Найти в Дзене
Валерий Коробов

Тишина перед рассветом - Глава 1

Тишина в опустевшем дворе была не мирной, а тягучей и зловещей, как передышка между залпами. Анна прислонилась лбом к ледяному стеклу, оставляя на коже влажный след, и всматривалась в знакомый до боли пейзаж, теперь ставший чужим. Год назад здесь кричали дети и пахло пирогами. Теперь — только ветер, свистящий в разбитых трубах, да сугробы, прячущие под невинной белизной осколки кирпича и памяти. Она уже не ждала писем. Она ждала чуда. И даже не подозревала, что оно придет к ней не с фронта, а из-под груды развалин в конце этого самого двора, приняв обличье грязного, продрогшего мальчишки с глазами старца. Тишина в опустевшем дворе была густой, тягучей и неестественной. Она не успокаивала, а давила, как тяжёлое, промокшее одеяло. Анна прислонилась лбом к ледяному стеклу, отчего на коже осталось чёткое белое пятно, и всматривалась в знакомый, но навсегда изменившийся пейзаж. Сталинград. Город-призрак, город-герой, город-боль. Год назад этот двор гудел жизнью: кричали дети, гоняя тряпичны

Тишина в опустевшем дворе была не мирной, а тягучей и зловещей, как передышка между залпами. Анна прислонилась лбом к ледяному стеклу, оставляя на коже влажный след, и всматривалась в знакомый до боли пейзаж, теперь ставший чужим. Год назад здесь кричали дети и пахло пирогами. Теперь — только ветер, свистящий в разбитых трубах, да сугробы, прячущие под невинной белизной осколки кирпича и памяти. Она уже не ждала писем. Она ждала чуда. И даже не подозревала, что оно придет к ней не с фронта, а из-под груды развалин в конце этого самого двора, приняв обличье грязного, продрогшего мальчишки с глазами старца.

Тишина в опустевшем дворе была густой, тягучей и неестественной. Она не успокаивала, а давила, как тяжёлое, промокшее одеяло. Анна прислонилась лбом к ледяному стеклу, отчего на коже осталось чёткое белое пятно, и всматривалась в знакомый, но навсегда изменившийся пейзаж. Сталинград. Город-призрак, город-герой, город-боль. Год назад этот двор гудел жизнью: кричали дети, гоняя тряпичный мяч, слышались перебранки и смех из раскрытых окон, пахло жареной картошкой и сиренью. Теперь — только ветер, гуляющий между обгоревших стволов лип, да сугробы, таившие под невинной белизной осколки кирпича, железа и памяти.

Само окно было морозным полотном, испещрённым причудливыми узорами. Анна машинально провела пальцем, растопив тонкую дорожку, чтобы видеть чётче. Их коммунальная квартира в этом старом, уцелевшем чудом доме на окраине стала её вселенной. Весь мир сузился до пяти комнат, захваченных разными семьями, и длинного тёмного коридора, где пахло дымом, варёной капустой и старостью. И до этого окна.

— Анюта, отойди от окна. Продует, — тихий, уставший голос матери донёсся с кухни, вернее, с того угла общей кухни, где была их примусная плитка и шкафчик с краюхой хлеба, завернутой в тряпицу.
— Никого, мам. Совсем никого, — так же тихо ответила Анна, но не отодвинулась. Ей нужно было это ощущение — наблюдать за тишиной. Оно подтверждало реальность. Война где-то там, за горизонтом, откатилась, оставив после себя вот эту вымерзшую, выстраданную пустоту. А их жизнь здесь — это другая война. Ежедневная, рутинная. Война с голодом, съеживающим желудок тугим узлом. Война с холодом, пробирающимся сквозь щели в рамах и продувающим насквозь тонкое, давно вышедшее из моды пальтишко. Война с тревогой — липкой и всепоглощающей. За отца, пропавшего без вести под Ржевом. За брата, последняя весточка от которого пришла три месяца назад из-под Курска. За всех, чьи лица теперь виделись только во сне.

Жилищный комитет распределил их сюда весной, после возвращения из эвакуации. Их собственный дом на центральной улице был стёрт с лица земли. Мария Семёновна тогда сказала, вытирая слёзы не горе, а ярости: «Живы — и слава Богу. Стены — наживём». Но наживать было нечего. Анна, окончившая до войны библиотечный техникум, устроилась в городской архив — чудом уцелевшее здание с пустыми стеллажами и грудой ещё не разобранных, опалённых документов. Её работа состояла в том, чтобы восстанавливать хоть какую-то память города из пепла. Работа была тихой, пыльной и бесконечно грустной. Но она давала крошечную пайку и чувство, что ты не совсем паразит, а делаешь что-то нужное.

Жизнь в коммуналке текла по своим, суровым законам. В комнате напротив жила семья Кругляковых — он, инвалид с ампутированной рукой, работал сторожем, она, худая и нервная, шила мешки для фронта. Редко выходили, жили своей болью. В смежной комнате — пожилая чета Голубевых, их сын погиб в ополчении. Они разговаривали шёпотом и всё время что-то варили на крошечной буржуйке, запах стоял тошнотворный, сладковатый — варили картофельные очистки. И была комната в конце коридора, самая дальняя. Тимофей Петрович.

О нём в квартире знали мало. Приехал с севера, говорили, из Ленинграда. Работал каким-то инженером на восстановлении тракторного. Молчаливый, замкнутый, сухопарый мужчина лет пятидесяти с лицом, изрезанным глубокими морщинами, будто ножом. Он не участвовал в редких общих разговорах у общей кухни, не делился новостями. Просто тихо отпирал свою дверь, тихо запирал её и исчезал на целый день. Неделю назад он не вышел на работу. Анна, возвращаясь из архива, услышала за его дверью тихий, надсадный кашель. Она рассказала матери.

Мария Семёновна, несмотря на всю свою усталость и вечную озабоченность, была из породы тех женщин, чья душа не зачерствела даже в аду. Она постучала. Долго не открывали. Наконец щёлкнул замок, и на пороге возник Тимофей Петрович. Он был серый, прозрачный, глаза лихорадочно блестели.
— Что вам? — голос хриплый, без интонации.
— Сосед, слышим, вы прихворнули. У меня тут... крапивы собрала, можно чай сделать, горло смягчит, — сказала Мария Семёновна, держа в руках заветный холщовый мешочек.
Он смотрел на них с немым удивлением, будто не понимая, зачем это всё. Потом молча кивнул и отступил, пропуская в свою келью.

Комната поразила Аню своей аскетичной пустотой. Кровать, стол, стул, книжная полка с техническими томами. Ни одной фотографии, ни одной безделушки. Только на столе, под стеклом, лежала какая-то старая, пожелтевшая карта. И холод. Такой же, как во дворе. Буржуйка не топилась.

Пока мать разводила огонь, кипятила воду в его же чайнике, Анна стояла у окна, не зная, куда деть руки. Её взгляд упал на карту под стеклом. Это была не современная, а дореволюционная, подробная, с мелкими населёнными пунктами вдоль Волги. Один из них, маленький кружок, был аккуратно обведён чёрными чернилами. Она не успела разглядеть название.
— Пейте, сосед, — сказала мать, ставя перед ним кружку с тёмным настоем. — Голова-то есть чем протопить? Дров я вам немного принесу, с Колей (это был Кругляков) договорюсь.
Тимофей Петрович снова кивнул. Его «спасибо» прозвучало так тихо, что его можно было прочесть только по губам.

С тех пор они навещали его каждый день: приносили немного своей похлёбки, делились крохами хлеба, мать готовила ему тот самый крапивный чай. Он принимал помощь молча, с тем же недоумением, но в глазах появилась какая-то сложная, тяжёлая искра — не то благодарность, не то стыд. Анне было его жаль. Эта ледяная комната, это одиночество, эта карта с загадочным кружочком... Он был как одинокий остров в океане общей беды.

А в тот вечер, когда Анна стояла у окна, слушая, как мать на кухне что-то томит в кастрюльке (очередная бурда из лебеды и нескольких картофелин), она увидела движение. В сумерках, из-за угла разрушенного сарая, вышла фигурка. Маленькая, несмелая. Оборванный мальчишка лет восьми-девяти. Он шаркал по снегу стоптанными валенками, слишком большими для него, и жадно смотрел на их окно, из которого лился тусклый, но такой манящий свет коптилки. Его лицо было бледным, испачканным, а глаза... Анна вздрогнула. У неё самой не было детей, брат был ещё не женат, но в этих глазах она прочла знакомое выражение. То же самое она видела в зеркале каждое утро. Голод. Не просто физический. Голод по теплу, по безопасности, по тому, чтобы тебя не гнали.

Он заметил, что за ним наблюдают, и замер, готовый метнуться назад, в свою щель. Но Анна, не думая, не рассуждая, помахала ему рукой. Маленький жест в огромной, холодной тишине двора. Следующая глава должна была начаться через несколько секунд, когда она, накинув шаль, выбежит в этот морозный сумрак, чтобы подобрать этого замёрзшего воробышка и принести его в свою жизнь, в свою войну, в свою и без того переполненную тревогами коммунальную квартиру. Это решение, принятое в мгновение ока, перевернёт всё. И оно уже было принято.

***

Решение созрело мгновенно, раньше, чем успел включиться рассудок со своими резонными вопросами: «Чем кормить?», «Где укладывать?», «А вдруг опасный?». Анна уже сдернула с гвоздя шерстяную шаль, крупно связанную матерью ещё в мирное время из старого платья, и накинула её на плечи.

— Аня? Ты куда? — встревожилась Мария Семёновна, услышав шорох у двери.
— На минуту, мам! Во двор! — бросила Анна, уже выскальзывая в тёмный, пропитанный запахом керосина и сырости коридор.

Она бесшумно спустилась по обледенелой лестнице, сердце колотилось где-то в горле. Распахнула тяжелую парадную дверь, которая плохо закрывалась после взрывной волны, и холод ударил в лицо, словно твердая, колючая ладонь. Сумерки сгустились, превращая двор в черно-белую гравюру с размытыми силуэтами.

Мальчишки нигде не было.
«Убежал. Испугался», — с острой досадой подумала Анна и сделала несколько шагов вглубь двора, к груде кирпича, где раньше был сарай. И тут заметила слабое движение. Он сидел, прижавшись спиной к холодной кирпичной кладке, в глубокой нише, образовавшейся от вывороченной балки. Поджал ноги, стараясь спрятать их в огромные валенки, и обхватил колени руками. Смотрел на неё не мигая, как маленький, затравленный зверёк.

— Мальчик... — тихо позвала Анна, останавливаясь в нескольких шагах, чтобы не спугнуть. — Тебе холодно? Ты один?

Он не ответил. Только съёжился ещё сильнее. Вблизи он выглядел ещё хуже: худое, исцарапанное личико с огромными серыми глазами, стоявшими слишком близко к вискам. Губы потрескались. Валенки были не просто большими, а огромными, явно взрослыми, истёртыми до дыр, перемотанными в нескольких местах грязной веревкой. На ребёнке был тонкий, рваный бушлат, из-под которого торчали худые, как прутики, руки в обтрёпанных вязаных варежках.

— Я не буду тебя обижать, — сказала Анна, и её голос сам собой стал мягким, певучим, каким она в детстве разговаривала с испуганным котёнком. — У нас дома тепло. Хочешь погреться? Может, хочешь есть?

При слове «есть» в глазах мальчишки мелькнула быстрая, животная искра. Он невольно облизнул сухие губы, но остался на месте. Доверие было утрачено давно и, видимо, безвозвратно.

— Меня зовут Анна. Я живу вот в этом окне, на втором этаже, — она показала пальцем на слабый свет их окна. — У меня там мама. Мы с ней вдвоём. И другие соседи. Хорошие.

Она медленно присела на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне. Снег хрустнул под её сапогами.
— Как тебя звать?

Прошла долгая минута. Ветер свистел в разбитых трубах.
— Серёжа, — наконец выдавил он сиплым, совсем недетским голосом.
— Серёжа, — повторила Анна, улыбаясь. — Красивое имя. Пойдём, Серёженька. Совсем замёрзнешь тут. Посидишь у печки, а там видно будет.

Она протянула руку. Не для того, чтобы взять его за руку — она боялась его резкого движения, — а просто ладонью вверх, как предложение. Он смотрел то на её руку, то на её лицо, оценивая, вычисляя. Голод и холод, в конце концов, пересилили осторожность. Он неуверенно поднялся, пошатываясь от слабости, и сделал шаг вперёд. Его рука, маленькая и грязная, легла на её ладонь. Она была легка, как птичья косточка, и холодна, как лёд.

Так они и пошли через тёмный двор: Анна впереди, осторожно выбирая путь среди заснеженных бугров, и Серёжа, плетущийся следом, не выпуская её руки. Она чувствовала, как он дрожит мелкой, непрекращающейся дрожью.

Возвращение в квартиру было тихим взрывом. Когда Анна ввела мальчика в кухню, где под тусклым светом коптилки Мария Семёновна как раз разливала по мискам похлёбку, мать замерла с половником в руке. Её лицо отразило целую гамму чувств: шок, ужас, понимание и бездонную жалость.

— Господи... Дитя... — только и выдохнула она.
— Мама, это Серёжа. Он замёрз, — просто сказала Анна, словно это было самое естественное объяснение в мире.

Мария Семёновна отставила половник. Подошла ближе, и её опытный материнский взгляд мгновенно оценил степень истощения, обмороженные мочки ушей, грязь под ногтями.
— Садись, голубчик, садись вот тут, к печке, — её голос зазвучал твёрже, деловитее. Она уже не спрашивала, зачем, почему. Факт был налицо: ребёнок в беде. Всё остальное — потом.

Она быстро налила в жестяную кружку горячей воды, добавила щепотку соли. — Пей маленькими глотками, сначала согрейся внутри. Потом поешь.

Серёжа послушно, почти автоматически, приник к кружке. Он пил жадно, обжигаясь, но не отрываясь. Потом Мария Семёновна поставила перед ним миску. Это была та самая лебедовая баланда, но сегодня в ней плавало несколько скупых, но настоящих картофелин и крошечные кусочки сушёной рыбы — их недельная норма. Мальчик уставился на миску, будто не веря глазам, потом схватил ложку (ему тут же протянула Анна) и начал есть. Он ел не как ребёнок, а как зверёк: быстро, жадно, низко наклонившись над миской, будто боялся, что отнимут. От этого зрелища у Анны встал ком в горле.

Пока он ел, женщины молча переглядывались. Вопросов было миллион. Откуда? Родители? Как оказался в разрушенном городе? Но спрашивать сейчас было нельзя. Нужно было дать ему насытиться и почувствовать хоть крупицу безопасности.

Когда миска опустела до блеска и была даже аккуратно вылизана ложкой, в Серёжиных глазах появилась первая, едва уловимая искорка жизни. И ужасная усталость. Веки его начали слипаться сами собой в тепле, исходившем от буржуйки.

— Спи, сынок, — тихо сказала Мария Семёновна, проводя ладонью по его колючей, грязной голове. — Сейчас мы тебе постелим.

Из сундука достали старый, залатанный матрас, единственное запасное одеяло. Постелили прямо на кухне, у самой печки. Серёжа, уже почти не сопротивляясь, позволил Анне снять с него промокшие валенки и бушлат. Под ними оказалась лёгкая, рваная нательная рубашонка. Они завернули его в одеяло. Он свернулся калачиком и, почти не успив вздохнуть, провалился в глубокий, беспробудный сон, похожий на забытьё.

Только тогда женщины остались наедине со своей новой реальностью.
— Что же мы наделали, Анюта? — шепотом сказала Мария Семёновна, глядя на спящего мальчика. — У нас и на себя-то...
— Мам, он же помрёт на улице! — так же тихо, но страстно возразила Анна. — Посмотри на него! Он же скелет!
— Знаю, вижу... Но, дочка, он чей-то. Может, родители ищут? Может, из детдома сбежал? Завтра надо в милицию, в опеку... — в голосе матери звучала не холодность, а тяжёлая, трезвая ответственность.
— Завтра, — согласилась Анна. — Сегодня пусть спит.

Она села на табурет рядом с матрасом и смотрела, как под одеялом поднимается и опускается хрупкая грудная клетка. Этот мальчик, этот Сережа, был не просто голодным ребёнком. Он был живым укором всему миру, олицетворением всех сирот, всех потерянных и брошенных этой войной. И Анна чувствовала, что просто так, «в опеку», отдать его она уже не сможет. В её сердце, сжатом до боли тревогой за своих, уже щёлкнул какой-то маленький, но крепкий замок. Он попал к ним. Значит, так надо.

Она ещё не знала, что утром, когда Серёжа немного оттает, он проронит всего несколько обрывочных фраз. Но этих фраз будет достаточно, чтобы начать расследование, которое приведёт её не в милицию, а в архив, в груды неразобранных документов, и в конце концов упрётся в дверь комнаты в конце коридора — в дверь Тимофея Петровича. А пока что в маленькой кухне, в островке тепла среди морозной сталинградской ночи, спал мальчик. И его сон охраняла новая, нежданная тишина — тишина перед бурей открытий, которые принесёт уже ближайшее будущее.

***

Утро пришло серое и студёное. Анна провела ночь на табурете у печки, подбрасывая в буржуйку щепки и скудные угольки, чтобы тепло не ушло. Серёжа спал как убитый, лишь изредка вздрагивая и что-то бормоча сквозь сон. Мария Семёновна, прикорнув на стуле, тоже дремала, но её сон был чутким, как у всех, кто привык жить в тревоге.

Когда в окно пробился первый бледный свет, мальчик открыл глаза. Он лежал неподвижно, широко раскрыв зрачки, и несколько секунд просто смотрел в низкий, закопчённый потолок, как бы вспоминая, где он. Потом его взгляд медленно скользнул по стенам, по полке с немудрёной посудой, по спящей женщине в платке и остановился на Анне.

Анна улыбнулась, стараясь, чтобы улыбка была спокойной и уверенной.
— Доброе утро, Серёжа. Выспался?

Он кивнул, почти незаметно. Потом медленно сел, по-прежнему закутанный в одеяло, и огляделся снова, уже более осознанно.
— Голодный? — спросила Мария Семёновна, проснувшись от его движения.
Он снова кивнул. И тут же, как бы оправдываясь или боясь показаться слишком нахальным, прошептал:
— Я... я мало.

— Мало чего, сынок? — мягко переспросила Мария Семёновна, уже поднимаясь, чтобы подогреть вчерашнюю баланду.
— Мало ем, — ещё тише пояснил он. — Я не съем много. Я могу... я могу помогать. Дрова колоть, воду принести.

Эти слова, сказанные деловитым, почти взрослым тоном, сломали последний внутренний барьер у Анны. Она отвернулась, чтобы скрыть навернувшиеся слёзы.
— Сперва поешь, а потом видно будет, — сказала Мария Семёновна, ставя перед ним подогретую миску. На этот раз она насыпала в неё крошечный кусочек своего хлебного пайка, растёртый в крошки.

Серёжа ел уже не так дико, как вчера, но всё ещё сосредоточенно и бережно, подбирая каждую крошку. Пока он ел, женщины занялись своим утренним ритуалом: затопили печь посильнее, растопили снег для воды. Анна собиралась на работу.

— Мам, я... я, может, не пойду сегодня? — неуверенно предложила она.
— Пойдёшь, — твёрдо сказала Мария Семёновна. — Работа — она кормилица. А я тут с ним побуду. Поговорим.

Анна понимала правоту матери. Но уйти сейчас, оставить этого только что найденного, хрупкого человечка, было мучительно. Она надела пальто, повязала платок.
— Серёж, я на работу ухожу. В архив. Ты знаешь, что такое архив?
Он покачал головой.
— Это такое место, где хранятся все бумаги, все документы о людях. Как большая память города.
Мальчик слушал, его лоб наморщился от усилия понять.
— А моя мама... она может быть в этой памяти? — вдруг спросил он, и его голосок дрогнул.

В кухне повисла тишина, которую нарушал только треск поленьев в печи. Анна присела перед ним.
— Не знаю, Серёженька. Но мы можем попробовать поискать. Для этого мне нужно знать о тебе хоть что-то. Как твоя мама звалась? И папа? Откуда вы?

Серёжа опустил глаза в пустую миску, водил по её дну ложкой. Казалось, он собирается с мыслями, копошась в своей детской, исковерканной памяти.
— Мы... мы с сестрой были. Лидка. Она старше, ей десять... одиннадцать было. Мы из деревни. На берегу. Большая река.
— Волга? — подсказала Анна.
— Не знаю. Просто река. Большая. Лодки были. Папа на лодке уехал... и не вернулся. Мама заболела. Её на телеге куда-то повезли. А нас... — он замолчал, сглотнул. — Нас в грузовик посадили. Много детей. Привезли в город, где всё разбито. Там был дом, все кричали, плакали. Это детский дом, сказали. А Лидка... — его голос сорвался. — Лидка держала меня за руку всё время. А потом... потом была бомбёжка. Все бежали, кричали. Она меня толкнула в какую-то яму, в подвал, и сказала: «Сиди тут!». А сама побежала... за куклой. Куклу свою забыла. И... всё. Больше я её не видел. Я сидел долго. Потом выполз. Никого не было. Только развалины.

Он рассказывал это монотонно, как заученный урок страха. Анна слушала, и сердце у неё обливалось кровью. Классическая история войны, тиражированная тысячи раз, но от этого не становившаяся менее ужасающей. Деревня где-то на Волге. Эвакуация детей. Бомбёжка. Разлука.
— А фамилия твоя какая, Серёжа? Ты помнишь?
Мальчик напряжённо думал, сжимая пальцы.
— Кажется... Мамин. Или... нет. Меня в детдоме записывали. Я... не помню хорошо. Меня называли просто Серёжа, из деревни Берёзки.
— Берёзки? — переспросила Анна, и в её сознании что-то дрогнуло, слабый, отдалённый звонок. Название было самым распространённым, но...
— А отец твой как звался? Петя? Ваня?
— Не Петя... — мальчик снова нахмурился. — Дядь Тимой все его звали. Нет, не так... Тимо... Тимофей! Да! Тимофей! А мама — Агафья.

Тимофей. Имя ударило в сознание Анны, как гром с ясного неба. Тимофей Петрович. Молчаливый сосед. Карта с обведённым кружком на столе. Она встала так резко, что табурет заскрипел.
— Всё, я... я поняла, — сказала она, и её собственный голос прозвучал для неё чужим. — Сиди тут с бабушкой Машей. Я вечером вернусь. И мы... мы обязательно что-нибудь придумаем.

По дороге на работу её мозг лихорадочно работал. Совпадение? Возможно. Имя Тимофей — не такое уж редкое. Деревня Берёзки — их десятки по Волге. Но интуиция, то самое щемящее чувство, которое заставило её выбежать вчера во двор, кричало, что совпадений не бывает. Карта у Тимофея Петровича была старая, подробная. На ней могла быть отмечена та самая деревня.

Работа в архиве в тот день валилась из рук. Она механически разбирала папки с полуобгоревшими списками эвакуированных, списками потерь, детскими актами. Всё это были безликие строчки, но за каждой из них стояла судьба. Возможно, и судьба Серёжи с его сестрой Лидкой.

Во время обеденного перерыва она не пошла в столовую, а, оставшись одна в холодном зале стеллажей, подошла к самому старому, довоенному фонду — картам и административным документам по области. Она искала любые упоминания деревень с названием «Берёзки» в верхнем и среднем течении Волги. Руки дрожали, когда она вытащила тяжелый, потрёпанный том «Списки населённых мест Нижневолжского края» за 1928 год. Пыль щекотала нос.

И вот она. Берёзки. Не просто Берёзки, а «Берёзки-при-Волге». Уездный город — Камышин. Описание: «…сельцо, 47 дворов, пристань, земская школа». И рядом, в более поздней, от руки сделанной пометке карандашом: «Эвакуировано в полном составе 23.08.42. Расселение по району г. Сталинграда».

Значит, Серёжа точно оттуда. Анна глубоко вздохнула. Это было что-то. Теперь нужно было найти списки эвакуированных из этой самой Берёзки. И узнать, нет ли там семьи с отцом по имени Тимофей.

Поиски заняли несколько часов. Она перерыла десяток папок, пока не нашла потрёпанную, написанную на оберточной бумаге ведомость. «Список детей, эвакуированных из с. Берёзки-при-Волге в детский приёмник №3 г. Сталинграда». Датирован августом 1942-го. Список был неполный, часть имён в конце смазана или утрачена.

И вот она видит, почти в конце:
«…Сергеев Сергей, 7 лет (сирота, отец пропал без вести, мать умерла). Сестра Сергеева Лидия, 10 лет».

Сергеев. Фамилия. Не Мамин. Сергеев Сергей. Серёжа Сергеев.
А чуть выше, в другом, более раннем списке семейных эвакуантов, её взгляд выхватил строчку, от которой кровь отхлынула от лица:
«Сергеев Тимофей Игнатьевич, 1878 г.р. (инвалид, не ходок), Сергеева Агафья Мироновна, 1881 г.р. Эвакуированы отдельно от детей (по состоянию здоровья) в госпиталь №…»

Год рождения Тимофея Игнатьевича — 1878. Если это отец, то ему сейчас было бы около 65 лет. Но их соседу, Тимофею Петровичу, максимум пятьдесят. Не сходится. Или сходится? Что, если это не отец, а… дед? Тимофей Петрович мог быть их сыном, отцом Серёжи и Лиды. Но тогда почему он «Тимофей Петрович», а не «Тимофей Тимофеевич»? Петрович… Значит, отца звали Пётр. Путаница.

Анна закрыла глаза, пытаясь унять головокружение. Она нашла ниточку. Но клубок только запутывался. Одно было ясно: Тимофей Петрович как-то связан с этой деревней. И с этими детьми. Карта, его замкнутость, отсутствие семьи… Всё указывало на какую-то глубоко скрытую боль.

Возвращалась она домой затемно, с тяжёлой папкой под мышкой, куда сложила копии найденных документов. Её не покидало чувство, что она стоит на пороге чего-то огромного, что перевернёт жизнь не только мальчика, но и всех обитателей их коммуналки. И первой встречей на этом пороге будет молчаливый, кашляющий за своей дверью мужчина с лицом, изрезанным морщинами, как старые карты. И на его столе — та самая карта с обведённым кружком. Она должна была поговорить с ним. Но что сказать? «Здравствуйте, а не ваш ли это потерянный внук бродит по развалинам?» Это было немыслимо.

Поднимаясь по лестнице, она услышала из-за своей двери негромкие голоса. Матери и Серёжи. Мальчик что-то рассказывал, а мать тихо поддакивала. В этой обыденности была хрупкая, но настоящая надежда. Анна остановилась, прижав папку к груди. Война отняла всё. Но, может быть, именно теперь, среди пепла, можно было попробовать собрать хотя бы одну разбитую судьбу. И начать нужно было с самого трудного — с правды. Даже если она окажется страшной.

***

Войдя в квартиру, Анна замерла на пороге. Картина, которую она увидела, была настолько мирной и обыденной, что казалась волшебной. Мария Семёновна, сдвинув на затылок платок, штопала что-то на коленях. Серёжа сидел на полу у печки и… играл. Не игрушками — их не было, — а двумя гладкими камешками и щепкой, тихо напевая себе под нос какую-то незамысловатую детскую песенку. Он был вымыт, на нём была залатанная, но чистая рубашонка, явно перешитая из чего-то взрослого. Лицо, хотя всё ещё невероятно худое, потеряло выражение окаменевшего ужаса.

Увидев Анну, он улыбнулся. Слабенько, неуверенно, но улыбнулся.
— Тётя Аня! Баба Маша суп сварила. И хлебушка дала.
— Вижу, вижу, — Анна поставила папку на стол и сбросила пальто. Глаза её наполнились слезами от этой простой сцены. — Молодец, что слушаешься бабушку.

Мария Семёновна подняла на неё вопросительный взгляд. Анна кивнула: «Позже, поговорим». Но сама она не могла ждать. Тяжёлая папка с документами лежала на столе, словно излучая тревожное тепло. Мысли о Тимофее Петровиче не давали покоя.

Сделав над собой усилие, она отрезала небольшой ломоть своего хлеба (день выдался неголодным — в архиве дали талон на обед), положила его на блюдце. Потом, почти не думая, взяла папку под мышку.
— Мам, я на минуточку к соседу. Отнесу ему хлебца, он, наверное, всё ещё слаб.
— Сходи, сходи, — ответила мать, но её взгляд скользнул к папке, и в её глазах мелькнуло понимание. Она что-то заподозрила.

Анна вышла в коридор. Он казался длиннее и темнее обычного. Свет от её коптилки отбрасывал на стены гигантские, пляшущие тени. Она подошла к дальней двери и замерла, прислушиваясь. Из-за двери не доносилось ни звука. Сердце колотилось так громко, что, казалось, будет слышно через дерево. Она постучала.

Сначала тихо. Потом чуть громче.
— Тимофей Петрович? Это Анна, соседка. Можно войти?

Прошла тягостная пауза. Потом послышался шорох, мягкие шаги. Защёлкнул замок. Дверь приоткрылась настолько, чтобы в щели показалось его бледное, осунувшееся лицо. Он выглядел немного лучше, кашель, казалось, отступил, но глаза были глубоко запавшими, полными какой-то невысказанной тоски.
— Что вам? — его стандартный вопрос прозвучал чуть менее хрипло.
— Хлебца вам принесла, — протянула Анна блюдце. — И… хотела кое о чём спросить. Если не затруднит.

Он молча взял блюдце, отступил, давая ей войти. Комната была по-прежнему аскетичной и холодной, но в буржуйке потрескивали дрова — видимо, Коля Кругляков сдержал слово. На столе, под стеклом, всё так же лежала та самая карта. Анна невольно бросила на неё взгляд.

— Садитесь, — сказал Тимофей Петрович, указывая на единственный стул, сам присаживаясь на край кровати. Он ждал.
Анна села, положила папку на колени. С чего начать? С прямой атаки? Нет, это могло всё испортить.
— Тимофей Петрович, я работаю в архиве. Разбираю документы по эвакуированным, по потерям… Восстанавливаю списки.
Он кивнул, ничего не говоря. Его лицо было каменным.
— И сегодня… я наткнулась на названия некоторых деревень по Волге. На карте, — она осторожно кивнула в сторону стола. — Вы, кажется, интересуетесь географией?

Его вздернулся к карте, потом вернулся к Анне. В его глазах что-то вспыхнуло — настороженность, граничащая с испугом.
— Карта старая. Осталась от прежних дел, — отрезал он. — Вы не по поводу карты пришли.
Это было утверждение, а не вопрос. Анна почувствовала, как потеют ладони.
— Нет. Я пришла… из-за имени. — Она сделала паузу, собираясь с духом. — В документах я видела фамилию Сергеев. Из деревни Берёзки-при-Волге. И… имя Тимофей. Тимофей Игнатьевич.

Она произнесла это тихо, но в тишине комнаты слова прозвучали, как выстрелы. Тимофей Петрович замер. Казалось, он перестал дышать. Его пальцы, лежавшие на коленях, судорожно сжались, побелели в суставах.
— Какое вам дело? — его голос был низким, глухим, и в нём впервые зазвучала не просто отстранённость, а боль. Настоящая, зияющая рана.
— Дело в том, — Анна говорила быстро, боясь, что он вот-вот вскочит и вытолкает её, — что у Тимофея Игнатьевича и его жены Агафьи, согласно документам, были дети. Они были эвакуированы отдельно. А их внуки… Сергей и Лидия… попали в детский приёмник здесь, в Сталинграде.

Она открыла папку, достала листок с копией списка и протянула ему. Рука её дрожала.
— Мальчик Сергей… ему сейчас восемь лет. Он выжил. Он сейчас… у меня.

Тимофей Петрович не взял листок. Он уставился на него, будто на ядовитую змею. Его лицо исказила гримаса невыносимой муки. Он закрыл глаза, и его могучие плечи сгорбились, будто под невидимой тяжестью.
— Откуда? — прошептал он, не открывая глаз. — Где вы его нашли?
— Во дворе. Он сбежал из детдома после бомбёжки. Ищет сестру. Мы… мы приютили его временно.
— Он… он говорит что-нибудь? О семье? — голос соседа дрогнул.
— Говорит. Что отца звали Тимофей. Что мать — Агафья. Что деда звали… дядь Тимой. — Анна сделала решающий шаг. — Тимофей Петрович… он ваш… сын? Этот мальчик — ваш внук?

Мужчина резко поднялся, отвернулся к окну, заложив руки за спину. Видно было, как напряжена его спина, как судорожно работают мышцы челюсти. Минуту, другую в комнате стояла гробовая тишина.
— Мой сын, — наконец прозвучало тихо, с трудом, — Пётр Тимофеевич Сергеев. Погиб. Под Москвой. В сорок первом. Его жену, Агафью, с детьми — Серёжей и Лидкой — я отправил в эвакуацию из Ленинграда к себе на родину, в те самые Берёзки. Думал, там безопаснее. А сам… остался на заводе. Потом — блокада, эвакуация по «Дороге жизни»… Сюда попал по распределению. От родных — ни слуху, ни духу. Писал, спрашивал — тишина. Думал… всех чёрная лучина забрала. — Он обернулся. Его глаза были сухими и страшными в своей бездонной скорби. — А вы говорите… внук жив. Здесь.

Он подошёл к столу, долго смотрел на обведённый кружок на карте.
— Всё хотел поехать, проверить. Да силы не те, да работа, да… боялся. Боялся узнать наверняка, что никого нет.

Анна встала, подошла к нему.
— Серёжа здесь. Он в нашей кухне. Он не знает, что вы… что вы его дед. Он помнит только, что «дядь Тимой» звали. Думал, это отец.
Тимофей Петрович резко вздохнул, будто ему вонзили нож в грудь.
— Ведите меня к нему, — сказал он с внезапной, железной решимостью. — Сейчас. Немедленно.

Анна кивнула. Она не знала, как пройдёт эта встреча. Этот замкнутый, израненный потерей всех близких человек и испуганный, потерявший веру в мир ребёнок. Но нить была найдена. Теперь предстояло соединить разорванные концы. И это было страшнее и ответственнее, чем любое архивное расследование. Они молча вышли в коридор и направились к свету и теплу кухни, где решалась сейчас не только судьба одного мальчика, но и последний шанс на искупление для старого солдата другой, тихой войны — войны с тоской и отчаянием.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наша группа Вконтакте

Наш Телеграм-канал

Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!

Рекомендую вам почитать также рассказ: