РАССКАЗ. ГЛАВА 3.
Пятнадцать лет — время, когда кости крепчают, а в груди начинают биться новые, неведомые ритмы.
Для Ванюши Потемкина это лето стало откровением. Он влюбился. Без памяти, без ума, с той чистой и безрассудной силой, на которую способен только юноша, чьё сердце ещё не знало ран.
Объектом его обожания стала Ольга, дочь нового фельдшера, приехавшего в село.
Она была не похожа на местных девушек — стройная, с тонкими пальцами пианистки и очками в тонкой оправе, которые она постоянно поправляла.
Она принесла с собой запах лекарств, книжной пыли и какого-то другого, городского мира.
Ванюша увидел её, когда она помогала отцу раздавать микстуры у амбара, и забыл, как дышать.
Он стал её тенью.
Носил воду для их дома, находя немыслимые предлоги, чтобы пройти мимо их крыльца, собирал для неё самые крупные земляничины и подкидывал их в лукошко, когда она ходила по ягоду. Его голубые глаза, всегда такие ясные, теперь постоянно искали в толпе её строгую косу и скромный ситцевый сарафан.
— Оленька, вам помочь? — звучало его голос, неожиданно низкий и робкий в её присутствии.
Она вначале смущалась, потом стала улыбаться его наивному, искреннему обожанию.
Однажды вечером у колодца он, краснея до корней волос, сунул ей в руки берестяной туесок, внутри которого лежало гнездо пёстрой птицы-овсянки, аккуратно выстланное пухом.
— Это… для вас. Чтобы не скучно было, — пробормотал он и убежал, не дожидаясь ответа.
Фаина видела эту влюблённость и не знала, радоваться или печалиться
. В его сияющих глазах была такая светлая, неомрачённая нежность, которой была лишена её собственная молодость.
Но сердце её сжималось от предчувствия: мир Ванюши был хрустальным, а жизнь в Подозёрном — из крепкого, подчас жестокого гранита.
Степан наблюдал за братом с отстранённым, почти научным интересом.
Сам он не знал и не искал подобных чувств.
Женские взгляды, которые всё чаще задерживались на его суровом, выразительном лице, он просто не замечал или отсекал ледяным взглядом.
Его мысли были заняты иным. Он всё чаще уходил один в лес, не на пару часов, а на целые дни, возвращаясь с пустыми руками, но с каким-то новым, твёрдым выражением вокруг рта.
Однажды, когда они вдвоем чинили лодку, Ванюша, распираемый от счастья, не выдержал:
— Степ, а ведь я, кажется, женюсь на Ольге. Как только в люди выйду.
Степан, не отрываясь от закрепления уключины, хмыкнул:
— Сперва в люди выйди. А она — городская. Уедет.
— Не уедет! — горячо воскликнул Ванюша. — Я её уговорю! Мы тут дом построим, у озера…
— Мечтать не вредно, — сухо оборвал его Степан. Помолчав, спросил, глядя на воду: — А ты бы в тайгу пошёл? Надолго. Как отец.
Ванюша сморщился.
— В тайгу? Одному? Да я скучу… за людьми, за…
— Я бы пошёл, — тихо, но очень чётко сказал Степан, перебивая.
— Туда, где тишина. Где никто не смотрит. Где всё по честному: или ты зверя, или он тебя. Промыслом заниматься. Избушку поставить. Жить.
В его голосе не было мальчишеской романтики.
Была холодная, взвешенная решимость взрослого мужчины, выбравшего свой путь.
Фаина, принесшая им ужин, застыла с миской в руках, услышав эти слова. Ледяная рука сжала её сердце. Не страх, что он пропадёт — Степан был прирождённым таёжником.
Страх был в другом: в его тоне она услышала окончательное отречение. Отречение от этого дома, от этой запутанной семьи, от всей этой жизни, построенной на лжи и молчании.
Он не просто хотел уйти в тайгу. Он хотел сбежать. Как Тарас. И это означало, что она теряет его навсегда — не физически, а духовно. Он уже почти не её сын. Он — ученик того безмолвного, сурового мира, символом которого был его ненастоящий отец.
Драка случилась через неделю. Повод был пустяковым, но в нём, как в капле воды, отразилась вся грязь и зависть, копившаяся годами.
На сельском гулянье, куда Ольга вышла с отцом, местные пацаны из «стаи» Петьки Рыжего (сам Петька, уже отслужив, давно пил в городе) начали её дразнить.
Сначала беззлобно, потом, раззадорившись, перешли на личности.
— Эй, фельдшерица, а ты своим микстуром от любви лечишь? Вон Ванька Потемкин совсем зачах!
— Он тебе, городская, что, про свою родню рассказывал?
Про то, кто его настоящий дедушка? А то, гляди, детишки потом зелёными глазками будут сверкать!
Ванюша, защищая Ольгу, полез в драку первым.
Его сбили с ног мгновенно. Он был силён, но не жесток, и против грубой, озверевшей толпы его благородство не стоило ничего.
Его били ногами, тупо, методично, пока он не смолк, свернувшись калачом на пыльной земле.
Степан подошёл не сразу.
Он шёл с озера, таща на плече только что починенный невод. Увидел толпу, услышал хриплый смех и приглушённые удары.
Бросил невод и побежал. Не крича, не ругаясь. Он влетел в круг, как пушечное ядро.
Первый удар — короткий, скучный звук кости о челюсть — и один из нападавших, здоровенный сын мельника, рухнул как подкошенный. Второй, пытавшийся схватить сзади, получил локтем в солнечное сплетение и заходился беззвучным кашлем.
Но их было пятеро.
Они опомнились и набросились всей стаей. Это была не драка, а избиение.
Степана били чем попало: кулаками, каблуками, подхваченной с земли палкой.
Он падал, но каждый раз поднимался. Не для того чтобы убежать, а чтобы нанести ответный удар.
Он не кричал от боли. Он хрипел, как загнанный зверь, и его зелёные глаза в полутьме сумерек горели холодным, нечеловеческим светом — не страхом, а чистой, нерастраченной яростью.
Кровь залила ему лицо, разбитая губа распухла, но он не останавливался.
И тогда он увидел лежавшую у забора старую, сучковатую жердь — подпорку для плетня.
Не думая, схватил её. Это было уже не оружие самозащиты, а орудие возмездия.
И он пошёл на них. Не размахивая бездумно, а нанося короткие, страшные удары — по ногам, по рёбрам, по спине.
Дерево гудело в воздухе, обрушиваясь на тела с глухим, костяным стуком.
Он бил не чтобы напугать, а чтобы покалечить. Чтобы отбить охоту навсегда.
В его движениях не было ничего лишнего, только убойная эффективность и ледяная, всесокрушающая воля.
Кто-то завыл, кто-то пополз прочь, хватаясь за подкошенное колено. Через минуту перед ним никого не осталось, только стоны и ползающие в пыли тени.
Степан стоял, опершись на окровавленную жердь, тяжело дыша.
Его рубаха была порвана в клочья, на лице и руках — ссадины и синяки, но поза его была позой победителя. Не мальчишки, выигравшего потасовку, а воина, выстоявшего в бою.
Он подошёл к Ванюше, всё ещё лежавшему в пыли, и грубо тряхнул его за плечо.
— Вставай. Домой.
Ванюша, с трудом фокусируя взгляд, увидел окровавленное лицо брата, его дикие, горящие глаза и зажатую в белом от напряжения кулаке жердь.
В этом образе не было ничего братского, ничего человеческого. Это был дух мести и разрушения.
Фаина, когда они ввалились в избу, вскрикнула от ужаса.
Она кинулась к ним, но Степан отстранил её движением руки — не грубым, но окончательным.
— Ваньку подлечи. У него, кажись, ребро.
Сам он подошёл к ушату с водой, отломил кусок льда из ледника и прижал к разбитому виску.
Взглянул на своё отражение в тёмном окне — избитое, страшное, незнакомое лицо — и сплюнул кровью.
— Степа… что же ты… — прошептала Фаина, перевязывая Ванюшины ссадины.
— Что «что»? — он обернулся, и в его глазах всё ещё плескалась та же ярость.
— По-другому с шакалами нельзя. Не понимают. Теперь поймут.
В эту ночь Фаина не спала.
Она слышала, как Степан в своей горенке часами точил нож — тот самый, таёжный.
Ритмичный, зловещий звук стали о брусок. Она понимала, что сегодня погибло что-то последнее, что ещё связывало её старшего сына с миром обычных людей.
Он переступил грань. Он открыл в себе ту самую, прохоровскую, беспощадную силу, но закалил её не бахвальством, а болью и жестокой необходимостью.
Он больше не просто мечтал о тайге. Он её заслужил. Он стал её частью — дикой, одинокой и не знающей пощады.
А она, его мать, могла лишь с ужасом наблюдать, как её мальчик, чьи зелёные глаза она когда-то боялась увидеть, окончательно превращается в незнакомца с оружием в руках и льдом в сердце.
После драки. Чёрная слава.
Крики у порога начались на рассвете. Сначала один голос, пронзительный и истеричный, потом второй, хриплый, мужской, потом третий — сливаясь в оглушительный хор ярости и ужаса. Это пришли родители: мельник Кузьма, чей сын хромал на вывернутую ногу, солдатка Маланья, у чьего отпрыска была рассечена бровь и, возможно, треснуло ребро, и ещё двое — те, чьи мальчишки отделались страхом и синяками, но чья гордость была растоптана.
— Потемкины! Выходи, душегубы! — орал Кузьма, ломясь в калитку. — Погляжу я на твоих уродов, Фаина! Моего парня на костыли на всю жизнь угодил!
— Разбойник! Шатун лесной! — голосила Маланья. — В полицию сдадим! На каторгу упекут!
Фаина, бледная как смерть, бросилась к двери, но её опередил Прохор. Он вышел на крыльцо, огромный, в одной холщовой рубахе, расстёгнутой на груди. Его седая борода тряслась не от страха, а от гнева.
— Чего разорались, как на пожаре? — прогремел он. — Ваши шалопаи гуртом на одного накинулись! По суду да по правде — им бы отвечать!
— Твой-то одного жердью чуть не прикончил! — не унимался Кузьма. — Зверь, а не парень! Кровь твоя, Прохор, грешная! Всё выяснилось!
В этот момент скрипнула дверь сеней. На крыльцо, прямо за спину Прохора, вышел Степан.
Тишина упала мгновенно, как отрубленная топором. Он вышел не спеша. Лицо его было страшным: один глаз заплыл и посинел, губа рассечена, на щеке — багровый рубец от удара. Но держался он прямо, плечи расправлены, взгляд — не опущенный, а прямой, бросающий вызов. Он сплюнул на землю, не отводя глаз от толпы. Слюна была розовой от крови.
И заговорил. Голос у него был хриплый, сорванный, но каждое слово падало, как камень в глубокий колодец, рождая ледяное эхо.
— Мой род не задевать, — сказал он тихо, но так, что было слышно на всю улицу. — Мой брат — мой род. А тронули. Значит, хана пришла. Не вашим щенкам. Вам. Всей вашей породе.
Он сделал шаг вперёд, и толпа невольно отпрянула. Его зелёные глаза, яркие даже на избитом лице, сверкнули таким первобытным, неукротимым огнём, что у солдатки Маланьи вырвался сдавленный стон.
— Замурую всех, — продолжил он, почти шёпотом, но от этого стало ещё страшнее. — Кто слово лишнее скажет. Кто взгляд косой бросит. Кто на моего брата, на мою мать, на мой дом — даже мыслью тронет. Замурую в землю. Своими руками. Поняли?
Он не кричал. Не размахивал кулаками. Он просто стоял и смотрел. Но в этой тихой, сдержанной ярости было больше угрозы, чем в любом крике. Он был не взбешённым мальчишкой. Он был стихией, обещавшей холодное, методичное уничтожение.
Мельник Кузьма, краснорожий силач, первым опустил глаза. Потом потупились другие. Истерика Маланьи перешла в подавленные всхлипы. Они пришли за справедливостью, за расправой над «отпрыском греха». А столкнулись с чем-то древним и неустрашимым — с волчьей преданностью своему логову и готовностью разорвать любого, кто к нему приблизится. Степан Потемкин в этот миг перестал быть для них просто парнем со странной роднёй. Он стал силой. Пугающей, непонятной, но реальной, как удар той самой жерди.
Они ушли, бормоча что-то невнятное, даже не потребовав извинений. А слух о том, что сказал Степан, разнёсся по селу со скоростью ветра. И отношение к нему, и к его дому, изменилось окончательно. Теперь его не только осуждали и жалели. Теперь его боялись. И уважали этот страх. Его зелёные глаза в избе Потемкиных стали для села таким же знаком, как волчий след у околицы — предупреждением об опасности.
---
Ванюша выздоравливал медленно. Ребро оказалось ушибленным, а не сломанным, но каждый вдох давался с болью — и физической, и душевной. Он стыдился своей слабости, своего поражения, и в то же время его потрясла ярость брата. Он видел, как та самая, нежная Ольга, придя навестить его с отцовской мазью, с опаской косилась на дверь горенки Степана.
— Он… он очень страшный, твой брат, — прошептала она, подавая баночку.
— Он меня защитил, — просто сказал Ванюша, но в его голосе не было прежней безмятежной уверенности. Он видел, во что превратилась эта защита.
Как-то вечером, когда Фаина перематывала ему тугой бинт на груди, он, глядя в потолок, спросил:
— Мам… а как же Ольга? Я ведь хочу… чтобы всё было правильно. По-хорошему.
Фаина вздохнула, её руки на мгновение замерли. Она видела, как он смотрит на фотографию молодых Тараса и Прохора, висевшую в углу — два таких разных, таких несчастных мужчины.
— Рано тебе, Ванюш, о женитьбе думать, — сказала она мягко, но твёрдо. — Тебе бы в люди выйти, ремесло обрести. А Ольга… она другого поля ягода. Городская, учёная. Ей здесь, в нашей жизни… тяжело будет. Грехи наши чужие на себе нести.
— Но я её люблю! — вырвалось у него с той самой юношеской страстью, что не признаёт преград.
— Любовь, сынок, — Фаина опустила глаза на свои рабочие, покрытые мелкими шрамами руки, — это не только радость. Это и крест. Ты готов нести не только свою долю, но и её? И ту, что тебе от предков выпала? Подумай. Рано ещё.
Она говорила не из чёрствости, а из горького опыта. Она видела, как его светлая любовь может увязнуть в трясине их семейной истории, как его хрустальные мечты разобьются о гранит реальности.
---
Покос в конце июля был главным событием, стиравшим на время все ссоры. Вся округа выходила на заливной луг у озера. Мужики впереди, взмахивая тяжёлыми литовками, женщины и подростки следом — ворошили и сгребали душистое сено. Здесь царил особый, трудовой азарт, пахло потом, травой и свободой.
Степан работал в первой шеренге, рядом с опытными косцами. Движения его, несмотря на юный возраст, были уже отточены, широки и неутомимы. Он скинул рубаху, и на его загорелой спине, вместе со свежими синяками, играли рельефные мышцы. Он молчал, весь уйдя в ритм работы, но его присутствие ощущалось физически — как напряжённая, живая сила.
И девчата, конечно, смотрели. Но теперь их взгляды были смешаны не только с любопытством, но и с тем самым, новоприобретённым страхом и уважением. Они перешёптывались, кивая в его сторону, но подойти боялись. Все, кроме одной.
На покос приехали гостьи из уездного города — племянница старосты, Инна, и её подруга Василиса. Городские, в светлых, не по деревенски нарядных платьях, они казались пришелицами с другой планеты. Инна была бойкой, громко смеялась, стараясь привлечь внимание парней. А Василиса… Она была другой. Высокая, стройная, с тихим, внимательным взглядом. Она не суетилась, а наблюдала.
И её взгляд раз за разом возвращался к Степану. Не к его избитому лицу, а к той абсолютной, животной уверенности, с которой он двигался. К этой силе, выплеснувшейся наружу, но теперь снова собранной и направленной на труд. Он был для неё как явление природы — гроза, прошедшая, но оставившая после себя ощущение очищения и опасной мощи.
Однажды, когда он подошёл к общему котлу с водой, их взгляды встретились. Василиса не отвела глаз. Она смотла прямо, спокойно, без девичьего смущения, но и без вызова. Она просто видела его. Видела боль, ярость, тяжесть и эту стальную волю. И в её взгляде не было ни страха, ни жалости, ни пустого любопытства. Было понимание. Как будто она и сама была из породы тех, кто знает цену силе и молчанию.
Степан на секунду замер, держа ковш у губ. Его зелёные глаза сузились, изучая её. Он не видел в ней «девку». Он видел равного — не по силе, а по духу. Человека, который не испугается ни его славы, ни его греха. Он ничего не сказал. Отпил воды, поставил ковш и развернулся, уходя обратно к косьбе. Но между ними что-то произошло. Невидимая нить, тонкая и прочная, как паутина после грозы, натянулась через шумный луг. Он её чувствовал — этот пристальный, чужой и потому особенно ценный взгляд. А она смотрела ему вслед, и в уголках её губ дрогнула едва заметная, задумчивая улыбка.
Фаина, вороша сено неподалёку, видела этот безмолвный диалог. И сердце её сжалось от новой, странной тревоги. Ванюша влюбился в ангела, в свет. А Степана, её дикого, раненого зверя, заметила другая — та, в чьих глазах читалась своя, городская, но не менее глубокая тайна. И это пугало её ещё больше. Потому что такой союз мог породить либо новое проклятие, либо такую страсть, перед которой померкнет даже память о старых грехах.
Солнце клонилось к зубчатому гребню дальнего леса, отливая медно-красным светом.
Луг, ещё недавно шумный от голосов и звона кос, опустел. Остался только один Степан.
Он доделывал вязку последнего, своего стога — аккуратного, с крутыми боками, крепкого, как всё, что он делал.
Работа успокаивала, заглушала назойливый гул мыслей. Руки, мозолистые и сильные, перекидывали сено на вилы, тело двигалось в такт дыханию.
Тишину нарушил лёгкий шелест платья по скошенной траве. Он обернулся, не выпуская вил из рук.
На краю луга стояла Инна.
Городская племянница старосты. Солнце, висевшее у неё за спиной, обрисовывало её стройный стан сквозь тонкую ткань платья, превращая её в тёмный, загадочный силуэт с золотым ореолом.
Она подошла ближе, и он разглядел её лицо: красивое, смелое, с ясными карими глазами, в которых играли огоньки заката и откровенное любопытство.
— Один остался? — её голос прозвучал немного нарочито, будто она репетировала эту фразу.
— Доделываю, — коротко бросил он, возвращаясь к работе.
— Помочь?
— Не надо.
Но она не ушла.
Присела на край уже почти готового стога, подобрав под себя ноги, и смотрела, как он работает.
Молчание затягивалось, но оно было иным, нежели обычно — густым, звенящим, наполненным невысказанным.
— Тебя боятся, — наконец сказала она, не вопросом, а подтверждением.
— И правильно делают, — не оборачиваясь, ответил Степан.
— А я не боюсь.
Он на секунду замер, потом медленно воткнул вилы в землю и повернулся к ней.
Его зелёные глаза в сумерках казались почти чёрными, но в них вспыхнул тот самый, опасный блеск, который заставлял людей отводить взгляд.
— Напрасно.
— Почему? — она не моргнув глазом выдержала его взгляд. — Ты же людей не трогаешь. Только если тронут твоих. Это же… благородно.
Он фыркнул, звук вышел грубым, недоверчивым.
— Какое там благородство.
Закон тайги: свой чужого не тронет, пока чужой своего не заденет.
— А если… не заденут? — она медленно спустилась со стога и сделала шаг к нему.
Между ними осталось меньше аршина. Он чувствовал её запах — не деревенского пота и дыма, а чего-то городского, мыльного, с лёгкой нотой цветов. — Если просто… захотят познакомиться?
Он ничего не ответил.
Просто стоял. Она подняла руку и, медленно, будто боясь спугнуть дикого зверя, коснулась кончиками пальцев свежего синяка у его виска.
— Больно?
Он дёрнулся, но не отстранился. Её прикосновение обожгло, как раскалённое железо.
— Пустяки.
И тогда она поцеловала его.
Сначала просто прикоснулась губами к его разбитой, ещё не зажившей губе.
Потом сильнее, увереннее. Её руки обвили его шею, пальцы вцепились в его коротко остриженные, жёсткие волосы.
Мир для Степана перевернулся. Всё, что он знал до этого — холод озера, запах хвои, боль от ударов, тяжкий груз стыда — разом распалось, уступив место новому, ослепительному и оглушительному чувству.
Её губы были мягкими, её тело, прижавшееся к нему, — податливым и тёплым. В нём что-то грохнуло и рухнуло, освобождая бурлящий, кипящий поток, о котором он и не подозревал.
Он ответил.
Сначала неумело, потом с той же яростной решимостью, с какой брался за любое дело.
Они рухнули в стог, и душистое, упругое сено мягко приняло их. Он открывал для себя новый мир: шелк её кожи под грубой тканью, изгибы её талии, вкус её плеча.
Он был нежен, к своему собственному изумлению. Его сильные, привыкшие ломать и строить руки, скользили по её телу с трепетной осторожностью, будто боявшись повредить хрупкое совершенство.
— А говорили, ты зверь, — прошептала она ему на ухо, губы её скользнули по его мочке, заставляя всё его тело содрогнуться. — А ты… какой нежный.
Эти слова, словно заклинание, сбросили последние оковы.
Он перестал думать, отдался ощущениям — опьяняющим, всепоглощающим.
Она вела его, умело и настойчиво, возбуждая в нём ту самую мужскую силу, о которой он лишь смутно догадывался.
И когда пик наступил, его охватило не просто удовольствие, а чувство падения в бездну и одновременно — полёта к самому солнцу.
Когда всё кончилось, в стогу воцарилась тишина, нарушаемая лишь их учащённым дыханием.
Степан лежал на спине, глядя в темнеющее небо, где зажигались первые звёзды.
На него нахлынула волна острого, жгучего стыда.
Он быстро, почти грубо, натянул штаны, не решаясь поднять на неё взгляд. Ему было неловко, дико, будто он совершил что-то постыдное.
— Степан, — тихо позвала она.
Он заставил себя обернуться.
Она лежала, опершись на локоть, смотря на него. Её карие глаза в сумерках светились тайным, довольным знанием.
— Я такой, каким меня видят, — хрипло сказал он, глядя прямо на неё.
— Враги — врагом. Недруги — тоже. Ну а… — он запнулся, и на его обычно суровом лице, в уголках рта, дрогнула редкая, неуверенная, но настоящая улыбка. — Ну а для других… могу и другим быть.
С того дня в селе поползли новые слухи
. Уже не о жестокости и дикости, а о другом. Инна, вернувшись в город, конечно, не смогла удержаться.
Не в деталях, но красочно, с придыханием, она описала подругам «этого дикаря с зелёными глазами», раскрыв совсем иную его сторону.
— Да он… золото! — с восхищением говорила она в узком девичьем кругу, собравшемся у колодца. — Сила-то какая… но руки… Боже, какие руки нежные!
И смотрит так… будто тебя одну на свете видит. Говорят, зверь. А я вам скажу — самый что ни на есть настоящий мужчина.
Эти слова, пересказанные, дополненные, разлетелись по селу.
И отношение к Степану снова переменилось.
Теперь девки поглядывали на него уже не с опасливым любопытством, а с открытым, жгучим интересом.
Их взгляды, скользя по его широким плечам и упрямому затылку, наполнялись не страхом, а смутным, завлекающим вызовом.
Шёпотки за его спиной стали другими:
— Говорят, Инна с ним в стогу была… До сих пор вспоминает!
— Да уж… такой парень… Грех, а загляденье.
— И глаза у него… не просто зелёные. Говорят, когда он… так они светятся, как у кошки в темноте.
Даже замужние молодицы, чьи мужья были на отхожих промыслах, стали поглядывать на него задумчиво и оценивающе.
В их скудной, трудовой жизни он стал воплощением запретной, сладкой грезы о нежности и силе, соединённых в одном человеке.
Дома за ужином Прохор, услышав от кого-то из гостей намёк на эти разговоры, только хмыкнул, отламывая кусок хлеба.
Он бросил взгляд на Степана, который молча хлебал щи, уткнувшись в миску.
— Молодца, — пробурчал он себе под нос, но так, что все услышали. — Не зря кровь наша. И на девичьей стороне отличился. Мужик растёт.
Он потрепал свою седую бороду, и в его зелёных, старческих глазах вспыхнула та самая, утробная гордость.
В успехе внука-сына у женщин он видел продолжение своей собственной, неукротимой мужской силы.
Матрёна, услышав это, тяжело, со стоном вздохнула.
Она не сказала ни слова. Она просто перестала есть, отодвинула миску и уставилась в темный угол печи.
Её лицо, похожее на высохшую грушу, исказилось гримасой глубокой, неизбывной скорби.
Она не взглянула ни на Фаину, ни на Степана. Она просто сидела, и её молчание было красноречивее любых проклятий.
Она видела, как колесо судьбы делает новый виток. Грех, зародившийся в её доме, не искоренялся, а лишь принимал новые, более изощрённые формы.
Её внук, «дитя греха», становился объектом вожделения, соблазнителем.
И это предвещало не добро. Только новые слёзы, новые распри и новую боль. Она тихо перекрестилась под нагрудником, отвернулась и больше не поднимала глаз весь вечер, утонув в мрачных предчувствиях.
. Продолжение следует.
Глава 4