– Это что, чистое?
Мама стояла у раковины, держа в руках тарелку. Мою тарелку. Из моей сушилки.
Серёжа сидел за столом, ел блины. Я только что их пожарила — пятнадцать штук, на завтрак.
– Чистое, – сказала я. – Я вчера мыла.
– Вчера? – она провела пальцем по краю. – А это что?
Я подошла. Посмотрела. Ничего не увидела.
– Где?
– Вот. Разводы. Ты что, без очков моешь?
– Мам, там ничего нет.
– Есть. Я вижу. Ты просто не замечаешь, потому что привыкла к грязи.
Она открыла кран. Взяла губку. И начала перемывать.
Тарелку за тарелкой. Чашку за чашкой. Всё, что стояло в сушилке. Двенадцать предметов — я потом посчитала.
Серёжа смотрел на это молча. Я тоже молчала.
Это был первый визит мамы после нашей свадьбы. Октябрь две тысячи двадцать первого. Мы расписались в сентябре, переехали в съёмную однушку, я была счастлива. Думала — теперь всё будет по-другому. Свой дом, свои правила, своя жизнь.
Мама приехала через три недели. Без предупреждения — позвонила с вокзала: «Я в городе, заеду».
Приехала с сумками. Привезла банки с вареньем, носки для Серёжи, резиновые перчатки для меня. Жёлтые, плотные, «чтобы руки не портить».
– А то ты моешь голыми руками, – сказала она. – Как можно.
Я мыла голыми руками. Всегда. Мне так удобнее.
– Мам, я привыкла.
– Привыкла к плохому. Это не повод продолжать.
Она провела пальцем по подоконнику. Показала мне — пыль.
– Неделю не вытирала?
– Три дня.
– Три дня — это много. В доме должно быть чисто каждый день.
Серёжа доел блины, встал.
– Спасибо, Оль. Вкусно.
– Вкусно? – мама посмотрела на него. – Ты её не захваливай. А то расслабится.
Но знаете, успех на работе — не гарантия спокойной жизни после: Уволилась с работы по-хорошему. Бывший начальник даёт плохие рекомендации. Год не могу уст
Он улыбнулся — неловко, криво. Вышел из кухни.
Мама повернулась ко мне.
– Приучай мужа сразу. Чтобы знал, как должно быть. А то потом поздно будет.
Я молчала.
Это была моя мама. Людмила Ивановна. Пятьдесят два года тогда, пятьдесят семь сейчас. Всю жизнь работала бухгалтером. Всю жизнь знала, как правильно.
Мне было пять, когда я впервые услышала: «Ты неправильно делаешь».
Я рисовала солнце. Жёлтым карандашом. Мама посмотрела и сказала:
– Лучи кривые. И круг неровный. Дай покажу.
Забрала карандаш. Нарисовала идеальное солнце — с ровными лучами, с аккуратным кругом.
– Вот так надо. Поняла?
Я кивнула. Не поняла. Просто кивнула.
В школе — то же самое. Четвёрка по математике: «Почему не пять?» Пятёрка по русскому: «Это же легко, не гордись». Второе место на олимпиаде: «А кто первое занял? Ты могла лучше».
Я могла лучше. Всегда.
Убираю комнату — «пропустила угол». Мою полы — «разводы остались». Готовлю суп — «пересолила». Пеку пирог — «корочка подгорела».
Мне было тринадцать, когда папа сказал мне тихо, пока мама была на работе:
– Она не со зла. Просто хочет, чтобы ты была лучшей.
Я хотела спросить: лучшей для кого? Но не спросила.
Папа никогда не спорил с мамой. Ни разу за всю мою жизнь. Он кивал, соглашался, уходил в гараж. Там у него был верстак и радио. Там его никто не критиковал.
За первый год брака мама приезжала восемнадцать раз. Раз в три недели, примерно. Иногда чаще.
Каждый визит — одно и то же.
Сначала — осмотр. Она проходила по квартире, трогала поверхности, заглядывала в углы. Находила пыль, крошки, пятна. Всегда находила.
Потом — посуда. Открывала сушилку, доставала тарелки, смотрела на свет. Каждый раз — «разводы». Каждый раз — перемывала.
Потом — готовка. Если я готовила при ней — комментировала. Лук режу не так. Огонь слишком сильный. Соль раньше времени. Крышку надо закрывать.
Потом — советы. Как правильно стирать. Как правильно гладить. Как правильно хранить крупы. Как правильно жить.
Я слушала. Кивала. Исправляла.
Серёжа сначала не замечал. Потом начал замечать.
Оля и сама не понимала, откуда эта раздражительность, как та девушка, чей день рождения забыли: Родители забыли про мой день рождения. Вспомнили через неделю. Даже не извинились
– Оль, ты чего такая дёрганая после её визитов?
– Не знаю. Устаю.
– От мамы?
– От… всего.
Он обнимал меня. Говорил — «всё хорошо». Я прижималась к нему и думала: хорошо — это как? Я не помню, как это — хорошо.
Во второй год мама приезжала двадцать два раза. Я завела блокнот — записывала. Не специально, просто хотела понять: это нормально или мне кажется?
Двадцать два визита. Сто семьдесят шесть замечаний — по восемь в среднем за визит. Посуда перемыта каждый раз.
Я показала Серёже.
– Сто семьдесят шесть? – он присвистнул. – Это… много.
– Это мама.
– Это ненормально.
Я пожала плечами. Для меня это было нормально. Всю жизнь.
В две тысячи двадцать третьем родилась Маша. Наша дочка. Три килограмма двести грамм, голубые глаза, крошечные пальчики.
Мама приехала на третий день после выписки.
– Господи, – сказала она с порога. – Почему не прибрано?
Серёжа стоял с Машей на руках. Я сидела на диване — еле живая, швы болели, грудь болела, голова кружилась.
– Мам, я только из роддома.
– И что? Гости придут — что увидят?
– Какие гости? Мы никого не звали.
– Ну я же приехала.
Она прошла на кухню. Открыла сушилку.
И начала перемывать.
Я смотрела на это и чувствовала, как что-то ломается внутри. Тихо, незаметно. Как трещина в стекле — сначала маленькая, потом ползёт дальше.
– Мам, оставь. Я потом сама.
– Потом будет поздно. Грязь засыхает.
Серёжа положил Машу в кроватку. Подошёл ко мне.
– Может, сказать ей? – шепнул он.
– Что?
– Что это неправильно. Что ты только родила. Что она могла бы помочь — а не посуду мыть.
Я покачала головой.
– Бесполезно. Она не услышит.
Мама пробыла четыре часа. За это время: перемыла посуду, протёрла все поверхности, три раза указала, что я «неправильно» держу ребёнка, и сказала Серёже:
– Следи за ней. А то она ни готовить, ни убирать — теперь ещё и ребёнка загубит.
Он молчал. Я молчала.
Когда она ушла, я плакала два часа. Серёжа сидел рядом, гладил по голове.
– Почему ты ей не скажешь? – спросил он.
– Что сказать?
– Что так нельзя. Что ты взрослый человек. Что она тебя обижает.
– Она моя мама.
– И что?
Я не знала, что ответить. Мама — это мама. Её нельзя обижать. Её нельзя критиковать. Ей надо кивать и соглашаться. Так было всегда. Так будет всегда.
Или нет?
На третьем году брака случилось то, чего я не ожидала.
Приехала свекровь.
Нина Петровна — мама Серёжи. Шестьдесят один год, бывший библиотекарь, тихая, добрая. Приезжала редко — жила в другом городе.
В тот день были обе. Мама — с утра. Нина Петровна — к обеду.
Я готовила борщ. Мама стояла рядом, комментировала.
– Свёклу режешь слишком крупно. Она не успеет дойти.
– Мам, я так всегда делаю.
– Неправильно делаешь. Сколько раз говорила.
– Борщ получается вкусный.
– Вкусный — это тебе кажется. Ты привыкла к плохому.
Нина Петровна сидела за столом, смотрела на нас. Молчала.
Потом мама открыла сушилку.
– О господи. Опять. Оля, сколько можно? При свекрови — стыдно же.
Она достала кружку. Показала Нине Петровне.
– Смотрите. Разводы. Вот так она посуду моет. Я каждый раз перемываю.
Нина Петровна посмотрела на кружку. Потом на меня.
– Я ничего не вижу, – сказала она.
– Ну как — не видите? Вот же, по краю.
– Людмила, это чистая кружка.
Мама застыла.
– В смысле — чистая?
– Чистая. И посуда в сушилке — чистая. И в квартире чисто. Оля хорошо справляется.
Пауза. Я стояла с ножом в руке, не дыша.
– Ну вы, конечно, свекровь, – мама поджала губы. – Вам положено защищать.
– Я не защищаю. Я говорю правду. У Серёжи прекрасная жена. И хозяйка, и мать. Я рада, что он её встретил.
Мама положила кружку на стол. Посмотрела на меня — долго, тяжело.
– Ясно, – сказала она. – Против матери объединились. Ладно.
Взяла сумку. Вышла.
Я стояла у плиты и не могла пошевелиться.
Нина Петровна подошла, обняла меня.
– Оля, ты хорошая. Не слушай её.
Я заплакала. Уткнулась ей в плечо и плакала — громко, некрасиво, со всхлипами.
– Двадцать семь лет, – сказала я. – Двадцать семь лет она так.
– Я знаю, – Нина Петровна гладила меня по спине. – Я вижу.
Серёжа вышел из комнаты.
– Что случилось? Где Людмила Ивановна?
– Ушла, – сказала его мама. – И правильно сделала.
После того случая я попросила маму не приезжать.
Написала в WhatsApp. Долго подбирала слова.
«Мам, мне нужно время. Последний визит был тяжёлым. Давай пока созваниваться, без встреч».
Ответ пришёл через час.
«То есть ты меня выгоняешь? Свекровь осталась, а мать — вон?»
«Я не выгоняю. Прошу паузу».
«Это она тебя настроила. Я так и знала».
«Мам, это моё решение».
«Твоё решение — предать мать. Которая всю жизнь на тебя положила. Которая тебя вырастила, выучила, замуж выдала. И теперь — не приезжай?»
Я не ответила.
Она звонила папе. Он звонил мне.
– Оленька, мама переживает.
– Я тоже переживаю, пап.
– Ну она же не со зла.
– Я знаю. Но мне больно.
– Может, помиритесь? Она извинится.
– Она никогда не извиняется.
Он замолчал. Потому что это правда. За всю мою жизнь мама ни разу не сказала «прости». Ни разу.
Месяц тишины. Потом — звонок.
– Оля, это мама. Я приеду завтра. Поговорим.
Она не спрашивала. Сообщала.
– Мам, я просила время.
– Достаточно времени прошло. Хватит дуться.
– Я не дуюсь. Мне нужно…
– Тебе нужно повзрослеть, – перебила она. – Завтра в двенадцать.
Положила трубку.
Серёжа смотрел на меня.
– Что будешь делать?
– Не знаю.
– Может, не пускать?
– Это моя мама.
– Оля, – он взял меня за руки. – Ты двадцать семь лет терпишь. Сколько ещё?
Она приехала в двенадцать. С сумками. Как обычно — варенье, носки, перчатки.
– Ну, – сказала с порога. – Давай мириться.
Я впустила её. Маша игралась в комнате, Серёжа был на работе.
Мама прошла на кухню. Осмотрелась.
– Пыль на холодильнике.
– Мам, мы же мириться.
– Мириться — это одно. А пыль — это другое. Протри потом.
Она открыла сушилку.
И я знала — знала! — что она сделает.
Достала тарелку. Подняла к свету.
– Разводы.
Взяла губку.
И начала перемывать.
Я стояла и смотрела. Тарелка. Чашка. Ещё тарелка. Детская мисочка Маши.
– Мам.
– Секунду, домою.
– Мам, остановись.
– Грязная посуда — это антисанитария. Ребёнок ест из этого.
Я шагнула вперёд. Выключила воду.
– Хватит.
Она посмотрела на меня. Удивлённо — будто впервые увидела.
– В смысле — хватит?
– Хватит перемывать посуду. Хватит критиковать. Хватит говорить, что я всё делаю неправильно.
– Оля, я же помогаю.
– Это не помощь. Это унижение.
– Унижение?! – она отшатнулась. – Я тебя унижаю?! Мать унижает?!
– Да. Двадцать семь лет. Каждый день. «Ты не так держишь ложку», «ты не так моешь посуду», «ты не так живёшь». Всё не так. Всегда. Мне тридцать два года — и я до сих пор чувствую себя маленькой девочкой, которая никогда не сможет нарисовать правильное солнце.
Мама молчала. Лицо — каменное.
– Ты неблагодарная, – сказала она наконец. – Я всю жизнь на тебя положила.
– Ты всю жизнь меня контролировала. Это разные вещи.
– Я хотела как лучше!
– Кому лучше? Тебе?
Она схватила сумку.
– Всё. С меня хватит. Растила-растила — и вот благодарность.
– Мам, я не говорю, что не благодарна. Я говорю — хватит меня критиковать. Я взрослый человек. Я сама решаю, как мыть посуду.
– И поэтому выгоняешь мать?
– Я не выгоняю. Я прошу уважения.
Она рассмеялась. Зло, горько.
– Уважения? К кому — к тебе? Которая без меня ничего не умеет?
Я открыла дверь.
– Уходи.
– Что?
– Пока не научишься разговаривать со мной как со взрослым человеком — не приезжай.
Мама смотрела на меня. Глаза — холодные, чужие.
– Ты пожалеешь, – сказала она.
И вышла.
Дверь закрылась. Тишина.
Маша выглянула из комнаты.
– Мама, бабушка ушла?
– Ушла, солнышко.
– А она ещё придёт?
– Не знаю.
Я села на пол в прихожей. Ноги не держали. Руки дрожали.
Но внутри — впервые за двадцать семь лет — стало тихо.
Прошло два месяца. Июль две тысячи двадцать шестого.
Мама не звонит. Не пишет. Не приезжает.
Папа звонит раз в неделю. Говорит осторожно: «Мама обижена. Она ждёт извинений».
– За что мне извиняться, пап?
– Ну… ты её выгнала.
– Я попросила уважения.
– Это одно и то же для неё.
Я не извиняюсь.
Серёжа поддерживает. Обнимает вечерами, говорит — «ты молодец». Нина Петровна прислала сообщение: «Держись. Ты сделала правильно».
Маша спрашивает иногда: «А бабушка Люда?» Я отвечаю: «Бабушка отдыхает. Позже приедет». Не знаю, правда ли.
Мамина сестра — тётя Зина — позвонила вчера.
– Оля, ты что творишь? Мать в депрессии.
– Тётя Зин, я просто попросила не критиковать меня.
– И что? Это повод не общаться?
– Она сама решила не общаться. Я просила уважения — она ушла.
– Какое уважение? Это мать! Она тебя родила!
Я положила трубку. Не грубо — просто закончила разговор.
Потом сидела и думала: может, они правы? Может, я перегнула? Это же мама. Единственная. Другой не будет.
Но потом вспоминаю: девяносто четыре визита. Посуда перемыта каждый раз. «Ты ничего не умеешь». «Привыкла к плохому». «Без меня пропадёшь».
Двадцать семь лет.
Нет. Хватит.
Я сижу на кухне и смотрю на сушилку. Там стоят чистые тарелки. Обычные, белые, с мелкими цветочками. Я их помыла. Сама. Без перчаток.
Они чистые. Я знаю, что чистые.
Мне тридцать два года. У меня муж, дочка, своя квартира. Я взрослый человек.
И я сама решаю, как мыть посуду.
Мама молчит уже два месяца. Может, позвонит. Может — нет.
Я не знаю, что будет дальше.
Знаю только, что впервые за двадцать семь лет — дышу.
Надо было терпеть дальше? Ради мамы, ради семьи, ради «так положено»?
Или правильно, что закрыла дверь?
Не пропустите: