Найти в Дзене

Два старика

Жили тогда у нас на краю села, у самого леса, два старика. Соседи. Изба к избе, забор к забору. Один - Захар Петрович. Мы его «Бирюком» звали. Огромный, как медведь-шатун, седой, брови кустистые, нависшие над глазами, будто еловые лапы под снегом. Он всю жизнь лесником проработал. Молчун страшный. Бывало, придешь к нему давление мерить, а он руку протянет - ладонь широкая, шершавая, как кора дубовая, - и смотрит в окно. Спросишь: «Беспокоит что, Петрович?» А он только буркнет: «Скрипим помаленьку». В доме у него чистота была - звенящая, холодная. Ни пылинки, ни соринки, и тишина такая, что только часы стене слышно. А за забором у него - Илья Кузьмич. Полная противоположность. Маленький, юркий, суетливый, как воробей. Бывший завклубом. У него в доме вечно кавардак: тут гармонь лежит, там стопка газет полувековой давности, на столе крошки. Илья Кузьмич рот не закрывал ни на минуту. Идет по улице - со всеми поздоровается, каждой собаке подмигнет, про каждого сплетню расскажет. И вот ведь

Жили тогда у нас на краю села, у самого леса, два старика. Соседи. Изба к избе, забор к забору.

Один - Захар Петрович. Мы его «Бирюком» звали. Огромный, как медведь-шатун, седой, брови кустистые, нависшие над глазами, будто еловые лапы под снегом. Он всю жизнь лесником проработал. Молчун страшный. Бывало, придешь к нему давление мерить, а он руку протянет - ладонь широкая, шершавая, как кора дубовая, - и смотрит в окно.

Спросишь: «Беспокоит что, Петрович?» А он только буркнет: «Скрипим помаленьку». В доме у него чистота была - звенящая, холодная. Ни пылинки, ни соринки, и тишина такая, что только часы стене слышно.

А за забором у него - Илья Кузьмич. Полная противоположность. Маленький, юркий, суетливый, как воробей. Бывший завклубом. У него в доме вечно кавардак: тут гармонь лежит, там стопка газет полувековой давности, на столе крошки. Илья Кузьмич рот не закрывал ни на минуту. Идет по улице - со всеми поздоровается, каждой собаке подмигнет, про каждого сплетню расскажет.

И вот ведь беда, милые мои: ненавидели они друг друга лютой ненавистью. Забор между ними стоял - не просто штакетник гнилой, а как Берлинская стена. Захар Петрович свой край забора глухим тесом обшил, а Илья Кузьмич со своей стороны на том заборе рожицы мелом рисовал и частушки про «соседа-лесовика» писал едкие.

Встретятся у колодца - и искры летят!

- Чего воду мутишь, окаянный? - рычит Захар.

- А я не мучу, я ее заговариваю, чтоб таким сычам, как ты, поперек горла встала! - петушится Илья.

Так и жили они почти двадцать лет. Врозь. Как два берега, меж которыми река обиды течет. А ведь оба вдовцы, оба одинокие. У Захара детей Бог не дал, а у Ильи сын в городе сгинул, спился, говорят. Осталась только внучка где-то там, в далеком городе, которую он и видел-то пару раз на фотографиях.

Началось всё тогда в ноябре. Месяц выдался злой. Дождь со снегом перемешивался, грязь на дорогах такая, что трактор вязнет. Сижу я в медпункте, отчеты пишу, печку топлю. Слышу - стук в дверь. Робкий такой, будто птица крылом бьет.

Открываю - стоит девчушка. Совсем молоденькая, лет девятнадцать, не больше. Пальтишко на ней городское, тоненькое, сапожки на рыбьем меху - все в грязи. Дрожит, губы синие, а в руках сумка огромная, клетчатая, челночная.

- Вы к кому, милая? - спрашиваю, а сама уже чайник ставлю. Вижу же - замерзла девка до костей.

- К дедушке... К Илье Кузьмичу, - шепчет, а у самой слезы в глазах стоят, вот-вот прольются.

Это была Настенька, внучка Ильи. Приехала. Сбежала из города. Потом уж, когда я ее корвалолом отпаивала, она мне поведала: сбежала от матери-отчима, потому что... беременная она. А там ей условие поставили: или аборт, или вон из дома. Жених-то ее, видать, испугался ответственности, да и след простыл. Вот она и вспомнила, что где-то в деревне дед живет.

Ох, и переполох был! Илья Кузьмич, как внучку увидел, с лица спал, потом расцвел, потом опять побелел. Засуетился, забегал: «Настенька, кровиночка!». Постель ей стелит, а у самого руки трясутся. Не готов он был, ох не готов. У него ж в доме шаром покати, да и холодно - печь-то он топил через раз, экономил дрова, старый дурень.

А за забором Захар Петрович стоял. Я видела, как он занавеску отодвинул и смотрел. Долго смотрел, нахмурившись. Видел, как девчонка с животом, едва прикрытым пальтишком, по двору шлепает. Видел, как Илья мечется, не зная, чем гостью накормить.

Недели две прошло. Настенька в деревне прижилась, но ходила грустная, как тень. Глаза у нее были такие... знаете, как у собаки побитой. Вроде и здесь, а вроде и нет ее. Илья Кузьмич пылинки с нее сдувал, но что он, старик, может? Ему бы самому уход нужен.

А зима тогда лютая навалилась, морозы были под двадцать, да с ветром северным, что лицо жжет.

И вот в одну из таких ночей, прибегает ко мне Настенька, лицо белее снега.

- Тетя Валя! Дедушке плохо!

Я чемоданчик в руки - и бегом. Прибегаем. Лежит Илья Кузьмич на полу, у печки. Хрипит, лицо красное, рука левая плетью висит. Инсульт.

Ох, батюшки, что тут началось. Я укол сделала, «Скорую» из района вызвала, а сама понимаю - не приедет «Скорая» быстро, переметы на дорогах страшные. А время уходит.

И тут дверь распахивается. В клубах морозного пара, как сказочный великан, входит Захар Петрович. В тулупе, шапка на бровях.

Молча оглядел избу. Увидел Илью на полу, Настеньку рыдающую.

- Ну, чего застыли? - голос у него был как гром в подвале. - Грузи на меня.

Подошел, поднял Илью Кузьмича, как пушинку, на руки. Завернул в одеяло.

- К трактору, - командует Захар. - У меня «Беларус» заведенный стоит, я сани еще с вечера не отцепил. На них и повезем.

Я ахнула:

- Захар Петрович, поморозим же! Минус двадцать на дворе!

- Не поморозим, - рычит он. - Я туда тулупов накидаю и брезент есть. Сядешь в сани, будешь его держать. В кабину все равно не влезем, да и растрясем мужика до смерти.

Вынесли мы Илью. В санях сено навалено, Захар туда два своих овчинных тулупа постелил - тепло, как на печке. Положили Илью, укутали с головой, сверху еще брезентом накрыли от ветра.

Я рядом села, в сено зарылась, голову Ильи к себе на колени положила.

Захар за руль прыгнул - и погнали.

Снег из-под колес летит, ветер в лицо сечет, брезент хлопает, как парус. Трактор ревет, сани по сугробам скачут, а я только Илью к себе прижимаю и молюсь.

Захар оборачивался каждую минуту, смотрел через заднее стекло - на месте ли мы. Ехал, старался помягче, где можно, но гнал... гнал, как черт от ладана.

Довезли. Сдали врачам на трассе. Захар тогда из кабины вылез, на меня, всю в снегу, глянул и буркнул:

- Ну ты, Семёновна, баба железная.

А потом наклонился к носилкам, где сосед лежал, и тихо так сказал:

- Ты это... не дури, Кузьмич. Не смей помирать. Кто ж мне нервы мотать будет?

Илью увезли в город, в реанимацию. А Настенька осталась одна в холодном доме. Дров мало, воды натаскать некому, сама на седьмом месяце, да еще и перепуганная до смерти.

На следующее утро иду я к ней, проведать. Подхожу и глазам не верю.

Калитка между участками Захара и Ильи... сломана. Да не сломана, а аккуратно снята с петель и в сторону отставлена.

Во дворе у Ильи Кузьмича Захар Петрович дрова колет. Топор так и летает, только щепки звенят.

Захожу в избу. Тепло, натоплено так, что жарко. На столе - банка с солеными огурцами (Захаровы, знаю я их, он туда смородиновый лист всегда кладет) и миска с кашей.

Настенька сидит в углу, глаза круглые.

- Семёновна, - шепчет, - он пришел утром. Молча печь растопил. Воды принес. Сказал: «Ешь». И ушел дрова колоть. Я боюсь его. Он же дедушку ненавидел.

- Глупая ты, - говорю я ей, а у самой ком в горле. - Не ненависть это была. Это жизнь такая... кривая.

Стал Захар Петрович к соседке ходить как на работу. Утром и вечером. Молча. Придет, ведра поставит, дрова занесет, крыльцо от снега почистит.

Однажды захожу, а он сидит за столом, чай пьет. Настенька ему носки вяжет - распустила старый шарф деда Ильи.

- Ты, девка, это... - гудит Захар, глядя в кружку. - Ты не думай, что ты одна. Мы тут... своих не бросаем.

И такой в этом голосе был покой, такая сила, что я поняла - принял он ее. Как родную принял. Свою-то семью не нажил, так хоть чужую беду, как свою, на плечи взвалил.

Месяц прошел. Илью Кузьмича выписали, но он слаб был, правая сторона плохо слушалась, речь невнятная. Привезли его домой.

Заносят его в избу, а там... Захар Петрович командует.

- Сюда клади, тут от окна не дует. Подушку поправь.

Илья лежит, глазами хлопает. Смотрит на Захара, потом на сломанный забор, потом на Настеньку, которая уже с огромным животом вокруг них, как уточка, переваливается.

И заплакал Илья Кузьмич. Кривым ртом улыбается и плачет.

А Захар сел рядом на табурет, руку свою тяжелую на его одеяло положил и говорит:

- Будет тебе сырость разводить, старый черт. Выздоравливай давай. Нам еще внука поднимать.

Внука... Сказал, как отрезал. «Нам».

Роды начались на самое Крещение, десять лет назад это было. Заметало так, что света белого не видно. Я у них уже дежурила - видела, что срок подходит.

Настенька кричит, больно ей, страшно. Илья в углу на иконы молится, сам бледный. А Захар... Захар, этот Бирюк нелюдимый, кипятил воду, рвал простыни на пеленки и все приговаривал из-за двери:

- Терпи, дочка, терпи. Бабы - они сильные, они все могут. Ты дыши, как паровоз дыши!

Когда мальчишка закричал - громко, требовательно, - в избе наступила такая тишина, что звон в ушах пошел.

Я выношу сверток. Маленький, красный, сморщенный.

- Ну, деды, - говорю, - принимайте пополнение. Иван. В честь прадеда, значит.

Илья Кузьмич тянется здоровой рукой, гладит пеленку. А Захар Петрович... Он вдруг снял свои очки, протер глаза кулаком и тихо так, сдавленно произнес:

- Ну здравствуй, мужик. Долго ж мы тебя ждали.

И знаете, дорогие мои, я впервые за сорок лет увидела, как Захар улыбается. Не усмехается, а именно улыбается. И лицо у него стало не старое, не страшное, а светлое, как у ребенка.

И вот, милые мои, десять лет с той поры пролетело. Как один день.

Нету уже на свете ни Захара Петровича, ни Ильи Кузьмича. Ушли они. Сначала Илья - тихо, во сне, года три назад. А Захар, хоть и крепкий был, без друга своего заклятого долго не протянул - через год тоже преставился. Но свои семь лет счастья они отхватили, успели. Успели Ванюшку на ноги поставить, уму-разуму научить.

А дом стоит. Теперь это один большой дом - забор-то они весной тогда, десять лет назад, совсем снесли, объединили участки.

Живет там Настенька с мужем - хороший парень, наш, деревенский, тракторист. И Ванюшка.

Ванюшке сейчас десятый год пошел. Рослый парень вымахал, плечистый - в Захара породой пошел.

Иду я бывало мимо, вижу картину, сидит Ванюшка на той самой лавочке, что Захар смастерил. В руках у него дедова гармошка - Ильи Кузьмича. Тяжелая она ему еще, но он старается, меха разводит. И играет. Нескладно пока, но с чувством.

В другой раз иду, смотрю сидит строгает ножичком чего то. Сосредоточенно так, брови насупил - ну вылитый Захар Петрович!

Я подошла, облокотилась на плетень.

- Что, Ванюша, - говорю, - мастеришь?

Он голову поднял, глаза ясные, чистые.

- Да вот, баба Валя, деда Захар учил свистульки делать.

Вот так вот. Одной рукой за Захара держится, другой - за Илью.

Получается, никуда они не ушли, деды наши. Живут они. Растворились в этом десятилетнем мальчишке, в этом доме, в скрипе старой калитки, в запахе дыма из трубы.

Смотрю я на него, и так тепло на душе становится, так светло. Вот она, жизнь-то, милые мои. Здесь в земле родной, в памяти, в любви, которая даже через заборы и обиды прорастает, как трава сквозь асфальт.

Если по душе пришлась история - обязательно подписывайтесь. Будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам.

Огромное вам человеческое спасибо за каждый лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: