РАССКАЗ. ГЛАВА 5.
Тепло печи, казалось, не столько согревало тело, сколько размягчало окаменевшую за дни скорлупу страха.
Талия сидела на грубой лавке, глядя, как язычки пламени лижут черноту чугунной плиты.
Глиняная мазь на руках и ногах застыла плотной коркой, принося странное облегчение — боль отступила, сменившись глухим, терпимым нытьем.
Из-за занавески вышел старик. Он двигался бесшумно, как тень, и в руках его были две деревянные чашки и краюха чёрного хлеба.
— Ешьте. Немного. Чтобы силы не покидали, а сон не смущали, — сказал он, ставя перед ними чашки с дымящимся отваром. Пахло мёдом, иван-чаем и чем-то горьковатым, смолистым.
Талия сделала глоток. Сладковатая жидкость обожгла губы, но, спустившись в желудок, разлилась ровным, спасительным теплом.
— Спасибо, — хрипло произнес Остап. — Как к вам обращаться-то, дедушка?
— Зовут меня Агафон. А по делам — сторож. Сторож этого места, этой тишины, — ответил старик, усаживаясь на низкую табуретку напротив. Его слезящиеся глаза, казалось, смотрели не на них, а куда-то в пространство между ними. — Вы третьи за эту зиму. Кто в петлю от отчаяния кинулся, кого волки… А вы — первые, кто сюда донёс не просто страх. Донёс гнев. Чистый, как этот лёд. Он слышен.
— Не гнев, — тихо поправила Талия, не отрывая взгляда от чашки. — Бессилие.
— Гнев и есть сила бессильного, — возразил Агафон. — Топливо для долгой дороги. Но гореть им нужно умеючи. А то спалишь себя, а тьму не осветишь.
Он помолчал, повернув голову к Остапу.
— Ты, хромой, говоришь — к начальнику особый счёт. Что сделал?
Вопрос повис в воздухе, острый и неудобный. Остап сжал кулаки, но ответила Талия. Голос её был плоским, без интонаций, как будто она читала чужие показания.
— Он меня изнасиловал. Взял, как вещь. Чтобы показать власть. Над всеми.
Слова, произнесённые вслух впервые, прозвучали чудовищно громко в тихой горнице. Остап вздрогнул, опустив голову. Агафон же не изменился в лице. Он лишь медленно кивнул, будто услышал подтверждение давней догадки.
— Осквернил. Не только тело. Связь твою с миром порвал. Теперь мир для тебя — или враг, или пустота. Так?
Талия кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Ком в горле сдавил дыхание.
— Лекарства от этого нет, — продолжал старик своим сухим, безжалостным тоном. — Шрам останется. Но шрам — это не рана. Это память тела о том, что оно выжило. Вопрос в другом: что ты теперь будешь помнить? Его руки? Или свою волю, которая даже тогда, в тот миг, ему не принадлежала?
Он встал, подошёл к темному углу со старообрядческим крестом, зажёг перед ним тонкую восковую свечу.
— Я не святой. Грехов много. Но одно знаю: зло боится не силы. Оно боится признания. Когда его называют по имени. Когда на него смотрят прямо, не отводя глаз. Ты назвала его. Теперь посмотри.
Он повернулся к ней.
— Расскажи. Детально. Не как жертва. Как свидетель. Где было? Что видели стены? Что чувствовал пол под тобой? Каким был свет в окне? Каждую деталь.
Это была пытка. Более изощренная, чем любая физическая боль. Талия затряслась. Остап порывисто поднялся.
— Не надо! Зачем вы её…
— Молчи! — властно оборвал его Агафон. — Это не ваше дело. Это её битва. Девка, говори. Или твой страх навсегда останется хозяином в твоём доме.
Слезы, наконец, хлынули из глаз Талия. Но это были не слёзы жалости к себе. Это были слёзы ярости и стыда. Скомканно, срывающимся голосом, она начала говорить. Про холодный склад. Про запах ржавчины и мышей. Про крупинки снега на воротнике Клюквина, которые она разглядела, когда он бил её головой о стену. Про узловатую, шершавую текстуру бревна под её щекой. Про тупую тяжесть, которая не оставляла места даже для мысли. Она говорила, и с каждым словом ужас не умножался, а, странным образом, отступал, теряя свою безликую, всепоглощающую мощь. Он обретал форму. Место. Детали. И, обретая форму, становился чем-то конечным. Чем-то, что осталось там, в том складе, и не имело власти над этим тёплым, дымным пространством, над чашкой в её руках, над её собственным голосом, который звучал всё твёрже.
Когда она замолчала, в землянке повисла тишина, но теперь она была иной — очищенной, тяжёлой, как после грозы.
— Вот, — сказал Агафон. — Теперь это не призрак в тебе. Это история. Горькая, чужая история, которая с тобой случилась. Её можно положить на полку и жить дальше. Не забывая. Но и не давая ей собой управлять.
Он подошёл к ней, положил свою сухую, корявую ладонь ей на голову. Жест был не отеческим, а скорее обрядовым.
— Принимаю твоё свидетельство, странница. И даю тебе право идти дальше. Не как осквернённой. Как прошедшей через огонь. Огонь жжёт, но и очищает металл.
Потом он повернулся к Остапу.
— А ты, воин. Что будешь делать с его виной? Носить её, как свой крест?
— Я должен был убить его, — глухо сказал Остап. — Или умереть.
— Глупость. Смерть одного подлеца не воскресит невинности. Ты выбрал путь мудрее. Ты дал ей выбор. И она выбрала жизнь. Пусть и такую. Это больше, чем месть. Это — достоинство. Его у вас не отнять. Запомни.
Старик отошёл к печи, подбросил поленьев.
— Теперь о пути. Утром вас здесь не будет. К полудню сюда могут дойти. Искать будут. Я дам вам направление. Не на восток. Там всё перекрыто, посты. На север. К «Слепым озёрам».
— Туда и зверь-то с умом не ходит, — мрачно заметил Остап. — Топи, гнилые места.
— Именно. Поэтому там их и нет. А путь есть. Для тех, кто знает. Там живёт человек. Отшельник. Не наш. Из бывших… учёных. Спился, сбежал от себя. Но карты у него в голове верные. И совесть иногда просыпается. Скажете, что от Агафона с вопросами о «тихой тропе». Он поймёт.
— А дальше?
— Дальше — его воля. Может, тропу на восток покажет, в обход постов. Может, на юг, к другим… нелюдям, в тайге живущим. Но это ваш путь. Не мой.
Он достал из-под лавки небольшой, плотный узелок.
— Сухари. Сало. Соль. Спички в смоле. На трое суток. Больше не надо. Или выйдите к людям, или… — он не договорил. — И вот это.
Он протянул Талии небольшой, тёмный, отполированный руками деревянный крестик-трилистник на тонком ремешке.
— Это не оберег. Это — напоминание. О том, что твой дух — не тело. Его нельзя осквернить. Его можно только сломать. Или укрепить. Носи. И когда станет невмоготу — сожми в руке. Вспомни этот разговор. Вспомни, что ты уже дала имя своему страху. А названный страх слабее безликого ужаса.
Талия взяла крестик. Дерево было тёплым, почти живым. Она молча надела его на шею, спрятав под одежду. Он лег рядом со шрамом на душе — не стирая его, но отмечая границу: здесь кончается прошлое, здесь начинается я.
— Спите сейчас, — приказал Агафон. — Я посторожу. За час до рассвета разбужу.
Они устроились на жестких нарах, укрывшись грубым, но чистым полотном. Остап лежал на спине, глядя в потолок.
— Прости, — снова прошептал он в темноту.
— Не за что, — так же тихо ответила Талия. — Ты не виноват. И я не жертва. Я — его судья. Пока жива. И этого ему не стереть.
— Что будем делать, если выйдем?
— Жить. Не просто дышать. Жить. Каждый день. Назло. В память о тех, кто не смог. И ради тех, кто, может, ещё сможет, услышав про нас.
Она повернулась к нему. В слабом свете тлеющих углей её лицо было спокойным и невероятно усталым.
— Спасибо, Остап. За то, что повёл. И за то, что не бросил, когда я была… тенью.
Он не нашёл слов. Просто протянул руку, и она взяла её. Их пальцы сплелись — не в порыве, а в договоре. В клятве двух уцелевших дойти до конца, каким бы он ни был.
Талия закрыла глаза. Внутри не было покоя, но был странный, холодный порядок. Как в доме после генеральной уборки, когда вся грязь выметена, а вещи расставлены по местам. Боль была на своём месте. Ярость — на своём. Решимость — во главе всего. И где-то в самой глубине, под всеми этими слоями, теплился тот самый неугасимый огонёк. Не яркий. Но свой. Неотъемлемый.
Агафон сидел у печи, неподвижный, как идол. Он смотрел в огонь и тихо, едва слышно, напевал старинный, знаменный распев. Он провожал их. Не в путь. В новое качество бытия. Из жертв — в свидетели. Из беглецов — в странников. А разница между этими состояниями — вся жизнь. Или смерть, которая тоже может быть жизнью, если встретить её стоя.
ПРОДОЛЖЕНИЕ. СЛЕПЫЕ ОЗЁРА
Агафон разбудил их за час до рассвета, когда ночь была самой густой, а холод — самым зубодробительным. Он не зажигал свет, лишь тронул плечо Талии и кивнул в сторону двери. Они поднялись, оделись в промерзлую насквозь одежду, приняли из его рук узелок и маленький, тщательно свёрнутый кожаный мешочек с тлеющими углями — «дорожный огонь».
— Идите вдоль ручья против течения, пока не упрётесь в каменную гряду. Справа будет расщелина — в неё. Идите, пока не почувствуете запах гнили и тины. Это и есть начало топи. Там ваша дорога. Берегите огонь. В тех местах даже мысль замерзает.
Они вышли в предрассветную тьму. Дверь за ними закрылась беззвучно, будто её и не существовало. Их снова поглотила тайга. Только теперь у них было направление и три дня времени.
Путь вдоль ручья был кошмаром. Лёд по краям уже подтаял, и они то и дело проваливались по щиколотку в ледяную жижу. Ноги Талии, лишь чуть ожившие за ночь, снова заныли тупой, изматывающей болью. Остап хромал, но шёл упрямо, ориентируясь по слабому шуму воды. Рассвет застал их у каменной гряды — чёрной, мокрой скалы, с которой сочилась вода и свисали сосульки, как каменные слезы.
Расщелина оказалась узкой, тёмной и промозглой. Внутри пахло сыростью и чем-то кислым.
— Туда? — недоверчиво спросила Талия, глядя на чёрный зев в скале.
— Туда, — твёрдо сказал Остап. — Альтернатива — назад, к Клюквину.
Они вползли внутрь. Какое-то время шли согнувшись, потом расщелина расширилась, превратившись в низкий, извилистый тоннель, вымытый когда-то водой. Идти стало легче, но воздух здесь был спёртым, мёртвым. И тогда они почувствовали запах. Сначала как лёгкая, неприятная нота. Потом явственнее — тяжёлый, сладковато-гнилостный запах разложения, старой тины и стоячей воды. Запах топи.
Тоннель вывел их на край света. Вернее, на край тверди.
Перед ними расстилалось огромное, плоское, серое пространство, утыканное чахлыми, корявыми соснами, словно щетина на больной коже.
Земля под ногами перестала быть землёй — это была сплошная кочкара, покрытая бурым, жухлым мхом, который пружинил и хлюпал, выдавая воду.
Вдали тускло поблёскивали пятна незамёрзшей воды — Слепые озёра. Они не отражали небо. Они впитывали свет, оставаясь тусклыми и невидящими, как глаза мертвеца.
— Вот он, край земли, — безрадостно констатировал Остап.
— Край их земли, — поправила Талия. Она сжала в кармане деревянный крестик. — Наша земля — где мы сами решаем, куда идти.
Первый день на топи стал испытанием на прочность духа. Каждый шаг был игрой в рулетку. Мох мог выдержать, а мог внезапно провалиться, поглотив ногу по колено в ледяную, чёрную жижу.
Они шли зигзагами, от кочки к кочке, прощупывая путь палками. Прогресс измерялся не километрами, а сотнями шагов. К полудню их одежда ниже пояса промокла насквозь, и холод стал не внешним явлением, а внутренним состоянием.
— Привал, — наконец сказал Остап, когда Талия, споткнувшись, едва не упала лицом в мох.
— Разожжём огонь. Обсушимся хоть немного.
Они нашли относительно сухое место у ствола поваленной, полуистлевшей сосны.
Остап, дрожащими руками, развязал кожаный мешочек, высыпал тлеющие угли в заранее собранную горсть сухого мха и лишайника.
Он раздувал их осторожно, как драгоценность. Огонёк, маленький и жалкий, наконец ожил. Они развели крошечный костёр, которого едва хватало, чтобы согреть руки, но это было спасением.
Пока грелись, жевали чёрствые сухари и сало.
Вкус был одновременно грубым и божественным.
— Интересно, что там за отшельник, — промолвила Талия, глядя на дымок, бессильно стелющийся над болотом.
— Спившийся учёный… Вряд ли радушный хозяин.
— Он не должен быть радушным. Он должен знать тропу. Этого достаточно.
— А если он… такой же, как Клюквин? — Остап посмотрел на неё.
— Тогда мы уйдём. Или он нас убьёт. Но я не позволю превратить себя в вещь. Никогда больше. — Её голос был тихим, но в нём не было и тени сомнения.
Остап кивнул, глядя на её профиль, освещённый пламенем.
Она изменилась. Не внешне — она была измождённой, осунувшейся.
Но в её глазах, тех самых зелёных глазах, появилась некая внутренняя опора, стальной стержень, которого не было раньше. Страх не исчез. Но он перестал быть хозяином. Он стал лишь одним из многих чувств.
На второй день их застал туман. Он поднялся от озёр густой, молочно-белой стеной, поглотив и без того убогий свет и сократив видимость до пары шагов.
Мир сузился до хлюпающего под ногами мха, силуэта Остапа впереди и давящей, влажной тишины.
Звуки стали обманчивыми — крик птицы мог донестись с любой стороны, собственные шаги отдавались эхом.
— Держись ближе! — крикнул Остап, и его голос тут же утонул в вате тумана.
Талия, чтобы не потерять его из виду, протянула руку и ухватилась за край его телогрейки.
Они двигались теперь как одно существо, слепое и осторожное.
Именно туман их и подвёл.
Остап, пытаясь обойти особенно зыбкое место, сделал шаг влево. Земля — вернее, то, что они считали землёй — ушла из-под ноги с тихим, жутковатым чмоканьем.
Он провалился по пояс, успев лишь вскрикнуть. Талия, державшая его, почувствовала резкий рывок и едва удержалась, чтобы не последовать за ним.
— Не двигайся! — закричала она, паникуя. — Осторожно!
Она легла на живот, распластавшись по кочкам, и поползла к нему.
Остап замер, его лицо было бледным от ужаса и усилия. Он медленно, с невероятной осторожностью, попытался вытянуть ногу.
Не вышло. Топь держала его в мерзлотных объятиях.
— Засосала, — сквозь зубы выдохнул он. — Проваливайся дальше, глубже чем на метр — и всё.
— Молчи! — приказала Талия. Её ум, острый от адреналина, лихорадочно работал.
Она отползла, сорвала с ближайшей карликовой сосны несколько низких, упругих ветвей. Вернулась, стала подсовывать их под его руки, под спину, создавая опору.
— Пробуй теперь. Медленно. Работай руками, отталкивайся.
Он кивнул, губы его посинели. Минута за минутой, сантиметр за сантиметром, он выбирался из чёрной хватки
. Когда он, наконец, выкарабкался на относительно твердую кочку, они оба лежали, не в силах пошевелиться, покрытые грязью и ледяным потом.
— Спасибо, — прохрипел Остап. — Я… я столько раз тебя подводил.
— Мы в расчёте, — отрезала Талия, поднимаясь. — Дальше я пойду впереди. Мои ноги легче.
И она повела. Шла медленно, методично, прощупывая каждый сантиметр пути палкой.
Её движения были лишены изящества, но в них была железная решимость. Она думала не о спасении, не о страхе.
Она думала о простом алгоритме: шаг, проверка, следующий шаг. Мир снова сузился до задачи. И в этой простоте была странная сила.
К вечеру второго дня туман рассеялся так же внезапно, как и появился.
И перед ними, на небольшом островке суши среди трясины, они увидели жильё.
Это была не изба, а нечто среднее между шалашом, землянкой и кучей хлама.
Стены из кривых жердей, обтянутых грязной брезентовой тканью и заваленные шкурами. Сверху — рваная полиэтиленовая плёнка. Из трубы, сработанной из консервных банок, вёлся тонкий, едва заметный дымок.
Вокруг валялись странные предметы: полуистлевшая книга, сломанный геодезический прибор, пустые бутылки из-под спирта, грубо сколоченный стол.
И на пороге этого убогого убежища сидел человек. Или то, что от него осталось.
Худой, с всклокоченной седой бородой и пустым, невидящим взглядом, устремлённым в пространство
. На нём был рваный ватник, и он что-то негромко, бессвязно бормотал себе под нос. Это и был отшельник. Учёный, спившийся и сбежавший от мира.
Остап и Талия переглянулись. Это был не спаситель. Это был последний признак человеческого присутствия перед полной глушью. И они должны были заговорить с этим призраком.
Топь жила своей странной, заболоченной жизнью.
Ветер, слабый и влажный, шевелил бурые метёлки старого камыша. Где-то хлопнула крыльями тяжёлая птица, поднимаясь с чёрной воды. А на пороге своего убогого обиталища человек не шевелился, будто был не живым существом, а ещё одним предметом в этом пейзаже распада.
Талия сделала шаг вперёди, её нога со звучным хлюпом погрузилась в жижу у края островка.
Звук, казалось, достиг ушей отшельника. Он медленно, с трудом, будто давно не пользуясь суставами, повернул голову.
Его глаза были мутными, воспалёнными, но в них мелькнула искорка — не интереса, а скорее животной настороженности, как у старого барсука, потревоженного в норе.
— Кто? — голос его был скрипучим, ржавым, будто не использовался годами. — Кто идёт по моим топям?
Остап попытался встать прямо, превозмогая боль в ноге и дрожь во всём теле.
— Мы… от Агафона. С вопросами. О «тихой тропе».
При имени «Агафон» в глазах отшельника что-то дрогнуло.
Он медленно кивнул, будто вспоминая что-то очень далёкое.
— Агафон… сторож. Да. Присылал. Присылал раньше. Не таких. — Его взгляд скользнул по их грязным, измождённым лицам, задержался на лице Талии.
— Девка… зачем девку в топь привёл? Здесь не женское место. Здесь гниёт всё. И мысли гниют.
— Нам некуда больше идти, — твёрдо сказала Талия, заставляя свой голос звучать чётко, хотя губы не слушались от холода.
— Нас преследуют. С собаками. Нам нужен путь. Тот, о котором знаете вы.
Отшельник, которого, как они позже узнали, звали Фаддей, засмеялся. Смех был сухим, беззвучным, похожим на шелест падающих листьев.
— Путь… Все ищут путь. А путь ищет тех, кто ему нужен.
Вы ему нужны? Вы — глина для лепки, или вы — нож, который режет? — Его речь, внезапно, стала сложнее, яснее, будто на миг прояснилось замутнённое сознание.
Он поднялся, пошатываясь.
От него сильно пахло перегаром, немытым телом и чем-то химическим — может, самодельным спиртом. Он был высок, но согбен, словно невидимая тяжесть века давила ему на плечи.
— Заходите. Если не боитесь сойти с ума. Здесь воздух… пропитан безумием. Моим. И тех, кто был до меня.
Они вошли внутрь.
Внутри было ещё хуже, чем можно было представить. Хаос из книг, покрытых плесенью, чертежей, залитых чем-то тёмным, банок, костей мелких животных.
В углу тлела жестяная печурка, давая мизерное тепло. Воздух был густым и невыносимым.
Фаддей плюхнулся на ящик, указал им на обрубок дерева.
— Садитесь. Рассказывайте. Почему вас, таких молодых, Агафон ко мне, в гниющее сердце болота, послал? Что вы натворили?
Они рассказали. Сжато, без эмоций. О посёлке, о лесоповале, о Клюквине.
Талия, глядя в тлеющие угольки, сказала о главном, одним предложением: «Он решил, что я его вещь. Я сбежала, чтобы доказать обратное». Фаддей слушал, не перебивая, его мутные глаза стали чуть острее.
Когда Остап упомянул, что они шли трое сук, проваливаясь в топи, старик хмыкнул.
— Значит, упрямые. Упрямство здесь ценится. Оно — последнее, что отделяет человека от трясины. В прямом и переносном смысле.
Он помолчал, затем встал и начал копаться в груде хлама у дальней стены.
Вытащил потрёпанную, самодельную карту, начертанную на куске грубой ткани. Она была испещрена непонятными значками, стрелками, пометками.
— «Тихая тропа»… — пробормотал он. — Её нет на картах Генштаба.
Её протоптали те, кого государство решило стереть. Беглые каторжники, раскулаченные, дезертиры… и такие, как я. — Он ткнул грязным пальцем в одно из пятен на карте.
— Здесь вы сейчас. Здесь… — он провёл пальцем по едва заметной пунктирной линии, уходящей на северо-восток, — здесь тропа. Она не прямая. Она обходит зыбуны, сухие островки, места, где можно спрятаться. Она ведёт к реке Шумной. Но не к устью, а к месту, где есть брод. Мелкий, опасный, но брод. За ним… — он вздохнул, — за ним уже другая жизнь. Или другая смерть.
Остап жадно вглядывался в карту.
— Сколько идти?
— Здоровому, знающему дорогу — неделю. Вам, в вашем состоянии, с вашей осторожностью… дней десять. Если не сгинете. Если вас не настигнут. — Он посмотрел на них. — Преследуют-то вас всерьёз?
— С собаками, — подтвердил Остап.
— Собаки… — Фаддей задумался. — Собаки в топи — не помощники. Заблудятся, испугаются. А вот люди… люди с ружьями, если у них есть проводник, который знает краешек этих мест… они могут появиться. Завтра. Или послезавтра.
Он вдруг резко кашлянул, долго и мучительно. Потом вытер губы и сказал неожиданно простыми, человеческими словами:
— Переночуйте. Сегодня. Завтра на рассвете — уходите. Я дам вам копию этой карты. Нарисую углём на куске бересты. И… кое-что ещё.
Ночью они не спали. Спать было невозможно. Холод, вонь, жуткие звуки болота за стеной и присутствие этого полубезумного человека создавали гнетущую атмосферу.
Фаддей сидел у печурки, что-то чертил на куске светлой бересты, время от времени что-то бормоча на непонятном языке — то ли формулы, то ли заклинания.
Талия, прижавшись к Остапу для тепла, смотрела в темноту.
— Он сумасшедший, — тихо сказал Остап.
— Нет, — так же тихо ответила Талия. — Он сломанный. Как мы. Только сломан давно и иначе. Он сбежал не от людей, а от себя. Но карту он помнит. Это важно.
Под утро Фаддей протянул Остапу свёрток бересты, туго перевязанный жилой.
— Вот. Линии жирные — тропа. Крестики — сухие ночёвки.
Кружочки — вода, которую можно пить. Запомните, а потом сожгите. Несите в голове.
Он заколебался, потом сунул Талии в руки маленький, холодный, металлический предмет.
Это был компас. Старинный, латунный, потускневший, но стрелка под стеклом дрожала, упрямо указывая на север.
— Это… уже не мне нужно. Возьми. Чтобы не ходить кругами. Чтобы ваш гнев… был направленным.
Он посмотрел на Талию, и в его взгляде вдруг мелькнуло что-то похожее на понимание, на братство по несчастью.
— Ты, девка, сильнее, чем кажешься. Ты несешь в себе не просто обиду. Ты несешь приговор. Тому миру, от которого бежишь. Береги этот приговор. Не расплескай по дороге.
На рассвете они вышли. Фаддей стоял на пороге, неподвижный, снова превратившийся в часть пейзажа. Он не прощался. Он просто смотрел, как они уходят в серую, предрассветную муть, унося с собой кусочек его памяти и его безумия.
Первые метры они шли молча, пока их снова не окружила хлюпающая, равнодушная топь. Остап развернул бересту, сверился с компасом.
— Вон, — он указал направление. — Туда. К первой «сухой ночёвке».
Талия кивнула.
Она сжала в кармане холодный корпус компаса. Стрелка внутри была крошечной, хрупкой, но непоколебимой. Как она сама. Они сделали шаг навстречу новому дню, новой опасности, новому отрезку своего долгого, страшного и абсолютно необходимого пути от — от насилия, от рабства, от тирании чужой воли. И к — к тому, что они сами решат сделать со своей украденной, но не сломанной жизнью.
Дорога от слепых озёр была уже не бегством.
Это было движение. Целенаправленное, выверенное по потёртой берестяной карте и дрожащей стрелке компаса.
Каждый день начинался с этого ритуала: Остап разворачивал бересту, Талия сверяла направление. Северо-восток. Всегда северо-восток.
Топь постепенно сдавалась, уступая место редколесью, а затем — густой, старой тайге.
Здесь было суше, твёрже под ногами, но и опаснее — чаще могли наткнуться на охотничьи тропы или случайных людей.
Они шли только ночью и в предрассветные часы, а день проводили в заранее найденных по карте укрытиях: в скальных расщелинах, под буреломом, в выгнившей сердцевине исполинской лиственницы.
Именно в одной из таких дневок, в пещерке, скрытой завесой свисающих корней, с Талией произошла перемена.
Не внезапная, а та, что зрела с того самого вечера в землянке Агафона, и теперь, наконец, проросла наружу.
Они сидели, прижавшись спинами к холодному камню, делили последние крошки сухаря
. Снаружи лил холодный, пронизывающий дождь, превращающий мир в одно сплошное, серое месиво. Остап, измученный болью в ноге и постоянным напряжением, дремал, кивая головой. Талия же не спала. Она смотрела на струйки воды, стекающие по корням, и в её уме, очищенном усталостью и сосредоточенностью на выживании, вдруг сложилась полная, невероятно ясная картина.
Она увидела не цепочку ужасов — высылку, барак, Клюквина, насилие, побег. Она увидела путь. Свой личный, страшный и великий путь от Талии-дочери, чей мир ограничивался околицей родного дома, до Талии-себя. Той, что сейчас сидела в пещере, с обмороженными руками, с холодным компасом в кармане и с тихим, неистребимым пламенем где-то в глубине груди.
Она вспомнила слова Григория Васильевича: «Щепка в потоке». И слова Агафона: «Назови свой страх». И даже безумного Фаддея: «Ты несешь приговор».
И она поняла. Она — не щепка. Поток пытался её сломать, утопить, измельчить. Но не смог. Она — семя. Твёрдое, колючее семя, которое этот же поток, против своей воли, унёс далеко от родной почвы и бросил в самую глушь. И теперь это семя, вопреки всему, пускало корни. Не в землю. В собственную волю.
Она вынула из-за пазухи деревянный крестик Агафона.
Потрогала его шершавую поверхность. Это был не Бог, в которого её учили верить. Это был символ выбора. Её выбора. Не сломаться. Не забыть. Не сдаться.
— Остап, — тихо позвала она.
Он вздрогнул, мгновенно проснувшись.
— Что? Слышишь что-то?
— Нет. Я хочу сказать кое-что.
Он устало повернулся к ней, ожидая очередной практической задачи.
— Я больше не бегу, — сказала Талия. Её голос в темноте пещеры звучал негромко, но с новой, незнакомой ему твердостью.
— Что?
— Я не бегу от него. От Клюквина. От посёлка. Я иду к. К тому, что будет после. Какой бы конец ни был. Этот путь — уже мой. Моё решение. Моя дорога. Они отняли у меня всё. Но они не смогли отнять у меня саму дорогу. Потому что её я выбрала сама. В ту ночь, когда мы перелезли через проволоку.
Остап молчал, вглядываясь в ее лицо полумраке.
— И что это меняет? — наконец спросил он. — Мороз тот же, голод тот же, погоня та же.
— Меняет всё, — она покачала головой. — Когда бежишь — ты жертва. Загнанный зверь. Когда идёшь — ты путник. Даже если этот путь ведёт на край света. Разница — здесь. — Она приложила ладонь к своей груди. — Он больше не хозяин моего страха. Страх есть. Но он… он теперь со мной по одну сторону. Он мой сторож, а не его надзиратель.
Она говорила тихо, но каждое слово падало, как камень, создавая фундамент нового понимания. Это не была надежда. Это было принятие.
Принятие себя как силы, а не как объекта. Принятие своего пути как акта воли, а не следствия чужого произвола.
— Ты сошла с ума от усталости, — беззлобно пробормотал Остап, но в его голосе слышалось не отрицание, а изумление.
— Нет, — она даже улыбнулась в темноте, впервые за много-много дней. Это была улыбка без радости, но с достоинством. — Я просто наконец проснулась. Всю дорогу из дома я была как во сне. В кошмаре. Потом в оцепенении. А теперь… теперь я просто здесь. Иду. И это достаточно.
На следующую ночь их путь лежал через бывшую гаревую поляну — место старого лесного пожара. Чёрные, обгорелые, чахлые деревьев торчали из снега, как печальные памятники. Луна, выглянув на миг из-за туч, окутала это место призрачным, серебристым светом. Было красиво и бесконечно печально.
И тут они их услышали. Не собачий лай. Голоса. Человеческие. Грубые, усталые, доносившиеся с подветренной стороны. И скрип полозьев. Не одной подводы. Нескольких.
Они замерли, припав к земле у края поляны. Сердца застучали, снова заглушая всё. Старый, знакомый страх, липкий и холодный, попытался схватить Талию за горло. Вот они. Конец. Всё напрасно.
Но она сделала глубокий вдох. Вдох не жертвы, застигнутой врасплох. Вдох стратега. Она прислушалась.
— ...ни следов, ни ничего. Сгинули, чёрти, в этих болотах, — ворчал один голос.
— Клюквин-то взбешённый. Сулит премию. Живыми или мёртвыми, лишь бы найти, — отвечал другой.
— Да кому они тут, живые-то, нужны? Волкам на ужин…
Они были близко. Очень. Могли выйти на поляну в любой момент. Остап сжал её руку, его глаза в лунном свете метнулись в поисках укрытия. Бежать назад, в лес — шумно. Лежать неподвижно — риск быть замеченным.
И тогда Талия увидела. В метрах двадцати от них, почти в центре поляны, лежал огромный, вывороченный с корнем пень от сгоревшего кедра. Его корни, почерневшие и скрюченные, образовали нечто вроде пещеры, засыпанной снегом, но в ней явно могло быть пространство.
Без слов, лишь кивнув в ту сторону, она поползла.
Не от страха. С расчётом. Быстро, но не суетливо, используя тени и неровности земли.
Остап пополз следом. Они втиснулись в чёрное нутро пня, засыпанное пеплом и хвоей. Пространства было в обрез, они лежали, прижавшись друг к другу, дыша в снег перед лицом, чтобы пар не выдал их.
Голоса приблизились. На поляну вышли трое. Двое конвоиров и, судя по всему, местный охотник-проводник. Они остановились в десятке шагов от пня.
— Здесь ночевать, что ли? — спросил один.
— Место гиблое. Духи пожарища тут бродят, — недовольно сказал проводник. — Лучше к ручью отойдём.
— Да гори они огнём, твои духи! Ноги отваливаются.
Они постояли, покурсив, и, к невероятному облегчению Остапа, двинулись дальше, к дальнему краю поляны, постепенно скрываясь в лесу. Их голоса затихли.
В укрытии повисла тишина. Остап хотел вылезти, но Талия схватила его за рукав. Она приложила палец к губам. Она чувствовала. Чувствовала, что что-то не так.
И она оказалась права. Через несколько минут один из конвоиров вернулся. Один. Он постоял на краю поляны, внимательно осмотрел её, словно что-то проверяя или надеясь кого-то увидеть. Потом, не найдя ничего, сплюнул и ушёл окончательно.
Только тогда они выбрались. Ноги и руки одеревенели от холода и неудобной позы.
— Как ты догадалась? — выдохнул Остап, отряхиваясь.
— Он хотел, чтобы мы себя выдали, — тихо сказала Талия. — Если бы мы вылезли, когда они ушли… Он ждал. Клюквин научил его хитрить.
В её голосе не было триумфа. Было холодное, почти профессиональное уважение к опасности. Она не победила страх. Она использовала его. Как острый слух. Как дополнительное зрение. Страх больше не парализовал. Он служил.
Они шли дальше, и Остап смотрел на неё с новой, немой оценкой. Это была уже не та хрупкая девушка, которую он вытаскивал из барака. Это была союзница
. Равная в этой отчаянной игре на выживание. В ней произошло то, что старик Григорий Васильевич назвал бы «становлением души». Она вышла из ада не сломленной.
Она вышла закалённой. И этот выход был не географическим. Он был внутренним. Она пересекла самую важную границу — границу между тем, кем её сделали, и тем, кем она решила быть.
Она шла по тайге, и каждый шаг отстукивал по промёрзшей земле одно и то же слово: Я-есть. Я-есть. Я-есть. Это был её новый закон. Её тихий, несокрушимый бунт. И этого уже было достаточно, чтобы продолжать идти. Сквозь холод, сквозь страх, сквозь ночь — навстречу своему собственному, украденному, но отвоёванному рассвету.
. Продолжение следует...
Глава 6