Найти в Дзене
Валерий Коробов

На краю - Глава 2

Тишина после ссоры — самая страшная. Она висела в доме гуще печной сажи. Антон, хлопнув дверью, ушёл в ночь, полную колючего снега и ярости. Лида, прижав к груди запретную тетрадь со стихами, смотрела в чёрное окно. Она знала: её выбор сделан. И теперь этот выбор, как тонкий мартовский лёд над Каменкой, трещал под ногами, грозя провалом в ледяную пучину, из которой не выбраться. Глава 1 Август 1941 года под Ржевом был не месяцем, а состоянием — бесконечным, липким кошмаром из грязи, крови и металла. Часть, куда определили Антона и Николая, месяц держала оборону на крошечном плацдарме у деревни с почти стёртым с карт названием. Теперь это место в донесениях именовалось «безымянная высота 71.3». Их рота занимала позиции на опушке леса. Спереди — болотистая низина, за ней — немецкие окопы на противоположном склоне. Расстояние — не более трёхсот метров. Достаточно, чтобы видеть вспышки выстрелов и силуэты врагов в бинокль. Каждое утро начиналось одинаково: артобстрел с немецкой стороны, от

Тишина после ссоры — самая страшная. Она висела в доме гуще печной сажи. Антон, хлопнув дверью, ушёл в ночь, полную колючего снега и ярости. Лида, прижав к груди запретную тетрадь со стихами, смотрела в чёрное окно. Она знала: её выбор сделан. И теперь этот выбор, как тонкий мартовский лёд над Каменкой, трещал под ногами, грозя провалом в ледяную пучину, из которой не выбраться.

Глава 1

Август 1941 года под Ржевом был не месяцем, а состоянием — бесконечным, липким кошмаром из грязи, крови и металла. Часть, куда определили Антона и Николая, месяц держала оборону на крошечном плацдарме у деревни с почти стёртым с карт названием. Теперь это место в донесениях именовалось «безымянная высота 71.3».

Их рота занимала позиции на опушке леса. Спереди — болотистая низина, за ней — немецкие окопы на противоположном склоне. Расстояние — не более трёхсот метров. Достаточно, чтобы видеть вспышки выстрелов и силуэты врагов в бинокль. Каждое утро начиналось одинаково: артобстрел с немецкой стороны, ответный, более слабый, с нашей, перестрелка, тишина, снова перестрелка. И так по кругу. Люди в окопах постепенно превращались в часть пейзажа — заросшие щетиной, покрытые струпьями от грязи и укусов мошки, с пустыми глазами.

Антона его «бумажная» работа не спасла от окопной правды. Политрук роты, капитан Ермаков, был старым служакой ещё с Халхин-Гола. Он быстро разглядел в Антоне не просто грамотея, а человека с внутренним стержнем. «Ты, Семёнов, будешь у меня не только списки вести, — сказал он как-то. — Будешь и связным, и в разведку пойдёшь, если надо. Понял? Коммунист — он везде первый». Так Антон стал жить на два фронта: днём он составлял сводки потерь, писал письма родным погибших (страшная, выматывающая душу работа), а ночами ползал на нейтралку, слушал, подмечал, иногда — с группой — ходил за «языком».

Николай после случая с ногой держался особняком. Нога зажила, мазь Василисы и собственное крепкое здоровье сделали своё дело. Но он стал ещё более замкнутым, молчаливым. Воевал он яростно, с холодной, методичной злобой. Когда немцы шли в атаку, он стрелял редко, но метко, экономя патроны. Его уважали, но побаивались — слишком уж нечеловеческим было его спокойствие под огнём.

Их следующее столкновение произошло не на личной почве, а на военной.

Как-то вечером, после особенно тяжёлого дня, когда немцы чуть не прорвали левый фланг, в землянке собрались уцелевшие командиры отделений и Антон как представитель политотдела. Обсуждали, как восполнить потери. Людей не хватало катастрофически. Капитан Ермаков, осушая кружку мутного кипятка, сказал:

— Завтра с утра жду добровольцев. Надо сходить к разбитому нашему танку на нейтралке. Там, говорят, рация цела и пулемёт. Может, и патронов наберём. Задача — рискованная. Кто пойдёт?

Землянка замолчала. Смотреть смерти в лицо в обороне — одно дело. Ползти на открытое, простреливаемое со всех сторон поле — другое. Антон почувствовал, как у него сжалось под ложечкой. Страх. Чистый, животный страх. Он ненавидел его в себе, но он был.

— Я пойду, — раздался тихий голос из угла.
Все обернулись. Это был Николай. Он сидел на ящике из-под снарядов, чистя затвор своей винтовки.
— Одному нельзя, — покачал головой Ермаков. — Надо двоих, минимум. Ещё кто?

Антон не узнал свой голос, когда сказал:
— Я.

На него удивлённо посмотрели все, включая Николая. Связной-политрук на такой вылазке — нонсенс.
— Ты, Семёнов? — прищурился Ермаков. — Зачем?
— Чтобы… чтобы составить точный отчёт о возможности эвакуации техники, — нашёлся Антон. — И для морального духа.

Капитан помолчал, потом кивнул.
— Ладно. Идите. Но учтите — тихо, как мыши. Малейшая провокация — отход. Задача — разведка, не геройство.

Их выдвинули перед рассветом, когда туман стелился по болоту, скрывая кочки и воронки. Они ползли друг за другом, соблюдая дистанцию. Антон впереди, Николай сзади. Грязь была ледяной, пропитанной запахом разложения и ржавого металла. Ползли медленно, останавливаясь после каждого шороха. Уши звенели от напряжения.

Добрались до танка. Это был Т-26, перевёрнутый набок, с оторванной гусеницей. Люк был открыт. Внутри пахло гарью и смертью. Антон, подавив рвотный спазм, заглянул внутрь. Экипажа не было — видимо, успели эвакуировать. Рация действительно была на месте, но её лицо было разбито. Пулемёт ДТ сорван с крепления и валялся в грязи.

— Ничего ценного, — шепотом констатировал Николай, осматривая танк снаружи. — Пулемёт разукомплектован. Патроны отсырели.
— Значит, зря приползли, — с горечью выдохнул Антон.
— Не зря, — Николай указал головой на немецкие позиции. — Посмотри.

Из тумана на противоположном склоне проступали контуры не просто окопов, а укреплённого бункера с амбразурой. Его не было видно с их основных позиций из-за складки местности.
— Новый ДЗОТ. Видишь? Вот это и есть ценность. Координаты надо передать.

В этот момент туман начал рассеиваться. Луч солнца ударил по ржавому борту танка.
— Отходим, быстро! — скомандовал Антон, но было поздно.

С немецкой стороны раздалась короткая очередь из пулемёта. Пули цокнули по броне танка, отскочив с воющим звуком. Они прижались к земле за танковыми катками.
— Нас засекли, — спокойно констатировал Николай. — Обратно ползти — простреливаемое поле. Здесь сидеть — привлечём миномёт.
— Что делать? — в голосе Антона прозвучала паника, которой он стыдился.
— Атаковать, — ответил Николай, и в его глазах вспыхнул тот самый холодный огонь.
— Ты с ума сошёл? Двоих? На пулемёт?
— Не на пулемёт. Они думают, что мы тут засели и боимся. Значит, ждут, когда мы поползём обратно. Значит, сейчас расслаблены. У них смена, видишь? У амбразуры движение.

Антон рискнул выглянуть. Действительно, у ДЗОТа копошились две фигуры. Одна ушла внутрь, вторая осталась у входа, закуривая.
— У меня две гранаты, — сказал Николай. — Ты отвлекаешь. Сделаешь вид, что ползёшь вправо, от танка. Стреляй в их сторону, но не целясь, главное — шум. Я пойду слева, по этой канаве. Как начнётся суматоха — брошу гранаты в амбразуру и вход. Потом — бегом назад. Согласен?

Это было безумие. Чистейшее безумие. Но в безумии была железная логика. И выбор был прост: смерть здесь, в грязи, или шанс.
— Согласен, — кивнул Антон, чувствуя, как сухость во рту сковывает язык.

Они переглянулись. В этот момент между ними не было ни вражды, ни старой ненависти. Были два солдата, от которых зависела жизнь друг друга.
— По счёту три, — сказал Николай. — Удачи, Антон.

«Удачи». Первое человеческое слово за всё время.
— И тебе, — выдохнул Антон.

Раз, два, три.

Антон рванул вправо, отползая от танка и открывая беспорядочную стрельбу из карабина в сторону ДЗОТа. Немцы ответили очередью, земля вздыбилась перед ним. Он прижался к кочке, продолжая стрелять. В его ушах стоял оглушительный звон.

Слева, как тень, метнулась фигура Николая. Он бежал, пригнувшись, по мелкой канаве, почти невидимый. Немцы, увлечённые перестрелкой с Антоном, заметили его поздно. Раздались крики, пулемёт развернулся, но Николай был уже близко. Он швырнул одну гранату, потом вторую. Две глухих детонации, клубки дыма и пыли. Пулемёт умолк.

— Назад! — закричал Николай, разворачиваясь и бегом устремляясь к своим позициям.
Антон поднялся и побежал вслед, спотыкаясь, падая, поднимаясь снова. Со стороны немцев начался беспорядочный огонь, но без пулемёта он был не так страшен. Они влетели в свой окоп, падая на дно, задыхаясь, покрытые грязью, потом и кровью.

Через несколько минут, когда отдышались, капитан Ермаков подошёл к ним. Он посмотрел на Антона, потом на Николая.
— Доложите.

Антон, всё ещё не в силах говорить, просто показал рукой на Николая. Тот, сидя на бруствере и вытирая лицо, коротко описал новый ДЗОТ и его примерные координаты.
— И вы его… ликвидировали? Двоем? — недоверчиво спросил капитан.
— Помеха устранена, — сухо ответил Николай, не вдаваясь в подробности подвига.

Вечером того же дня капитан Ермаков вызвал Антона.
— Заявку на награду подаю. На Волкова. За смелость и инициативу.
Антон кивнул. Внутри всё было пусто.
— А меня?
— Ты… — капитан закурил. — Ты обеспечивал. Молодец. В представлении отмечу. Но, Семёнов… главное не это. Главное — я сегодня увидел в тебе не писаря, а солдата. И вы с Волковым… вы хорошо сработались.

Антон вышел из землянки. Шёл дождь. Он нашёл Николая там же, где они говорили в первую ночь — у разбитого бревна. Тот чистил винтовку.
— Ермаков награду на тебя подаёт, — сказал Антон, садясь рядом.
Николай пожал плечами.
— Бумага. Только посмертные награды здесь настоящие.
Помолчали.
— Спасибо, — тихо сказал Антон. — За сегодня. Ты… ты мог бы сам уйти. Без меня.
Николай перестал чистить ствол, посмотрел на него.
— Нет. Не мог. Ты — мой. Свой. Как бы там ни было. Здесь все свои.

Он протянул Антону свою кисет с махоркой. Жест простой, братский. Антон взял, свернул цигарку. Руки больше не дрожали.
— Про Лиду… — начал было Антон, но слова застряли.
— Не надо, — мягко оборвал его Николай. — Не сейчас. Выживем — тогда и поговорим. А сейчас… сейчас главное — завтра. И чтобы этот дождь хоть на час прекратился.

Они курили молча, глядя, как вечерние тени поглощают безымянную высоту 71.3. Где-то там, за линией фронта, в тысяче километров к востоку, их сёстрам и матерям тоже приходилось выживать. И каждый новый день для них тоже был безымянной высотой, которую нужно было взять. Ценой невероятных усилий. Ценой голода, унижений и тихого, ежедневного подвига, о котором не напишут в сводках.

Но здесь, в окопе, они этого ещё не знали. Они знали только, что завтра снова будет бой. И что теперь у них за спиной — не просто сослуживец, а человек, который не оставит. Даже если когда-то они были врагами. Война переплавила их ненависть во что-то другое. Ещё не в дружбу. Но уже в братство.

***

Тот август в Горном выдался на редкость холодным и голодным. Война, докатившаяся эхом сводок из репродуктора у сельсовета, обернулась в тылу не пушками, а пустыми закромами, бесконечными трудоднями и всё убывающей надеждой.

В доме на краю обрыва жили теперь три женщины: Василиса, Лида и мать Николая, Анна Семёновна. Их свела вместе не добрая воля, а жестокая необходимость. Когда в начале лета пришла разнарядка — отправить женщин на лесозаготовки за двадцать вёрст от села, Анна Семёновна с дочерью Катей попали в список первыми. «Враги народа должны отрабатывать свою вину перед Родиной», — заявил на собрании новый председатель, сменивший ушедшего на фронт Григория Павловича.

Василиса, узнав об этом, вечером того же дня молча надела платок и пошла через всё село к покосившейся баньке. Она стучала в дверь негромко, но настойчиво.

Открыла Катя, её глаза были красными от слёз.
— Василиса Петровна?..
— Позови мать.

Анна Семёновна вышла, опираясь на палку. Руки её тряслись.
— Чего пришли? — спросила она глухо. — Пришли поглядеть, как нас добивают?
— Перестань, — отрезала Василиса. — Собирай вещи. Твои и дочери. Иди ко мне.
В изумлённых глазах Анны Семёновны мелькнуло недоверие, страх.
— К вам? Да ваш-то Антон…
— Мой Антон на фронте, — строго сказала Василиса. — А здесь я хозяйка. Иди, говорю. На лесозаготовках ты за месяц сгинешь, и дочь твоя сгинет. А мне в доме помощь нужна. Огород, скотина, заготовки. Одной с Лидкой не управиться. Так что это не милость, а расчёт. Поняла?

Анна Семёновна смотрела на неё, и постепенно ледяная скорлупа в её глазах дала трещину. Она кивнула, не в силах вымолвить слово.

Так они стали жить вместе. Первые дни были тяжёлыми, натянутыми. Женщины молча выполняли работу, ели за одним столом, но словно через невидимую стену. Лида чувствовала себя между двух огней: с одной стороны — бабушка, принявшая этот страшный, мужественный шаг, с другой — мать любимого, которая смотрела на неё с затаённой болью, будто видя в ней причину всех своих бед.

Всё изменила одна история, случившаяся в середине августа.

На колхозном току заканчивали обмолот прошлогодних, скудных запасов зерна. Работали в основном подростки и старики, женщины. Лида и Катя трудились вместе — подавали снопы, уносили солому. Надсмотрщиком был поставлен хромой дед Архип, бывший объездчик, известный своей придирчивостью и преданностью «порядку».

В один из дней, когда работа подходила к концу, а солнце клонилось к закату, Катя незаметно наклонилась к одному из почти пустых закромов и быстрым движением руки насыпала горсть зерна в специально подготовленный мешочек, зашитый в подол её старой юбки. Это не было кражей в привычном смысле. Это была «пыжка» — древнее, отчаянное право голодных: взять горсть-другую зерна, не учтённого в отчётах, чтобы сварить похлёбку для умирающих от дистрофии детей или стариков. Так делали многие. Но нужно было не попасться.

Катя не заметила, как дед Архип, сидевший на бревне с другой стороны тока, прищурил свой единственный глаз. Он видел. И ждал.

Когда женщины потянулись домой, он окликнул её:
— Волкова! Останься!
Сердце у Кати ушло в пятки. Лида, шедшая рядом, остановилась как вкопанная.
— Иди, — прошептала Катя. — Это ко мне.
Но Лида не ушла.

Дед Архип подошёл, опираясь на палку.
— Что там у тебя в подоле, а? Покажи.
— Ничего у меня, дедушка, — Катя побледнела.
— Не ври! Видел я! Расшивай, давай!

Вокруг начали собираться другие женщины. Смотрели молча, с сочувствием и страхом. Катя стояла, опустив голову, её худые плечи вздрагивали.
— Архип Савельич, — тихо, но твёрдо сказала Лида, шагнув вперёд. — Что вы хотите? Горсть мякины? Её в закромах и так…
— Молчать! — рявкнул на неё старик. — Ты что, покрываешь расхитительницу? Её папаша зерно воровал, она — по стопам! Знаю я вас всех! Враг народа он и есть враг! А ты, Семёнова, тоже, видно, заражённая! Твоего брата, гляди, на фронте за твоё поведение…
Он не успел договорить. Лида, обычно тихая и сдержанная, вдруг вспыхнула. В её глазах загорелся огонь, которого в ней никогда не видели.
— Моего брата, Архип Савельич, — сказала она, и голос её звенел, как натянутая струна, — сейчас где-то под пулями лежит! Вместе с её братом! С Николаем! Они там, может, друг друга спасают, кровь за друг друга проливают! А вы тут… вы тут из-за горсти зерна последнюю честь с человека снимаете! Вы кто такой, чтобы судить? Вы что, на фронте были? Вы кровь видели?

Она задыхалась, слёзы текли по её грязным щекам, но она не отводила взгляда. Дед Архип отступил на шаг, смущённый этой внезапной яростью.
— Я… я порядок блюду! — пробурчал он, но уже без прежней уверенности.
— Порядок? — горько рассмеялась Лида. — А где порядок, когда дети пухнут с голоду? Где порядок, когда бабы пашут за мужчин, а пайку получают вполовину? Вы идите, дедушка, свой порядок в военкомате налаживайте, где у вас сынок-то? В Ташкенте, в тепле, в резерве служит, слышала я!

Это был удар ниже пояса. Сын деда Архипа действительно где-то в тылу служил снабженцем, и это была больная тема. Старик побагровел, закашлялся.
— Ты… ты! Я тебя… в сельсовет!
— Идите, жалуйтесь! — бросила ему Лида в спину, когда он, бормоча что-то, поплёлся прочь. — Скажите, как вы у вдовы последнюю краюху отнимали!

Она обернулась к Кате, которая смотрела на неё с изумлением и благодарностью.
— Давай быстрее уйдём.

Дома, когда стемнело и Анна Семёновна узнала о случившемся, она долго молчала. Потом подошла к Лиде, которая мыла у печи картошку, и положила руку ей на плечо. Жест был неловким, но невероятно тёплым.
— Спасибо тебе, дочка, — прошептала она. — За Катю. За всё.
Лида кивнула, не в силах говорить от нахлынувших эмоций.

Василиса, наблюдавшая эту сцену, удовлетворённо хмыкнула.
— Ну вот. Теперь вы настоящие свои. Солью и хлебом, да бедой общей повязаны. Теперь не разорвать.

С этого вечера в доме на краю что-то изменилось окончательно. Стена рухнула. Анна Семёновна стала учить Лиду старинным способам заготовки грибов и ягод впрок, показывала, как из лебеды и крапивы печь лепёшки, которые не рассыпаются. Катя и Лида работали в огороде плечом к плечу, и между ними зародилась странная, осторожная дружба. Они говорили не о брате и не о Николае — эта тема была слишком болезненной. Они говорили о книгах, которые удавалось достать, о платьях, которые никогда не сошьют, о том, каким будет мир после войны.

А однажды вечером Василиса достала из сундука потрёпанную икону Казанской Божьей Матери — ту самую, что прятала все эти годы.
— Не молилась я давно, — сказала она, ставя икону на стол. — Но сейчас, думаю, время пришло. Не за себя — за них. За наших.
И все четыре женщины, не сговариваясь, встали на колени перед иконой. Молились без слов, каждый о своём, но общее их горе и надежда сплелись в один беззвучный крик к небу.

Прошла неделя. Как-то раз, когда Лида возвращалась с поля, её окликнула почтальонша Шура, жена председателя.
— Лидка, стой! Тебе… письмо.
Сердце у Лиды замерло. Она подошла, протягивая дрожащую руку. Конверт был солдатский, треугольник. Почерк… незнакомый, угловатый.
— От кого? — прошептала она.
— Не знаю, — пожала плечами Шура. — Пришло на твоё имя. Из госпиталя, смотри, штамп.

Лида сорвала конверт. Письмо было коротким, писанным карандашом, торопливым почерком.

«Здравствуй, Лида.
Пишет тебе сослуживец твоего брата, Антона Васильевича Семёнова. Меня зовут Пётр. Мы вместе служили в одной роте. Он просил меня, если что… написать тебе. Дело в том, что Антон Васильевич был ранен в бою под Ржевом 12 августа. Ранение тяжёлое, в грудь. Его эвакуировали в госпиталь в Калинине. Я сам видел, как его увозили. Жив был. Держался молодцом. Больше информации у меня нет. Но он просил передать, чтобы вы не волновались. И чтобы вы… помогли его товарищу, Николаю Волкову, если тому что понадобится. Он это особо наказал.
Крепитесь. С уважением, красноармеец Пётр Никифоров.»

Лида прочитала письмо, потом ещё раз. Мир вокруг поплыл. Ранен. Тяжело. Госпиталь. Но жив! И… Коля. Он просил помочь Коле. Значит… они там были вместе. Значит, что-то между ними изменилось.

Она побежала домой, сжимая в руке драгоценный треугольник. Влетела в избу, вся запыхавшаяся.
— Бабушка! Анна Семёновна! Письмо! От Антона… вернее, про Антона!

Все собрались вокруг. Василиса, выслушав, перекрестилась, и слеза, первая за многие месяцы, скатилась по её морщинистой щеке.
— Жив, слава Богу… Жив…

Анна Семёновна взяла письмо, прочла его сама, и её взгляд остановился на последних строчках. «…помогли его товарищу, Николаю Волкову…»
— Товарищ… — прошептала она, и в её голосе прозвучало что-то сломанное, но светлое. — Он назвал его товарищем. Моего Колю.

Лида смотрела на этих двух женщин — бабушку и мать своего любимого — и понимала: письмо с фронта принесло не просто весть. Оно принесло примирение. То, что не смогли сделать годы мирной жизни, сделала война. Она стёрла старые ярлыки. В окопе под Ржевом её брат и её любимый стали товарищами. А здесь, в этой избе на краю обрыва, их матери стали семьёй.

Той ночью Лида написала два письма. Одно — в госпиталь в Калинин, на имя Антона. Другое — в часть, на имя Николая. О чём? О простом. О том, что они все живы. Что держатся. Что ждут. И что здесь, в тылу, их война тоже идёт — война за жизнь, за хлеб, за человеческое достоинство. И они её пока что выигрывают.

***

Сентябрь в Калинине был промозглым и тревожным. Город, ещё не оправившийся от первых бомбёжек, жил на нервах. По улицам сновали санитарные машины, а в зданиях школ, техникумов и даже театра разместились госпитали. В одном из них, в бывшем училище на окраине, в большой палате на третьем этаже лежал Антон.

Ранение оказалось серьёзнее, чем думали сначала. Осколок мины прошёл в сантиметре от сердца, задел лёгкое. Первые две недели он провёл между жизнью и смертью в полевом лазарете, потом долгую, мучительную дорогу в санитарном эшелоне. Сознание возвращалось обрывками: стук колёс, женские голоса, пронзительная боль при каждом вдохе, вкус крови на губах.

Теперь самое страшное было позади. Он жил. Но жил в каком-то полупризрачном состоянии. Тело заживало медленно, а душа, казалось, была ранена глубже физических тканей. Он лежал на койке у окна и смотрел, как дождь стекает по грязному стеклу. Перед глазами снова и снова вставали картины последнего боя: лицо капитана Ермакова, искажённое криком, взрыв, ощущение жара в груди, и чьи-то руки, которые тащили его в укрытие. Чьи? Он не помнил. Всё было как в тумане.

В палате было шумно и тесно. Крики, стоны, бред раненых, скрип тележек санитарок. Антон почти не разговаривал. Отвечал медсестрам односложно, на вопросы соседей по палате — кивком или покачиванием головы. Он получал письма из дома — от бабушки и от Лиды. Читал их по многу раз, но ответить не мог. Слова не шли. Что он мог написать? Что он видел ад и чудом вырвался? Что он сомневается теперь во всём, во что раньше верил слепо? Нет. Это было невозможно.

Однажды, ближе к вечеру, дверь палаты открылась, и санитары внесли новичка на носилках. Его разместили на койке через одну от Антона. Мужик был без сознания, лицо забинтовано, только рот и подбородок видны. Один из санитаров, устанавливая капельницу, бросил медсестре:
— Этот с того же участка, откуда и Семёнов. Ржевский котёл. Контузия, перелом ребер, осколок в бедре.
Антон невольно посмотрел на новичка. Ещё один из ада. Ещё один, кому повезло выбраться. Он отвернулся к стене.

Ночью его разбудил стон. Негромкий, сдавленный, но такой знакомый — стон человека, который пытается сдержать боль, но не может. Антон открыл глаза. Лунный свет падал в палату. Сосед на той койке метался в полудреме.
— Воды… — прошептал тот.
Антон молчал. Он не хотел вступать в контакт. Не хотел знать.
— Воды… пожалуйста…
Голос был хриплым, сорванным, но в нём вдруг промелькнуло что-то знакомое. Антон насторожился. Он медленно приподнялся на локте, всматриваясь в полутьму. Фигура на койке, очертания плеч…
— Кто? — хрипло спросил Антон.
Раненый затих, будто прислушиваясь. Потом медленно повернул голову. В луче света, падающего из окна, Антон увидел не забинтованный лоб, а нижнюю часть лица. Рот, подбородок со шрамом. Шрам от ожога, который он видел сотни раз в своей деревне, в кузнице…

Сердце Антона остановилось.
— Волков? — выдохнул он.
— Семёнов? — одновременно произнёс Николай.

В палате, наполненной храпом и стонами, на несколько секунд воцарилась абсолютная тишина. Они смотрели друг на друга через пространство между койками, не веря своим глазам. Судьба, насмешница, свела их снова. Не в окопе, не под пулями, а здесь, в этом царстве боли и лекарственных запахов.
— Ты… как? — наконец проговорил Антон.
— Живой, — коротко ответил Николай. Потом, после паузы: — А ты?
— Тоже живой.

Ещё одна пауза, более долгая. В ней было всё: и воспоминания о последнем бое, и осознание того, что они оба выжили, и старая, незаживающая вражда, и новое, окопное братство.
— Воды, говоришь? — Антон с трудом приподнялся, нашёл на тумбочке глиняный кувшин, налил в кружку. Он встал, и резкая боль в груди заставила его вздохнуть. Шатаясь, он сделал два шага до койки Николая, протянул кружку.

Николай взял её дрожащими руками, отпил глоток, потом ещё. Вода стекала по его подбородку.
— Спасибо.
— Не за что.

Антон вернулся на свою койку. Теперь лежать стало невозможно. Между ними висели невысказанные вопросы.
— Когда тебя? — снова начал Николай.
— Двенадцатого августа. На высоте.
— А меня… четырнадцатого. При отходе. Наша рота прикрывала. Ермаков… — голос Николая дрогнул.
— Ермаков что? — быстро спросил Антон, сердце сжалось.
— Его нет. Прямое попадание в блиндаж.
Антон закрыл глаза. Капитан. Суровый, справедливый старик, который называл его солдатом, а не писарем. Который верил в него.
— Много наших? — тихо спросил он.
— Из нашей роты… человек двадцать, наверное, осталось. Остальные — или там, или по госпиталям.

Они снова замолчали. Горечь утраты была горьким лекарством, которое они принимали вместе.
— А как ты… меня вытащил тогда? — вдруг спросил Антон. Он не помнил, но в его обрывочных воспоминаниях были сильные руки, тащившие его по земле.
Николай медленно повернул голову.
— Не я один. Мы с Петькой, тем самым, что письмо тебе написал. Ты истекал, как тёплый. Мы думали, не дотянем. Но дотянули.

Антон смотрел в потолок. Так вот чьи это были руки. Руки человека, которого он считал врагом. Руки, которые спасли ему жизнь, пока он был без сознания, не способный даже сказать «спасибо».
— Зачем? — тихо спросил он.
— А что, надо было оставить? — в голосе Николая прозвучало искреннее удивление. — Ты же свой. Хоть и… ну, знаешь.

«Свой». Второй раз он использовал это слово. И оно прозвучало уже без тени иронии или горечи. Как констатация факта.
— Спасибо, — выдавил из себя Антон. Слово далось ему невероятно тяжело, но оно было искренним.
— Взаимно, — ответил Николай. — За ту мазь. Нога потом не болела ни разу.

Утром в палату вошла молоденькая медсестра Таня, хрупкая, как тростинка, но с удивительной силой в руках. Она делала перевязки, и её спокойный, ровный голос действовал лучше любого успокоительного.
— Ну что, соседи познакомились? — спросила она, меняя Антону бинты на груди.
— Мы… раньше знакомы были, — осторожно сказал Антон.
— Односельчане? — удивилась Таня.
— Да… можно сказать так.

Николай, которому она обрабатывала осколочную рану на бедре, хмыкнул.
— Односельчане. Только он — на одном краю села, я — на другом.
— На разных краях? — не поняла медсестра.
— Да, — тихо сказал Антон. — На разных.

Прошла неделя. Они лежали рядом, и постепенно ледок между ними растаял окончательно. Разговаривали о мелочах: о том, какая гадость эта манная каша в госпитале, о том, как достать папирос, если нет табака, о бестолковости одного из врачей. Говорили об осторожном — о доме, об урожае, но не касались самого больного: Лиды и той пропасти, что была между их семьями.

Однажды Николай попросил:
— Антон, у тебя бумага есть? Карандаш?
— Есть. Для писем домой.
— Дай, пожалуйста. Я… кое-что хочу записать.

Антон протянул ему блокнот и карандаш. Николай отвернулся к стене и начал что-то писать, иногда замирая, глядя в потолок. Он писал долго, потом порвал листок и начал снова.

— Стихи? — угадал Антон.
— Что-то вроде того, — кивнул Николай, не оборачиваясь.

Вечером того же дня Антон не выдержал.
— Николай.
— М?
— Прости меня.

В палате было шумно, но между их койками воцарилась тишина. Николай медленно повернулся.
— За что?
— За всё. За то, что… что считал тебя хуже. Из-за отца. За то, что сестру от тебя отгонял. За то, что был слепым.

Николай смотрел на него долгим, изучающим взглядом.
— Мой отец, — сказал он наконец, — когда его уводили, успел шепнуть мне одно: «Не копи зла, Колька. Зло — оно как ржавчина. Сначала съедает того, кто его держит». Я не сразу понял. А потом… потом я возненавидел всех. И тебя в первую очередь. За твою правоту. За твою ясность. Мне казалось, ты просто дурак, который верит бумажкам. А оказалось… — он сделал паузу, — оказалось, мы оба были дураками. Ты верил бумажкам, а я верил в свою обиду. А война всех нас сделала просто людьми. Которым больно, страшно и которые хотят жить.

Антон слушал, и ему казалось, что камень, который он носил в груди все эти годы, наконец сдвинулся с места.
— Лида… — начал он.
— Не надо, — мягко остановил его Николай. — Не сейчас. Выздоровеем — тогда и поговорим. А сейчас… сейчас давай просто выживать. Оба.

Они больше не говорили на эту тему. Но что-то изменилось. Теперь, когда медсестра Таня приносила почту, они читали письма вслух друг другу. Антон читал строки от Василисы, полные суровой, сдержанной нежности. Николай — короткие весточки от матери и сестры, где за скупыми строчками («живы-здоровы, держимся») читался целый мир лишений и мужества.

А однажды Антон получил письмо от Лиды. Тонкое, в конверте, пахнущее домом. Он прочитал его про себя, потом долго молчал.
— От сестры? — спросил Николай.
— Да.
— Что пишет?
Антон вздохнул.
— Пишет… что они с твоей матерью и сестрой теперь в одном доме живут. Что бабушка их к себе взяла. Что работают вместе, держатся. И что… что ждут. Нас обоих.

Николай закрыл глаза. Его горло сдавило.
— В одном доме… — прошептал он. — Мама моя в вашем доме. Вот уж не думал.
— И Лида пишет… — Антон прокашлялся, — пишет, чтобы я тебе передал: «Скажи Коле, что его тетрадка со стихами у меня. Целая. И что я жду»».

Слёзы, которых Николай не проливал ни при ранениях, ни при боли, подступили к глазам. Он отвернулся к стене.
— Дура… — хрипло сказал он. — Какая война, а она про тетрадку…

Но Антон понял. Эта тетрадка была не бумагой. Она была мостиком через пропасть, символом того хрупкого, человеческого, что война не смогла уничтожить.

Через месяц их начали поднимать на ноги. Сначала они сидели на кровати, потом делали несколько шагов по палате, опираясь на костыли, потом выходили в коридор. Они были похожи на двух журавлей с подбитыми крыльями — неуклюжих, но упрямо стремящихся снова взлететь.

Перед выпиской, которую назначили на начало октября, к ним подошёл главный врач, сухой, седой мужчина в очках.
— Ну что, орлы, оклемались? — спросил он, просматривая их истории болезни. — На фронт, конечно, вам ещё рано. Но в строй батальонный — можно. Будут вас, наверное, в тыловые части определять. Или по военным заводам. Умеете что-нибудь?

— Я трактора, комбайны чинил, — сказал Антон.
— Я в кузнице работал, — добавил Николай.
Врач кивнул.
— Кузнецы сейчас нужнее трактористов. Металл, понимаешь, везде требуется. — Он посмотрел на них поверх очков. — Я тут вижу, вы, ребята, друг друга поддерживаете. Так и продолжайте. На гражданке, когда вернётесь, тоже держитесь вместе. Таких, как вы, война склеила намертво. Разбить эту склейку — только самим же хуже будет.

Он ушёл, а они остались сидеть на своих койках. Склейка. Точное слово. Их склеила не дружба, не любовь, а что-то большее — совместно пролитая кровь, общее горе и понимание, что в этом мире, полном абсурда и жестокости, они нашли в другом человеке не врага, а отражение собственной боли и надежды.

В день выписки они получили документы и направления: Антона — в ремонтную роту при танковом училище в Горьком, Николая — в кузнечный цех завода в Челябинске. Разные дороги. Но уже не как враги, а как товарищи, каждый на своём участке общего дела.

Прощаясь у ворот госпиталя, они обнялись. Крепко, по-мужски, хлопнув друг друга по спине.
— Пиши, — сказал Антон.
— Обязательно, — ответил Николай. — И ты не зазнавайся там, тракторист.
— Смотри сам, кузнец, молотком по пальцам не попади.

Они разошлись в разные стороны, но теперь знали: между ними существует связь, которую не разорвать расстоянием. Они несли в себе не только шрамы войны, но и её главный, страшный и очищающий урок: ничто не ценно так, как человеческая жизнь, и ничто не вечно так, как прощение.

А далеко на Урале, в доме на краю обрыва, четыре женщины варили на печи похлёбку из картошки и сушёных грибов. Они ещё не знали, что их сыновья и братья выжили, встретились и сделали самый важный шаг к миру. Но они верили. И эта вера грела их сильнее печки.

***

Апрель 1945 года в Горном встретили не салютами, а тихим, вымученным ожиданием. Война ещё гремела где-то под Берлином, но здесь, на Урале, она уже превратилась в бесконечные, изматывающие будни тыла. Село было почти без мужчин — только глубокие старики да калеки. Работали женщины, подростки, дети. Дом на краю обрыва жил размеренным, суровым ритмом четырех женских судеб, сплетённых в одно целое.

Василиса, несмотря на свои годы, оставалась стержнем. Она уже почти не садилась за веретено — руки дрожали. Но её авторитет был непоколебим. Анна Семёновна, поседевшая окончательно, но нашедшая в этом общем доме покой, стала главной по огороду и скотине. Катя и Лида работали в колхозе наравне со всеми — пахали, сеяли, жали, превратившись из девушек в женщин с суровыми, усталыми лицами и руками, покрытыми мозолями и трещинами.

Весточки с фронта приходили редко, но приходили. От Антона — короткие, скупые письма из Горького, где он ремонтировал танки. «Жив, здоров, работаю. Не беспокойтесь». От Николая — такие же лаконичные треугольники из Челябинска. «Завод, доменная печь, всё нормально». В этих письмах не было ни поэзии, ни лишних слов — только факты, будто мужчины боялись расплескать то хрупкое чувство надежды, которое они теперь берегли как величайшую ценность.

Лида хранила тетрадку со стихами Николая в сундуке, завёрнутую в чистую тряпицу. Иногда, когда все спали, она доставала её, но не читала — просто держала в руках, чувствуя связь с тем миром, который казался теперь невероятно далёким — миром чувств, нежности, всего того, что было до войны.

9 мая 1945 года в село весть пришла с опозданием на сутки. Председатель сельсовета, хромой инвалид войны Федосей, добежал до колокола у полуразрушенной церкви и ударил в него что есть мочи — нестройно, лихорадочно, но так, что сердце заходилось у каждого. Люди высыпали на улицу, не понимая. А он, задыхаясь, кричал сквозь слёзы: «Победа! Братцы! Родные! Капитуляция! Конец войне!»

Сначала была тишина. Потом кто-то вскрикнул. Потом — всеобщий, сдавленный плач, смешанный со смехом. Обнимались, целовались, падали на колени. Лида и Катя, держась за руки, плакали, прижавшись лбами друг к другу. Василиса стояла на пороге своего дома, высоко подняв голову, и две скупые, жгучие слезы медленно текли по её древним морщинам. Анна Семёновна, стоя на коленях у печи, крестилась и шептала одно слово: «Живы… живы… должно быть, живы…»

Но радость была горькой, как полынь. Потому что за этой победой стояла страшная цена. И многие в том день плакали не только от счастья, но и от горя — по тем, кто не вернётся никогда.

Лето 1945-го было временем великого возвращения. Сначала поодиночке, потом группами в село начали приходить фронтовики. Не все — может, каждый третий. Кто-то — на костылях, с пустыми рукавами, с изуродованными лицами. Кто-то — целый, но с таким взглядом, что становилось понятно: война ушла не с его тела, а в его душу, и останется там навсегда.

Лида каждый день выбегала на дорогу, ведущую в село. Сидела на завалинке у калитки и смотрела до боли в глазах. Анна Семёновна и Катя делали то же самое, только из окна своей бывшей баньки, куда они вернулись после Победы — не из гордости, а чтобы не стеснять Василису, когда вернутся мужчины.

Антон пришёл в августе. Он появился на дороге в сумерках, когда солнце садилось за обрыв, окрашивая небо в багровые тона. Он шёл медленно, с большим вещмешком за плечами, в гимнастёрке без погон, но с орденом Красной Звезды на груди. Лида увидела его издалека и замерла. Сердце заколотилось так, что перехватило дыхание. Она вскочила и бросилась навстречу, но, добежав до него в нескольких шагах, остановилась.

Брат. Но не тот, что уходил. Тот был юным, яростным, с горящими идеалами глазами. Этот… этот был взрослым. Лицо осунулось, появились ранние морщины у глаз и губ, взгляд — спокойный, усталый, видевший слишком много. Он улыбнулся, и эта улыбка была тёплой, но печальной.
— Лидка, — сказал он хрипло.
— Антон! — вырвалось у неё, и она бросилась ему на шею, плача и смеясь одновременно.

Он обнял её, крепко, по-мужски, похлопал по спине.
— Ну, ну, всё… Всё, сестрёнка. Я дома.

Василиса встретила его на пороге. Она не бросилась к нему, а стояла прямо, как всегда, только губы её слегка дрожали.
— Входи, солдат, — сказала она просто.
Он переступил порог, снял шапку. Оглядел избу — ту же печь, тот же стол, те же иконы в углу. Как будто и не было четырёх лет. Как будто он ушёл вчера.
— Бабушка… — его голос дрогнул.
Она подошла, взяла его лицо в свои жёсткие, шершавые ладони, посмотрела в глаза долгим, пронизывающим взглядом, будто проверяя, цел ли он внутри.
— Жив. Цел. Слава тебе, Господи, — прошептала она и прижала его седую голову к своему плечу. В этом жесте была вся материнская любовь, вся тоска и вся радость.

Вечером за столом сидели молча. Антон ел картошку с солёными грибами, и казалось, что он впервые за много лет по-настоящему чувствует вкус еды. Потом он спросил, не глядя на сестру:
— А… Волковы? Они?
— Живы, — быстро ответила Лида. — Анна Семёновна и Катя. Живут в своей бане. Ждут…
Она не договорила. Антон кивнул.
— Николай… он писал. Из Челябинска. Демобилизован, но остался на заводе, говорит, нужны специалисты. Приедет, говорит, как сделают важный заказ.
Лида опустила глаза, чтобы скрыть блеск надежды.
— А ты… надолго?
— Я домой, Лида. Навсегда. Колхозу трактористы нужны. Да и… — он взглянул на бабушку, — здесь дела много.

Он замолчал, но Лида поняла. Он вернулся не просто солдатом. Он вернулся сыном, братом, хозяином. И тем человеком, который должен был залатать всё, что порвалось.

На следующий день Антон, не сказав ни слова, взял топор и отправился к дому Волковых. Банька стояла ещё более покосившаяся, крыша протекала. Анна Семёновна, увидев его, остолбенела в дверях, будто увидела призрак.
— Антон Васильевич?..
— Здравствуйте, Анна Семёновна, — снял шапку Антон. — Можно мне посмотреть, что у вас тут с кровлей?
— Да как же… Зачем вам?..
— Николай Петрович просил, — соврал Антон, но соврал так естественно, что в это сразу поверилось. — Писал, мол, если буду дома, гляньте, мол. Он скоро сам приедет, а до тех пор чтобы вы не мокли.

Он работал целый день, не покладая рук. Подрубил нижние венцы, подправил крышу, где мог, починил дверь. Катя молча подавала ему инструменты, а Анна Семёновна в конце дня, плача, поставила перед ним единственное, что у неё было — кружку пареной репы и кусок чёрного хлеба.
— Спасибо вам, сынок… — выдохнула она.
— Не за что, — отмахнулся он. — Мы же… свои теперь.

Это слово «свои» прозвучало как приговор старой вражде и как присяга новому миру.

Николай приехал в сентябре, когда на Урале уже начинались первые заморозки. Он пришёл с станции пешком, с тем же вещмешком, но в гражданском — в поношенном, но чистом костюме, в кепке. Лида, косившая в тот день огород, увидела его первой. Она выпрямилась, опершись на грабли, и не могла пошевелиться. Он подходил медленно, и с каждым его шагом годы разлуки будто таяли.

Он остановился перед ней. Выглядел старше, серьёзнее. В его глазах была та же усталая мудрость, что и у Антона, но ещё и какая-то новая, твёрдая уверенность.
— Лида, — сказал он просто.
— Коля… — она бросила грабли и сделала шаг вперёд, но остановилась, смущённая.
Он улыбнулся — той самой редкой, тёплой улыбкой, которую она помнила.
— Можно я… домой?

Они вошли в избу Василисы вместе. Антон сидел за столом, чинил сбрую. Увидев Николая, он медленно поднялся. Наступила напряжённая пауза. Они смотрели друг на друга — два солдата, два бывших врага, два товарища по окопу и госпиталю. И тогда Антон первым протянул руку.
— Добро пожаловать, Николай.
Николай крепко пожал её.
— Спасибо, что встретил, Антон.

Василиса, наблюдая эту сцену, кивнула про себя, будто ставила точку в долгой, тяжёлой истории.

Вечером того же дня, когда стемнело, Николай и Лида вышли на обрыв. Река Каменка внизу тёмной лентой блестела в лунном свете. Было тихо, только ветер шелестел высохшей ботвой в огороде.
— Я привёз тебе кое-что, — сказал Николай, доставая из кармана небольшую, тщательно завёрнутую в газету посылку.
Лида развернула. Там лежала тоненькая книжка — томик Блока, изданный до войны, потрёпанный, но целый.
— Где ты?..
— В Челябинске, у одного старика-букиниста выменял на пару пайков хлеба, — он смущённо улыбнулся. — Думал, тебе будет приятно.
Она прижала книгу к груди, чувствуя, как слёзы наворачиваются на глаза.
— А я… я твою тетрадку сохранила. Каждое слово.
— Дурочка, — ласково сказал он. — Нашли, о чём помнить.
Он взял её руку, и его пальцы, грубые, изуродованные металлом и огнём, были невероятно нежны.
— Лида… я не богатый. У меня ничего нет. Только эти руки и эта голова. И… и любовь к тебе. Которая за всю войну не потухла, а только сильнее стала. Выходи за меня.

Она смотрела на него, на его серьёзное, любимое лицо, и в её душе не было ни тени сомнения.
— Выйду. Конечно, выйду. На краю света выйду.

Они обнялись, и в этом объятии было всё — и память о первой, нежной любви у старой часовни, и горечь разлуки, и страх войны, и радость чудесного спасения, и твёрдая, как уральский камень, уверенность в том, что впереди — целая жизнь.

Свадьбу сыграли скромно, уже в октябре, когда с полей был убран последний урожай. Собрались в доме Василисы. Были Антон, Анна Семёновна, Катя, пара соседей. Василиса накрыла стол тем, что было — картошка, грибы, соленья, самогон, настоянный на хвое. Гостей было мало, но зато это была настоящая семья.

Перед тем как сесть за стол, Антон поднял кружку.
— Я хочу сказать, — начал он, и голос его был немного скрипуч от волнения. — Раньше я думал, что честь — это следовать правилам. Что правда — это то, что написано в бумагах. А война научила меня другому. Честь — это не делить людей на своих и чужих. Правда — это то, что остаётся, когда от всего откажешься. И сегодня… сегодня у меня настоящая семья стала больше. Николай, — он повернулся к жениху, — ты мне больше, чем друг. Ты мне брат. По оружию. По крови. По жизни. За тебя, брат.

Николай, потупившись, кивнул, сжимая руку Лиды под столом. Потом поднял свою кружку.
— А я научусь, наверное, говорить красиво только к старости. Скажу просто: дом там, где тебя ждут. И где тебя прощают. Спасибо вам всем. За то, что дождались. За то, что приняли. За этот дом. За эту семью.

Выпили. Заплакали. Засмеялись. Василиса, наблюдая за молодыми и за своими повзрослевшими внуками, думала, что жизнь, как река у обрыва. Сколько ни крутись, всё равно найдёт дорогу к морю. И самые крутые берега со временем сглаживаются.

Поздно вечером, когда гости разошлись, Антон и Николай вышли на крыльцо покурить. Ночь была звёздной, холодной.
— Что будешь делать? — спросил Антон.
— В колхозе кузницу восстанавливать буду, — ответил Николай. — Председатель уже говорил. Оборудование обещал. А ты?
— Тракторный парк. Там тоже развалины одни. — Антон затянулся, выпустил дым. — Вместе, значит, будем поднимать.
— Вместе, — кивнул Николай. — Так надёжней.

Они стояли плечом к плечу, глядя на тёмную гладь реки и на огоньки редких домов в селе. Впереди была целая жизнь — трудная, голодная, полная работы и забот, но своя. Мирная. Общая.

А в доме Лида, убирая со стола, подошла к окну и увидела их — двух мужчин, которые когда-то готовы были убить друг друга, а теперь вместе смотрят в одно будущее. Она улыбнулась. Война отняла у них молодость, наивность, отцов и матерей. Но она же подарила им нечто большее — мудрость, которая сильнее ненависти, и любовь, которая прошла через огонь и не сгорела.

Она положила руку на ещё плоский живот. Она никому не говорила, но чувствовала — там уже начинается новая жизнь. Жизнь, которая родится не на краю пропасти, а на краю новой, тихой, трудной и такой долгожданной мирной эпохи. И у этой жизни уже будет большая и крепкая семья. Семья, которую не разобьют никакие ярлыки и никакие войны. Потому что её скрепила не кровь, а что-то более прочное — общая пролитая кровь, общее горе и общая, выстраданная надежда.

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: