Найти в Дзене
Сёстры Тумбинские

Он спас моего сына на площадке. А потом я нашла его на рынке с ящиками

Часы на его руке не шли. Я заметила это, когда он уже поднимался с колен рядом с Лёвой. Левое запястье – циферблат с тонкой трещиной поперёк стекла, стрелки замерли на четырнадцати ноль семи. Не электронные, не модные – обычные, с кожаным ремешком, потёртым до белизны. Мёртвые. Но руки у него были живые. За минуту до этого я стояла над своим ребёнком и не могла вдохнуть. Лёва лежал на тёплом асфальте у горки, и его тело дёргалось рывками, голова запрокинулась, губы посинели. Судороги. Я видела такое раньше – дома, ночью, когда Лёва был ещё совсем маленький и я просыпалась от странного звука из его кроватки. А на площадке, среди чужих людей, под солнцем – всё было иначе. Я забыла всё, чему учил невролог. – На бок. Голову не держи. Засеки время. Голос был негромкий, но такой, что хочется подчиниться. Так говорят люди, которые привыкли, что их слушают, когда всё плохо. Мужчина опустился рядом с Лёвой. Я даже не видела, откуда он подошёл – с соседней лавочки, кажется. Повернул Лёву на бок,

Часы на его руке не шли.

Я заметила это, когда он уже поднимался с колен рядом с Лёвой. Левое запястье – циферблат с тонкой трещиной поперёк стекла, стрелки замерли на четырнадцати ноль семи. Не электронные, не модные – обычные, с кожаным ремешком, потёртым до белизны. Мёртвые.

Но руки у него были живые.

За минуту до этого я стояла над своим ребёнком и не могла вдохнуть. Лёва лежал на тёплом асфальте у горки, и его тело дёргалось рывками, голова запрокинулась, губы посинели. Судороги. Я видела такое раньше – дома, ночью, когда Лёва был ещё совсем маленький и я просыпалась от странного звука из его кроватки.

А на площадке, среди чужих людей, под солнцем – всё было иначе. Я забыла всё, чему учил невролог.

– На бок. Голову не держи. Засеки время.

Голос был негромкий, но такой, что хочется подчиниться. Так говорят люди, которые привыкли, что их слушают, когда всё плохо.

Мужчина опустился рядом с Лёвой. Я даже не видела, откуда он подошёл – с соседней лавочки, кажется. Повернул Лёву на бок, убрал мою руку от его затылка – аккуратно, но твёрдо. Проверил, нет ли рядом острых углов. Достал из кармана салфетку, промокнул пену у рта.

– Сколько ему? – спросил он, не глядя на меня.

– Четыре. Четыре года.

– Эпилепсия?

– Да. Диагноз поставили два года назад.

Он кивнул. Пальцы его лежали на шее Лёвы – проверял пульс. И я вдруг увидела эти пальцы: длинные, сухие, с широкими фалангами. Вены проступали синими нитками под кожей. Руки, которые знали, что делают.

Судороги стихли через полторы минуты. Лёва обмяк, задышал хрипло, но ровно. Мужчина не убирал руку – следил.

– Скорую вызвали? – спросил он.

– Да, сказали – двадцать минут.

– Нормально. Он стабилен.

Я села на асфальт рядом с сыном, и только тогда почувствовала, как трясутся колени. Мимо нас прошла женщина с коляской, обогнула, посмотрела. Ещё одна мамочка со скамейки подбежала, протянула бутылку воды. Я взяла, не поблагодарив.

А мужчина поднялся. Вытер руки о джинсы – они пахли хозяйственным мылом, резко, едко. Я запомнила этот запах.

– Когда очнётся – дайте попить. Не заставляйте вставать сразу. И к неврологу. Обязательно.

– Подождите, – сказала я. – Как вас зовут?

Он посмотрел на меня. Глаза серые, тяжёлые. Лицо худое, с глубокими складками от носа к подбородку. За сорок, может ближе к сорока пяти. Взгляд такой, будто я его о чём-то просила, а он заранее отказал.

Он не ответил. Развернулся и пошёл через двор, мимо песочницы, мимо поворота к гаражам. Не оглянулся.

Скорая приехала через семнадцать минут. Лёва уже открыл глаза. Фельдшер проверил, записал, сказал: «Кто оказал первую помощь – молодец, всё правильно». Я хотела показать на лавочку, но там никого не было.

Я искала его. Конечно, искала. На следующий день пришла на ту же площадку в то же время. И через день. И через три дня. Обошла лавочки, спросила у бабушек: мужчина, за сорок, худой, серые глаза. Одна вспомнила: «Кажется, видела. Сидел с книжкой. Нет, не знаю кто». И больше ничего.

Имени я не знала. Лица толком не запомнила – всё было как в тумане. Только руки. И часы, которые не шли.

Руслан ушёл, когда Лёве был год. Алименты не платил ни разу. Я работала кассиром в «Магните», сменами по двенадцать часов. Лёву сдавала в сад, забирала, кормила, укладывала. Потом сидела на кухне в нашей однокомнатной на первом этаже и считала, хватит ли до аванса. Обычно – не хватало.

Эпилепсия – это дорого. Не сами таблетки, они по льготе. А невролог. Консультации, корректировка дозы. ЭЭГ по бесплатной очереди – три месяца. Участковый в поликлинике смотрит пять минут и выписывает стандартное. А Лёве нужен был тот, кто разбирается. Частный приём – от трёх тысяч. Я не могла себе этого позволить каждый месяц.

И тут этот человек. Без имени, без телефона. Который за две минуты сделал то, что я не могла, хотя читала все памятки, все инструкции, все форумы.

Я не верю в знаки. Но я верю в руки, которые знают, что делать.

***

Прошёл месяц. Я почти перестала его искать. Почти.

В субботу утром мы с Лёвой пошли на рынок. Продуктовый, через два квартала от дома. Мясо и овощи там дешевле, чем в магазине, если подойти к закрытию. Но в тот раз мы пришли рано – я хотела взять яблок, Лёва любил зелёные, кислые.

Рынок гудел. Палатки с зеленью, лотки с рыбой, запах укропа и бензина от грузовиков. Лёва держал меня за руку и тянул к прилавку с виноградом.

И тут я почувствовала запах. Хозяйственное мыло. Резкое. Знакомое.

Рядом с фургоном стоял мужчина и перегружал ящики с помидорами. Он ставил их один на другой – быстро, привычно. Спина прямая, плечи работали ровно. Джинсы, серая футболка, кроссовки со стёртыми задниками.

Я увидела его руки. Длинные сухие пальцы обхватили деревянный ящик, и я узнала. Те самые фаланги. Те самые вены.

Он поставил ящик, выпрямился и повернулся.

Серые глаза. Лицо худое, складки от носа к подбородку. И на левом запястье – часы. С трещиной на стекле.

– Это вы, – сказала я.

Он замер. Посмотрел на меня, потом на Лёву, который прятался за мою ногу. Лицо дёрнулось – быстро, на секунду. Он нас вспомнил.

– Как мальчик? – спросил он тихо.

– Хорошо. Благодаря вам.

Он отвернулся. Взял следующую коробку.

– Не за что.

– Вы же врач, – сказала я.

И вот тут он остановился. Опустил груз. Вытер руки о штанину – жест, который я уже видела. Посмотрел на меня – тем же взглядом, что на площадке. Тяжёлым, больным.

– Я не врач, – сказал он. – Больше не врач.

Он подхватил очередную коробку и понёс её к палатке. Я стояла с Лёвой посреди рынка, между помидорами и яблоками, и смотрела, как бывший хирург таскает ящики.

Мне нужно было уйти. Купить яблоки, вернуться домой, сварить Лёве кашу. Забыть.

Но я не ушла.

– Меня зовут Дина, – сказала я ему в спину. – Дина Сёмушкина. Мой сын – Лёва. Вы спасли ему жизнь.

Он не обернулся.

– Просто первая помощь. Любой бы справился.

– Любой бы не справился. Я стояла рядом и не могла пошевелиться.

Он остановился. Повернулся. Несколько секунд мы молчали, и вокруг гудел рынок – торговки кричали цены, где-то стучал молоток, грузовик сдавал задом.

– Глеб, – сказал он наконец. – Ревякин. И пожалуйста, не надо.

– Не надо – чего?

– Благодарности. Историй. Ничего не надо.

Он отвёл взгляд. И ушёл в подсобку за палаткой.

Я купила яблоки. Зелёные, кислые. Лёва грыз одно, пока мы шли домой. А я думала.

Так не бывает. Человек с такими руками – и грузчик на рынке. Человек, который за секунду определил эпилептический приступ и знал, что делать, – и «больше не врач».

Значит, у него за плечами история. И не простая.

Я набрала в телефоне: «Ревякин Глеб хирург». Поисковик выдал несколько ссылок. Я открыла первую.

И прочитала.

На следующий день я вернулась на рынок. Глеба не было – выходной. Но продавщица из соседней палатки, полная женщина в фартуке, вспомнила: «А, Глеб? Живёт тут рядом, через двор от вашего. Третий этаж, кажется. Сорок первая».

***

Через две недели я стояла у его подъезда.

Я поднялась до второго, когда на площадке открылась дверь. Тамара Ильинична. Женщина лет шестидесяти восьми, с выцветшими голубыми глазами и вязаной кофтой поверх халата.

– Вы к Глебу? – спросила она, разглядывая меня через перила.

– Да. Он дома?

– Работает до пяти. А вы кто?

Я объяснила. Площадка, ребёнок, приступ.

Тамара Ильинична кивнула медленно.

– Пойдёмте, чаю налью. Расскажу вам про Глеба.

Я не собиралась. Но зашла.

Кухня у неё была тесная, тёплая, с запахом мяты. На подоконнике – герань в горшках. Лёва сидел на табуретке и ел печенье, которое Тамара Ильинична достала из жестяной банки.

– Три года он тут живёт, – сказала она, разливая чай. – Переехал откуда-то с центра. Тихий. Вежливый. Здоровается, мусор выносит, если увидит – сумки мне до двери донесёт. Но пьёт.

Она помолчала.

– Не буйный. Тихо пьёт, один. Иногда я слышу через пол – ходит ночью. Туда-сюда, туда-сюда.

– Вы знаете, кем он был?

– Хирургом. Он сам не говорил, но я видела – у него на полке книги медицинские. Толстые, с закладками. И соседка с пятого, Раиса, работает в регистратуре городской четвёртой. Она рассказала.

Тамара Ильинична отпила чай.

– Его лишили лицензии. Запретили оперировать. Три года назад. У него пациент на столе – и всё. Не спас.

Я уже знала. Прочитала в интернете: короткая заметка, без подробностей. «Хирург Ревякин отстранён после гибели пациента». Ни имён, ни деталей.

– У него руки золотые, – сказала Тамара Ильинична. – Только он сам не верит.

– Почему?

– А вы бы верили? Человек умер у вас под руками. Как после этого снова за скальпель?

Я промолчала. Лёва доел печенье и полез ко мне на колени.

– Вы хотите, чтобы он вашего мальчика посмотрел? – спросила Тамара Ильинична прямо.

– Да.

– Он не согласится.

– Я попробую.

Она покачала головой.

– Упрямая. Это хорошо. Он после пяти приходит. Третий этаж, направо.

Я дождалась.

Он появился в половине шестого. Те же джинсы, та же серая футболка. Устал – видно по тому, как медленно поднимался по лестнице. Увидел нас с Лёвой у своей двери и остановился.

– Нет, – сказал он.

– Я даже не спросила.

– И не надо. Я знаю, зачем вы пришли.

– Лёве нужен врач.

– В поликлинике есть неврологи.

– Участковый смотрит пять минут. Я не могу позволить себе платного. А вы – можете помочь.

Он достал ключи. Открыл дверь. Стоял в проёме – не впускал, но и не закрывал.

– У меня нет лицензии, – сказал он глухо. – Понимаете? Нет права. Я не могу ни осматривать, ни назначать, ни выписывать. Юридически я – никто.

– А на площадке?

– На площадке – первая помощь. Это имеет право оказать любой.

– Не любой. Вы знали, что это эпилепсия, по первой секунде.

Он молчал. Лёва выглянул из-за моей ноги и посмотрел на него снизу вверх. Глеб опустил взгляд на ребёнка. Сглотнул. И шагнул в сторону, пропуская нас.

– Пожалуйста, – сказала я уже в прихожей. – Я не прошу рецептов. Просто посмотрите на него. Скажите мне, что видите.

Квартира была голая. Диван, стол, два стула. На столе – стопка медицинских книг с жёлтыми закладками. На кухне – чайник, одна кружка, пачка макарон на полке. Пахло табаком и пылью.

Глеб посадил Лёву на диван. Достал из ящика стола маленький фонарик – и руки его стали другими. Точными. Проверил зрачки. Попросил поднять руки, улыбнуться, показать язык. Спросил, какой препарат принимает, какую дозу. Я ответила.

– Когда последняя ЭЭГ?

– Восемь месяцев назад.

– Давно. Нужна новая. И дозу, возможно, пора корректировать – он растёт.

Он говорил это, не глядя на меня. Смотрел на Лёву. И Лёва – мой Лёва, который боялся чужих людей и плакал у педиатра – сидел спокойно и даже улыбался.

– Глеб, – сказала я. – Спасибо.

Он убрал фонарик. Встал. И вдруг сказал:

– Если с ним что-то случится из-за моего совета – я не смогу это пережить. Вы понимаете?

– Я понимаю. Но без вашего совета – я не знаю, как справлюсь.

Он потёр лицо обеими ладонями. Потом сел за стол, достал лист бумаги и написал список: на что обратить внимание, когда пора вызывать скорую, как вести дневник приступов.

– Это не назначение, – сказал он. – Это просто рекомендация. От человека, который когда-то учился на врача.

Я забрала лист. Почерк был мелкий, ровный, разборчивый. Врачебный почерк – чёткий, не как в анекдотах.

Мы с Лёвой ушли. На лестнице я остановилась и посмотрела на листок. В правом верхнем углу он машинально написал: «Пациент: Лев Сёмушкин, 4 г.» И зачеркнул слово «пациент».

***

Я стала приходить раз в две недели. Потом – раз в неделю.

Он не хотел. Каждый раз – одно и то же: открывал дверь, смотрел на нас, молчал секунду, впускал. На третий визит я попросила номер телефона. Он продиктовал – нехотя, глядя в сторону. Я записала и скинула свой в ответ.

Я приносила еду. Не из жалости – потому что нельзя же приходить с пустыми руками. Контейнер с борщом, пирожки, однажды – запеканку, которую Лёва не доел.

Глеб ел мало. Пил – я видела бутылку на кухне, «Столичную», наполовину пустую. Но при нас – никогда.

Лёва его не боялся. Это было странно и важно. Мой ребёнок, который жался ко мне при виде любого мужчины, спокойно сидел на диване и показывал Глебу рисунки. Динозавры, машины. Глеб смотрел серьёзно, кивал.

– Это тираннозавр?

– Нет. Это дракон.

– Извини. Хвост похож.

Лёва смеялся. Я смотрела на них, и у меня перехватило горло. Не от грусти. От того, что Лёва так смеялся только со мной.

В один из вечеров – это было через два месяца после рынка – Лёва уснул на диване. Я накрыла его своей курткой. Глеб сидел за столом, листал медицинский справочник.

– Расскажите мне про часы, – попросила я.

Он перестал листать. Положил руку на стол – левую, с часами. Стрелки стояли на четырнадцати ноль семи.

– Зачем?

– Потому что я доверяю вам своего ребёнка. И хочу знать.

Он молчал долго. За окном темнело, фонарь на площадке горел жёлтым.

– Три года назад, – сказал он. – Городская четвёртая, хирургическое отделение. Плановая операция – аппендэктомия, ничего сложного. Мужчина, сорок два года. Во время операции – остановка сердца. Аппарат ИВЛ сбоил. Я пытался реанимировать. Не получилось.

Он говорил ровно, как протокол.

– Четырнадцать ноль семь. Время смерти. Я посмотрел на часы и зафиксировал. А потом – не смог снять их. Как будто если сниму – забуду. А забывать нельзя.

Я не перебивала.

– Проверку провели за неделю. Заведующий – Грошев Валерий Эдуардович – закрыл дело быстро. Виноват хирург. Не проконтролировал оборудование, не среагировал вовремя. Мне предложили уйти тихо: заявление по собственному, без огласки. Я не ушёл тихо. И мне не дали уйти тихо. Лицензионная комиссия, разбор, отстранение.

– А аппарат? Который сбоил?

Глеб поднял глаза.

– Вот. Вы задали правильный вопрос. Аппарат списали через два дня после моего увольнения. Тихо. Без акта. Я узнал об этом случайно – бывшая медсестра рассказала. Но к тому времени уже не имело значения. Лицензии не было. Доказательств тоже.

Он повернул руку – часы блеснули под лампой.

– Четырнадцать ноль семь, – повторил он. – Каждый день. Я просыпаюсь и вижу это время. Ложусь – и вижу. Мне сказали: мой риск, моя ответственность, мои руки. И я поверил. Потому что человек действительно умер. Под моими руками.

Лёва пошевелился на диване, повернулся на бок. Мы оба замолчали.

– Вы виноваты? – спросила я.

– Человек умер.

– Я не об этом. Вы – виноваты?

Он не ответил.

Я встала, подняла Лёву на руки. Он был тяжёлый, горячий, сонный. Обхватил меня за шею и вздохнул.

– Я не знаю, виноваты вы или нет, – сказала я уже в дверях. – Но мой сын жив, потому что на той площадке вы за полторы минуты сделали то, что ни один человек рядом не смог бы. И мне всё равно, есть у вас бумажка или нет.

Я ушла. И всю дорогу до дома злилась. На него, на Грошева, на себя.

А потом злость прошла. И осталось только одно: он три года носит мёртвые часы. Каждый день.

***

Через неделю у Лёвы случился приступ. Сильный.

Мы были дома, вечер, я мыла посуду. Услышала стук – как будто что-то упало. Выбежала в комнату.

Лёва лежал на полу, между кроватью и стеной. Тело выгнулось, зубы сжаты, глаза закатились. Я упала на колени рядом с ним, и руки действовали сами: на бок, голову не держи, засечь время. Его слова. Глеба. Они сидели у меня в голове, как инструкция, впечатанная намертво.

Минута. Две. Три. Судороги не прекращались.

Я набрала скорую. Потом набрала Глеба.

Он пришёл быстро. Вбежал – именно вбежал, я слышала его шаги на лестнице, быстрые, тяжёлые. Встал на колени рядом с Лёвой, проверил пульс, зрачки.

– Сколько длится? – голос ровный, без паники.

– Не знаю. Долго. Минут пять, может больше.

– Температура?

– Не знаю. Утром была нормальная.

Он положил ладонь на лоб Лёвы.

– Высокая. Где градусник?

Я принесла. Тридцать девять и два.

– Фебрильные. Бывали раньше?

– Нет. Только обычные.

Судороги начали стихать на шестой минуте. Лёва обмяк, задышал часто, мелко. Глеб не убирал рук – одна на груди, другая на запястье.

– Дыхание есть. Пульс сто двадцать, но стабилизируется.

Скорая приехала через одиннадцать минут. Фельдшер – молодой парень в синей куртке – вошёл, увидел Глеба на полу рядом с ребёнком.

– Вы отец?

– Нет. Я – врач.

Он сказал это – и сам дёрнулся, будто обжёгся о собственные слова. Но не поправился.

Фельдшер кивнул, спросил про длительность, про температуру. Глеб отвечал чётко, коротко. Продиктовал препарат, дозировку, частоту приступов за последний год. Фельдшер записал.

– Госпитализация?

– Наблюдение. Но ЭЭГ – в ближайшие дни. И пересмотр терапии.

Фельдшер уехал. Лёва спал – тихо, ровно. Просто устал.

Я сидела на полу, прислонившись спиной к кровати. Глеб сидел напротив, у стены. Между нами – полтора метра линолеума и мой спящий ребёнок.

– Вы сказали «врач», – тихо сказала я.

Он потёр запястье с часами. Привычный жест – я видела его уже много раз.

– Рефлекс, – ответил он. – Это ничего не значит.

– Это значит всё.

Он не ответил. Но и не ушёл. Сидел, смотрел на Лёву. И я поняла: он боится. За Лёву. За то, что его руки подведут. Что на этих часах появится ещё одно время.

А мне бояться было некогда. Лёва болел, и больше помочь было некому.

– Глеб, – сказала я. – Я не знаю, что было три года назад. Но я знаю, что есть сейчас. Вот мой ребёнок. Он болен. У меня нет денег на хорошего врача. И в этом городе есть один человек, который знает, что делать. У него нет бумажки. Зато у него есть руки. Те самые.

Он поднял на меня глаза.

– Вы не понимаете, – сказал он. – Я три года не оперировал. Три года не держал скальпель. Три года пил и таскал ящики. Какой из меня врач?

– Такой, который только что продиктовал фельдшеру название препарата и частоту приступов. По памяти. Не заглядывая в справочник.

Он опустил голову.

Я протянула руку и коснулась его запястья. Там, где часы. Стрелки стояли на четырнадцати ноль семи.

– Я верю в ваши руки, – сказала я. – Даже если вы сами – нет.

Он не отдёрнул руку.

Потом встал, тихо вышел. Я слышала, как закрылась дверь подъезда.

А утром – сообщение в телефоне. Его номер. Одно предложение:

«Принеси дневник приступов. Посмотрю.»

***

В четверг я сидела на смене, пробивала товар. Телефон лежал на полке под кассой – мы не имели права доставать его при покупателях, но я научилась поглядывать в перерывах.

В обед открыла новостную ленту. И чуть не уронила телефон.

«Городская больница №4: второй случай отказа оборудования за три года. Пациентка в реанимации. Заведующий хирургическим отделением В.Э. Грошев отстранён на время проверки».

Я перечитала три раза.

Второй случай. То же отделение. То же оборудование.

Вечером я пришла к Глебу. Он уже знал – я увидела по его лицу. Дверь была открыта. Он сидел за столом и смотрел на стену.

– Вы видели? – спросила я.

– Да.

– То же оборудование?

– Не знаю точно. Но похоже.

Я села напротив.

– Это значит, что тогда – три года назад – виноваты были не вы.

Он медленно повернул голову ко мне.

– Это значит, что оборудование сбоило не один раз. Что Грошев знал. Или должен был знать. Он закупал технику – контракт шёл через него. Дешёвое оборудование, завышенные цифры в документах. Старая история.

– И он свалил на вас.

– Он закрыл дело. Быстро, тихо. Один виноватый хирург – это проще, чем системная проблема в отделении. Проще для проверяющих, проще для страховой, проще для его карьеры.

Я смотрела на Глеба. Он говорил спокойно, но правая рука на столе подрагивала – мелко, едва заметно.

– Теперь можно что-то сделать, – сказала я.

– Может быть. А может, и нет. Дело давнее.

– Но вы подадите документы?

Он не ответил сразу. Встал, подошёл к окну. За стеклом темнел двор – та самая площадка, горка, лавочки.

– Я жил с мыслью, что убил человека, – сказал он, не оборачиваясь. – Каждое утро открывал глаза – и первое, что видел, четырнадцать ноль семь. Если окажется, что я мог спорить, мог бороться, мог доказать – и не стал, потому что сам себе поверил – это тяжелее, чем вина.

– Это не вина. Это обман.

– Одно не исключает другого. Я стоял за тем столом. Человек умер. Оборудование сбоило – но я мог заметить раньше. Мог проверить до операции.

– Мог. Или не мог. Вы не узнаете, пока не разберётесь. А чтобы разобраться – нужно подать документы.

Он обернулся. Стоял прямо, плечи расправлены – я впервые видела его без сутулости. Что-то в нём сдвинулось.

– Я подумаю, – сказал он.

И я поняла, что он уже решил.

Прошла ещё неделя. Глеб продолжал работать на рынке, но по вечерам я видела свет в его окне – наши дома стояли через двор, его третий этаж был прямо напротив. Он писал. Запросы, жалобы, обращения – я не знала точно, но Тамара Ильинична сказала: «Глеб бумаги носил в почтовое отделение, три конверта толстых».

Лёва был стабилен. Новый невролог – Глеб нашёл хорошего, по ОМС, в другой поликлинике – скорректировал дозу. Приступы стали реже.

В субботу утром я снова пришла к Глебу. Лёва бежал впереди по лестнице, стучал в дверь кулачком.

Глеб открыл. Выбрит, в чистой рубашке. Я никогда не видела его в рубашке.

– Зайдите, – сказал он.

На столе лежала папка. Документы, копии, распечатки.

– Я подал на пересмотр, – сказал Глеб. – В лицензионную комиссию. И заявление в следственный комитет – по факту того случая три года назад.

Я стояла и не знала, что сказать.

– Это не значит, что мне вернут лицензию, – сказал он. – И не значит, что Грошев ответит. Но это значит, что я больше не согласен молчать.

Лёва подошёл к нему и взял за палец. Просто так – как дети берут, без причины. Глеб посмотрел вниз. Не отдёрнул руку. Его длинные сухие пальцы сомкнулись вокруг маленькой ладони.

И тогда я увидела.

Часы на его запястье. Секундная стрелка двигалась. Маленький круг, тихое тиканье. Минутная стояла на двенадцати, часовая – на девяти. Девять ноль-ноль. Утро.

Стрелки ушли от четырнадцати ноль семи.

– Вы починили их, – сказала я.

Глеб посмотрел на запястье. Потом – на меня. Спокойно, без привычной тяжести.

– Отнёс в мастерскую. Вчера.

Я не стала спрашивать, почему именно вчера. Я и так знала.

Лёва поднял голову.

– Мам, а мы тут останемся?

Я посмотрела на Глеба. Он смотрел на меня.

– Да, – сказала я. – Ненадолго.

Но мы оба знали, что ненадолго – это неправда. И почему-то это было не страшно.

За окном было утро. Часы шли.

Рекомендуем к прочтению:

Спасибо, что дочитали до конца! Поставьте лайк и подпишитесь, чтобы мы не потерялись ❤️