Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ХОЛОДНЫЕ РОСЫ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.
Утро было ясным и тихим, словно сама природа притаила дыхание, слушая шепоток у старого колодца. Солнце золотило резные наличники домов и играло бликами на ведре, которое Марфа, придержав рукой цветастый платок, только что вытянула из темной глубины. Воздух пах сырой глиной, полынью и еще чем-то далеким, таежным — может, воспоминанием о промыслах, на которых пропадал

РАССКАЗ. ГЛАВА 1.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Утро было ясным и тихим, словно сама природа притаила дыхание, слушая шепоток у старого колодца. Солнце золотило резные наличники домов и играло бликами на ведре, которое Марфа, придержав рукой цветастый платок, только что вытянула из темной глубины. Воздух пах сырой глиной, полынью и еще чем-то далеким, таежным — может, воспоминанием о промыслах, на которых пропадал Тарас.

«Глянь-ка, а сыны-то у Файки, — голос Марфы, сипловатый от усердного шепота, резал тишину, — все вылитый отец, Прохор Потемкин. Никак на Тараса не похожи».

Соседка её, Агафья, пугливо оглянулась, будто эти слова могли материализоваться в виде каменьев. Но взгляд её невольно потянулся за указательным жестом Марфы. Из калитки соседнего подворья, низко нагнувшись, вышла Фаина, ведя за руки двух мальчишек-двойняшек. Стройная, с гордо посаженной головой, она была похожа на молодую березу — гибкую и несгибаемую.

«Тарас-то, бедолага, тем временем на промыслах был в тайге, — продолжала Марфа, и в уголках её глаз заплясали морщинки-лучики, — сказывают, сразу догадался, не дурак. Смекнул, чье это произведение-то». Она хихикнула, а потом засмеялась уже открыто, звонко, сверкнув глазами, будто поймала солнечного зайчика и запустила его прямо в Агафью.

Та покраснела, но любопытство пересилило: «А что Матрёна? Жинка Прохора. Говорят, они уж и не спят вместе даже».

«Зачем ему бабка, коли молодка под боком?» — смачно, словно откусывая кусок сладкой пышной булки, произнесла Марфа.

Обе, притворно занятые ведром, разглядывали уходящую к озеру троицу. Фаина шла ровно, не ускоряя шага, будто не слышала вовсе. А мальчишки… Один — светленький, кудрявый, с лицом, словно озаренным внутренней улыбкой, — что-то оживленно рассказывал матери. Другой — темноволосый, с густыми бровями и яркими, пронзительно-зелеными глазами, будто две капли лесной хвои, — шел, насупившись. Проходя мимо колодца, он обернулся и метнул в женщин взгляд — серьезный, не по-детски оценивающий. Светлый мальчик улыбнулся им открыто и беззаботно. Фаина лишь кивнула головой, холодно и отстраненно, не останавливаясь.

«Ох, какие у тебя богатыри, Фаина! Чай, Тарас не нарадуется!» — крикнула им вслед Марфа, и голос её прозвенел в тихом воздухе фальшивой, приторной нотой.

Озеро лежало в чаше из старого ивняка и ольхи, как огромное, оправленное в зелень зеркало.

В нем безмятежно и вверх ногами плавали белые кучевые облака. Вода у берега была прозрачной до самого дна, где медленно шевелились темно-зеленые водоросли.

Фаина опустилась на теплый, замшелый камень, сняла с детей курточки и отпустила их поискать плоские камушки для «блинчиков».

Здесь, в объятиях этой спокойной красоты, напряжение с её плеч немного спало.

Она закрыла глаза, подставив лицо солнцу, и слушала: плеск воды, крик далекой чайки, смех светловолосого Ванюшки.

Зеленоглазый Степан молча копался у кромки, строя из песка что-то серьезное и сложное.

Тишину нарушил только легкий шелест шагов. Фаина открыла глаза. К озеру, притворяясь случайной прохожей, направлялась Марфа с пустым корытом для белья.

«Место-то какое славное выбрала, Фаинка, — заговорила она, сладко улыбаясь. — Деткам на воздухе полезно. Особенно, птахам неспокойным, чтобы сон крепче был».

Фаина молча кивнула, глядя на воду. Она знала, что эта «забота» — лишь начало.

«И похожи же они, голубушки мои, — не унималась Марфа, ставя корыто. — Как две капли… Да только вот, на кого? Ванюша-то весь в тебя, а Степушка… Ох, и характерный же, я гляжу. Весь в… свою породу. Зеленые глазки-то эти… У вас в роду, слышь, таких не было».

«В роду Тараса были, — тихо, но четко сказала Фаина, не отводя взгляда от озера, где облако медленно плыло, превращаясь в дракона.

— Бабка его, Маланья, сердце которой не выдержало, когда её сына, деда Тарасова, на войну забрали, имела точно такие глаза. На старом фото. Смотрела, будто в душу тебе глядела. Так что родовые черты, Марфа Савельевна, они как узоры на ковре — то прячутся, то выплывают. Когда им вздумается».

Марфа на мгновение опешила, но быстро нашлась: «Ну, знамо дело, откуда нам, простым бабам, все роды-породы знать…

Только вот жалость меня берет. Мужик в тайге, баба с чужими… то есть, с детьми, одна. Тяжело».

«Не тяжелее, чем язык без кости носить, — отрезала Фаина и, наконец, повернула к ней свое спокойное, холодное лицо.

— А Тарас мой скоро вернется. С добычей. И с подарками для сыновей. Он очень ждет этого дня».

Она встала, и в её движениях была такая уверенная, величавая сила, что Марфа невольно отступила на шаг.

«Сыночки! — позвала Фаина, и голос её у озера звучал чисто и звонко, как тот самый колокольчик, что она носила на шее.

— Пойдемте домой. Надо кур поить, да отец, как вернется, чтоб порядок видел».

Мальчики подбежали.

Степан молча сунул в её ладонь самый красивый, отполированный водой голыш.

Ванюша засмеялся, пытаясь поймать солнечного зайчика на своей ладошке.

Они пошли обратно к деревне — не спеша, словно маленькая непобедимая крепость.

А Марфа осталась у озера, и отражение её в темной воде вдруг показалось ей самой сморщенным, неприглядным и очень, очень одиноким.

Озеро, безмятежное и мудрое, хранило все тайны, но не спешило их выдавать.

Оно лишь отражало небо — бесконечно чистое, высокое и равнодушное к деревенским пересудам.

Жизнь Фаины до замужества была похожа на позднюю осень в родном селе: краски яркие, но холодающие.

Её красота — не девичья-нежная, а сильная, как рябина после первых заморозков, — вызывала и восхищение, и опасливый шепот.

Отец, суровый и практичный, смотрел на дочь как на ценное, но скоропортящееся добро.

Когда пришли сваты от Прохора Потемкина, за его сына Тараса, долго не думали.

Тарас был крепок, работящ, молчалив и не беден. О любви никто и не заикался.

Это был союз земли и семени, хозяйства и сильных рук. Осень выдалась багряной, когда она, в простом синем сарафане и с ледяным сердцем, переступила порог чужого дома.

Пять лет тишины.

Они прожили бок о бок, как два дерева, растущие из одного пня, но не сплетенные ветвями.

Ложе их было холодным, разговоры — дельными и краткими.

Тарас был не жесток, но далек, погружен в заботы о хозяйстве и мыслях о таежных промыслах.

Его мир был миром топора, снега, зверя и молчания.

Её мир — четырьмя стенами, вздохами свекрови Матрёны и тягучим, непродуктивным ожиданием.

Детей не было. И с каждым бездетным годом взгляд Матрёны становился суше, а её собственное отражение в темном оконном стекле — все более призрачным.

Цвет их жизни был цветом пепельной золы и небеленого холста — безрадостным, тусклым, без ярких пятен.

Отъезд Тараса стал не разлукой, а скорее, сменой обстановки.

К ней на половину зачастил сам Прохор Потемкин, свекор.

Зимние ночи были длинными, черными, и скрип снега под его валенками у крыльца звучал для Фаины как приговор.

Его домогательства были упрямы и грубы, как таёжный бурелом. Он не слушал её слабых «отойди», не видел отвращения в её глазах. Он видел только молодую, прекрасную женщину, одну в холодной избе.

Ночь уступки пришла в лютую метель.

Ветер выл в трубе так, будто хотел сорвать крышу с мира.

Прохор пришел, отряхивая с полушубка колючий снег, и не ушел. Он говорил, что она «засыхает», что Тарас её бросил, что вся деревня уже смеется. Говорил, что она создана не для молчания, а для страсти.

И в его словах, сквозь наглость, пробивалась какая-то дикая, искренняя убежденность. Она отступала, пока спиной не уперлась в холодную печь. Слезы стыда застилали глаза, превращая его образ в размытое, темное пятно.

Она уступила не желанию, а отчаянию, чувству полной, беспросветной заброшенности и ледяному страху перед этой нескончаемой, одинокой зимой. Это было не падение, а горькая капитуляция.

А потом начались частные ночи. Стыд жёг её изнутри ярче печного огня.

Особенно она не могла поднять глаза на Матрёну, молчаливую и всё понимающую свекровь.

Та словно выседелась, превратилась в тень, но в её молчании был тяжкий, осуждающий приговор. Однако Прохор был неумолим. Он приходил почти каждую ночь, наглый и уверенный в своих правах.

Его присутствие заполняло избу, вытесняя саму память о Тарасе.

Он приносил гостинцы, яркие платки, говорил горячие, нестерпимые для её слуха слова. И постепенно, сквозь стыд и отвращение, в ней стала пробиваться странная, жуткая зависимость от этой грубой силы, от этого навязчивого, но живого внимания. Это была не любовь. Это была связь, выкованная во мраке зимних ночей, из страха, одиночества и украденного тепла.

Известие о беременности ударило её, как обухом.

Но Прохор, узнав, преобразился. Его зелены глаза вспыхнули таким триумфом, такой дикой, животной радостью, что стало страшно.

Он кружил по избе, смеялся, хвастался перед ней своей мужской силой. «Сыны! Обязательно сыны!» — повторял он, и его счастье было таким оголенным, таким собственническим, что не оставляло места её смятению. В его взгляде она впервые с ужасом увидела не временную прихоть, а железное, пожизненное право.

Вынашивание было тяжким крестом. Живот рос не по дням, а по часам, огромный, тяжелый, делая её неуклюжей и беспомощной.

Но именно тогда Прохор сменил грубость на странную, бережную ласковость. Пока Тараса не было, он открыто опекал её.

Приносил самое лучшее, садился рядом и молча гладил её огромный живот, и на его обычно дерзком лице появлялось выражение почтительного, изумленного счастья. Это было самое смутное время: физическая немощь, публичный позор, но и эта тёплая, пугающая забота, в которой она бессознательно тонула.

Приезд Тараса пришелся на раннюю весну, когда уже родились два крикующих комочка жизни — светлый Ванюша и темный, зеленоглазый Степан.

Избу встретила Тараса не только запахом пеленок, но и тяжким, гробовым молчанием.

Он вошел, обвешанный шкурами, пахнущий тайгой, дымом и далью. Увидел детей.

Взгляд его, медвежий, глубоко посаженный, скользнул по светловолосому, потом на долю секунды задержался на Степане, на его ярких, знакомых до боли глазах. В избе повисла тишина, густая, как смола.

Ни крика, ни упреков. Он молча принял. Молча разгружал подарки: собольи шкурки — жене, резные игрушки — детям.

Говорили они мало и только о хозяйстве. А через месяц, когда распутица сошла, он так же молча собрался и снова уехал в тайгу. Его отъезд был не бегством, а возвращением в свою стихию, где всё было ясно: зверь, путь, холод, добыча. Где не было этой невыносимой, пестрой и стыдной правды.

И после этого жизнь обрела новый, странный порядок. Вся любовь Прохора, грубая, щедрая, самодовольная, обрушилась на детей.

Он таскал их на руках, хвастался перед всем селом «своими орлами», приносил им гостинцы.

Он был их отцом во всем, кроме имени. А свекровь Матрёна вела себя странно. Она не выгоняла Фаину, помогала с детьми, но делала это молча, механически, словно исполняя долг.

Её взгляд, устремленный куда-то поверх голов невестки, был полон какой-то своей, старческой горечи и… странного понимания. Иногда Фаине казалось, что Матрёна видит в этой истории не просто измену, а какой-то старый, роковой круг, и винит не столько её, сколько саму жизнь, с её неумолимыми и жестокими законами.

Так и жили они в этом треугольнике без слов: женщина, чей стыд постепенно покрывался броней материнства; муж, нашедший себя в добровольном изгнании; и любовник, с гордостью носящий свой грех как знамя.

А над селом, над озером, что хранило все тайны, по-прежнему раскидывалось бездонное небо, равнодушное к человеческим драмам, но прекрасное в своей вечной и спокойной красоте.

Время в селе текло, как река подо льдом: с виду неподвижно, а в глубине — темные, мощные струи. Дети Фаины, Ванюша и Степан, росли не по дням, а по часам, словно два молодых деревца, пробивающихся сквозь твердый наст.

Степан, с теми самыми пронзительными зелеными глазами, был тихим и сосредоточенным.

Его взгляд, взрослый и оценивающий, смущал даже бывалых односельчан. Он редко смеялся, зато подолгу мог сидеть на берегу озера, наблюдая, как ветер гонит рябь, или как рыба вспыхивает серебром в глубине.

В нём была какая-то внутренняя тяжесть, доставшаяся не по годам. Ванюша же был солнечным зайчиком: кудрявый, голубоглазый, со смехом, звонким, как утренний колокольчик.

Он обожал все живое, таскал в дом щенков и раненых птиц, и его беспечная радость была единственным светом, растоплявшим лед в душе Фаины.

Прохор Потемкин души не чаял в обоих, но с особым, жадным вниманием относился к Степану

. Он подолгу носил его на плечах, показывая село «с высоты», учил свистеть в берёстовый свисток и, глядя в эти свои же, только детские, глаза, говорил с гордостью: «Вот мой кремень! Весь в отца!».

Эти слова падали на Фаину, как удары плетью, но спорить она не смела. Она была привязана к нему страшной цепью: цепью греха, заботы и этой навязчивой, всепоглощающей опеки.

Он стал частью её быта, тяжкой, но неотъемлемой. По ночам, глядя на его спящее могучее тело, она чувствовала не любовь, а странную смесь привычки, острого стыда и животной благодарности за то, что он не бросил, не отрекся, а, напротив, водрузил свой грех, как знамя.

Тарас возвращался редко и ненадолго.

Его приезды были похожи на внезапные снегопады среди весны — тихие, холодные, меняющие весь ландшафт.

Он молча приносил дары: Ванюше — резного коня из кедра, Степану — отполированный волчьий клык на ремешке.

Он не пытался обнять сыновей, но его крупные, трудолюбивые руки были удивительно ловки и нежны, когда он чинил им сломанную тележку или мастерил лук.

Он смотрел на детей долгим, медвежьим взглядом, в котором читалась бездонная грусть и что-то вроде понимания.

Со Степаном у них возникала особая, безмолвная связь. Мальчик, обычно нелюдимый, мог часами сидеть рядом с этим молчаливым великаном, наблюдая, как тот точит нож или вяжет сеть. Ни слова не произнося, они словно понимали друг друга с полусмысла, полувзгляда.

С Фаиной Тарас говорил мало и только о нужном: «Крыша течёт у амбара, починю», «Муку подвезли, в сусеки ссыпал».

Но однажды, на закате, когда они случайно остались вдвоем у колодца, он, не глядя на нее, произнес тихо, будто слова вымерзали из него с трудом:

— Тяжело тебе. Одной-то с ними.

Она замерла, ожидая упрека, проклятия. Но он лишь плеснул воду из ведра в желоб и добавил:

— Мальцам отец нужен. Настоящий. Я… далековат от них выходит.

И ушел, оставив ее стоять с ледяным комом в горле. В этой невысказанной правде было больше муки, чем в любом крике.

А в избе тем временем разыгрывалась своя драма. Свекровь Матрёна с годами будто иссохла, превратилась в тихую, внимательную тень.

Но отношение её к Фаине и детям менялось странно и противоречиво. К Ванюше она была тепла, баюкала его, напевала старинные песни. А Степана… Степана она побаивалась. Когда тот смотрел на нее своими ясными, пронзительными глазами, старуха отводила взгляд и крестилась украдкой.

Однажды Фаина застала её одной: Матрёна сидела в красном углу перед иконой и тихо, монотонно шептала:

— Грех на грехе… Отец за отцом… Дите без имени, дите без доли… Господи, прости мать, ибо не ведает…

Фаина, затаив дыхание, отступила. Эти слова легли на её душу новым, тяжким камнем.

Она поняла, что для Матрёны Степан — не просто внук от чужого мужчины. Он был живым воплощением какого-то старого, родового проклятия, знаком беды, которая ходит по пятам их семьи.

Прохор же, видя любовь Матрёны к Ванюше и её холод к Степану, зверел.

— Старая карга! — шипел он, оставаясь на ночь. — Моего сына чурается? Да он ей в князья годится! Твой Тараска молчит, как пень, а она тут нос воротит! Не бывать этому! Все узнают, чьей крови он!

Фаина в ужасе умоляла его молчать, ради детей, ради хоть какого-то подобия мира.

Он же, пьяный от власти и отцовского чувства, только становился наглее.

Прохор, разгоряченный выпивкой, привел в избу гостей — таких же лихих промысловиков.

Он усадил Степана на колени и, сверкая глазами, заявил во всеуслышание:

— Глядите, ребята, на орленка! Не чета этим тихоням! Нрав мой, озирание мое, кровь моя! Назло всем!

В этот миг скрипнула дверь. На пороге, засыпанный первыми снежинками, стоял Тарас. Он вернулся с промыслов раньше срока. Тишина в горнице стала звенящей, ледяной. Все замерли. Прохор, не выпуская Степана, вызывающе поднял взгляд.

Тарас медленно, с непередаваемой усталостью, сбросил на лавку свою котомку. Его глаза встретились с испуганным взглядом Фаины, потом перешли на Степана, которого чужой мужчина держал, как трофей. Взгляд Тараса был пустым и страшным в этой пустоте.

— Холодно в избе, — тихо, без интонации, произнес он. — И дымно. Детей пора спать.

Он не кричал, не бросался в драку. Он просто был.

И этого было достаточно, чтобы гости, бормоча что-то, поспешно ретировались. Прохор, после минутной нерешительности, с силой поставил Степана на пол и, тяжело ступая, вышел, хлопнув дверью.

Той ночью в избе не спали.

Фаина слышала, как Тарас встал и вышел на крыльцо. Она подошла к окну. Он стоял, запрокинув голову, и в лицо ему падал густой, пушистый снег — первый, чистый снег зимы.

Он стоял так очень долго, словно хотел замерзнуть, стать частью этого холодного, молчаливого мира, где всё просто и нет места ни стыду, ни измене.

А в горнице, прижавшись друг к другу, не спали два маленьких мальчика. Степан прислушивался к тишине за дверью, а Ванюша шептал:

— Папка наш вернулся?

Степан не ответил. Он только крепче сжал в кулачке волчий клык на ремешке — подарок молчаливого великана, который пахнет тайгой и смотрит на него с бездонной печалью.

И в его детском сердце, не знавшем слов для всей этой сложной взрослой боли, росло смутное, но жгучее понимание, что он — причина этой тишины. Эта тишина была страшнее любых криков.

. Продолжение следует.

Глава 2