго не ехал. Я слышала, как за дверью работает телевизор — та же программа, те же голоса. Иван не выключил его. Ему не нужно было делать вид, что он расстроен.
Я спустилась пешком.
Восемь этажей. Чемодан прыгал по ступеням, колеса гремели, как детский барабан. Я думала: если я сейчас вернусь, он откроет. Он скажет: «Я же говорил». Он нальет мне чаю и спросит, что случилось с моими волосами, потому что я давно их не красила и корни отросли на три сантиметра.
Я вышла на улицу.
Был март. Снег сошел, но еще не выросла трава. Грязный асфальт, лужи, в лужах — отражения фонарей. Я стояла у подъезда и не знала, куда идти.
Я села на чемодан и заплакала.
Мимо проходили люди. Никто не остановился.
Я достала телефон.
Набрала мать.
— Мам.
— Валя? Ты чего так поздно?
— Мам, я ушла от него.
Пауза. Я слышала, как на том конце провода скрипнула кровать.
— Ты где сейчас?
— У подъезда.
— Какого подъезда?
— Его.
— О господи. — Мать вздохнула. — Сиди там. Никуда не уходи. Я вызываю такси.
— Мам, тут три часа ехать.
— Ничего. Сиди.
Она повесила трубку.
Я сидела на чемодане и ждала. Мимо прошла женщина с собакой. Собака обнюхала мои туфли, женщина дернула поводок. Я смотрела на свои туфли — черные, замшевые, купленные на распродаже за две тысячи. Иван сказал: «Дешево выглядит». Я все равно их носила. Когда его не было.
Через час подъехало такси.
Я села на заднее сиденье, поставила чемодан рядом. Водитель уточнил адрес. Я кивнула.
Мы ехали по вечернему Питеру. Фонари, мосты, рекламные щиты. Я смотрела в окно и не узнавала улиц. Полгода я почти не выходила одна. Полгода мой маршрут был: спальня — кухня — прихожая — спальня. Мир за окном был декорацией, которую Иван включал по вечерам.
Теперь декорация стала настоящей.
Я заплакала снова. Водитель не обернулся.
Мать встретила меня в халате. Почти полночь, она не спала. Стояла на пороге, скрестив руки на груди, и смотрела, как я втаскиваю чемодан через порог.
— Ну, — сказала она. — Рассказывай.
Я рассказала.
Мать слушала молча.
Потом встала, налила чай, поставила передо мной.
— Пей, — сказала она. — Завтра студентке скажешь, чтоб съезжала.
Я кивнула.
— И к врачу сходи. К нормальному, не к этому, к психотерапевту.
Я кивнула.
— И волосы подкрась. А то на голове ворона гнездо свила.
Я улыбнулась. В первый раз за полгода.
Мать вздохнула и накрыла мою руку своей. Рука у нее была теплая, шершавая, с натоптышами от огородной лопаты.
— Дура ты, Валя, — сказала она. — Но это лечится.
Сейчас.
Прошло два года.
Я сижу в своей комнате. Не в коммуналке — я сняла студию на окраине, маленькую, но свою. На стенах нет картин, потому что я не знаю, что мне нравится. Я все еще учусь это понимать.
В холодильнике стоит творог. Обычный, пять процентов, за 75 рублей. Я покупаю его раз в неделю, по вторникам. Не потому, что кто-то просит. Просто могу.
Я не ношу замшу. Я не глажу рубашки — у меня их нет. Я дышу так громко, как хочу и когда хочу, и храню зубную щетку в стакане, открыто, не в шкафчике.
Иногда я просыпаюсь в три ночи и не могу понять, где я. Кровать слишком маленькая. Тишина слишком тихая. Я встаю, иду на кухню, открываю холодильник. Свет из морозилки падает на лицо. Я жую холодную куриную ногу прямо с кости, пальцы жирные, экран телефона размазан.
Я думаю: никто не видит.
Но я вижу.
Я вижу себя. Я помню, как чистила ботинки, стоя на коленях. Я помню, как задерживала дыхание. Я помню, как разбила чашку и тайком собрала осколки, будто это было преступление.
Это не было преступлением.
Я разбила чашку. Чашки бьются.
Неделю назад я видела Ивана.
Случайно. В метро, на станции «Площадь Восстания». Он стоял на эскалаторе, поднимался вверх, я спускалась вниз. Нас разделяло тридцать секунд и чугунные ступени.
Он смотрел в телефон. Не заметил меня.
Я смотрела на него. На его пальто, на его портфель, на его черные оксфорды, отполированные кем-то до блеска.
Рекомендую почитать: