История эта давняя, больше двадцати лет уж прошло, самое начало двухтысячных на дворе стояло. Время тогда было, сами помните, какое - шаткое, не спокойное, но мы держались.
Знаете, бывает такая тишина, от которой в ушах звенит. Не та, благодатная, что опускается на наше Заречье летним вечером. А другая. Тяжелая, ватная, мертвая. Тишина, которая давит на грудь так, что вздохнуть невмоготу.
Именно такая тишина поселилась у нас в деревне осенью 2001-го. Аккурат в тот день, когда «буханка» с военкомата привезла Василия домой. Живого.
А Колю, мужа Нади, соседки его через забор, не привезла.
Помню я тот день, как сейчас помню. Октябрь стоял промозглый, листья с берез уже облетели и липли мокрыми пятаками к сапогам. Я тогда в медпункте керосинку поправляла - свет опять отключили, в те годы часто перебои были. И тут слышу - гул мотора. Надрывный такой, тяжелый. Сердце у меня тогда, поверьте, в пятки ушло. Выскочила я на крыльцо, накинув шаль, а ноги сами к Надиному дому понесли.
Надя стояла у калитки. Не плакала, нет. Стояла прямая, как жердь, в старой болоньевой куртке, только пальцы крепко впились в крашеное дерево штакетника. А из машины вылез Василий.
Ох, батюшки... Был парень - кровь с молоком, рубаха-парень, первый гармонист на всё Заречье. Бывало, идет по улице, растянет меха - и всё село оживает, куры и те, кажется, в пляс идут.
А тут вышел...
Форма «пятнистая», застиранная, берцы в грязи. Глаза впалые, пустые, смотрят сквозь людей, сквозь дома, куда-то туда, где мы не были и не дай Бог никому быть. Вещмешок за спиной тощий, а плечи опущены, будто он на них всю скорбь мира принес.
Он прошел мимо Нади. Не остановился. Не посмотрел. Только голову втянул в плечи, словно выстрела ждал. А она и не спросила ничего. По глазам его поняла: Коли больше нет. И вот тогда она закричала. Без голоса закричала, понимаете? Рот открыла, воздуха глотнула, а звука нет. Только осела в грязь осеннюю, как подкошенная.
С того дня и началась у нас эта страшная тишина.
Василий заперся в своей избе. Мать его, тетка Нюра, ко мне бегала каждый день за корвалолом.
- Не ест, Семёновна, - плакала она, сидя у меня на кушетке. - Сидит у окна, курит «Приму» одну за одной. Дым хоть топор вешай. А гармонь свою, тульскую, любимую, на шкаф закинул, в чехол черный. Сказал: «Умру, тогда достанете».
Я заходила к нему пару раз. Предлог искала - то давление померить, то спросить, не надо ли чего. Зайдешь в избу - сумрак. Пахнет дешевым табаком и немытым телом. Василий сидит за столом, перед ним стакан чая остывшего.
- Вася, - говорю тихонько, - ты бы хоть на улицу вышел, воздухом подышал.
А он посмотрит на меня своим тяжелым взглядом.
- Зачем, Семёновна? - голос хриплый, как не смазанная петля. - Чтоб я дышал, а Колька в цинке лежал? Не уберег я его, Семёновна. Вместе уходили, обещал Наде, что пригляжу. А сам вернулся, а он...
И замолчит. И желваки на скулах так ходят, будто он камни зубами перемалывает. Эх, горе горькое... Нет таблетки от совести, милые мои. Нету.
А Надя... Надя почернела вся. Недавно молодая была, а стала как старушка.
Они ведь с Колей только-только расписаться успели перед самой повесткой. Свадьбу не гуляли толком - времени не было, думали: «Вот вернется, тогда и закатим пир на весь мир». Мечтали дом достроить, детей нарожать... А тут - похоронка. И вместо свадебного платья надела она черный платок.
Детей у них случиться не успело, слишком мало времени им судьба отмерила. Вот она одна в пустом доме и выла по ночам от тоски.
Соседи говорили - слышно через стены. Как воет волчицей. А днем выйдет - лица нет, одни глаза. И ведь что страшно - они с Василием соседи. Забор один. Но между ними словно пропасть легла, минное поле, не перейти. Василий на огород выйдет ночью, чтоб людей не видеть, курит, огонек красный в темноте мечется. А Надя за занавеской стоит, смотрит на этот огонек. И столько в этом молчании боли было, что всё село это чувствовало.
Прошла зима лютая, весна грязная минула. Лето 2002-го наступило. И вот в августе у Надиной младшей сестры, Верочки, свадьба наметилась.
Время тогда не богатое было, гуляли скромно, но всей деревней - традиция. Отказать нельзя, обида большая будет. Надя долго отнекивалась. Но мать её, строгая женщина, прикрикнула: «Ты живая! И сестру уважить должна. Коля твой, царствие ему небесное, первый бы тебя туда погнал».
И Василия позвали. Тетка Нюра настояла. Говорит, выходи из своей берлоги, люди уже забыли, как ты выглядишь. Нельзя так, жизнь продолжается.
Свадьбу гуляли во дворе, столы буквой «П» поставили. Скатерти разные, у кого какие были, но чистые. Самогон в графинах, огурцы свои, картошка, пироги, котлет накрутили - пир горой по тем временам. Музыка из окна дома орет - выставили музыкальный центр, кассетник двухкассетный, модно тогда было. Музыка играет, молодежь пляшет.
А за столом, с самого краю, сидят Василий и Надя.
Василий в рубашке белой, тетка Нюра нагладила, да только висит она на нем - исхудал парень. Сидит, взгляд в клеенку упер. И Надя напротив. Платок черный сняла, но в глазах - темень. Сидят, молчат, и вокруг них будто вакуум образовался. Гости веселятся, «Горько!» кричат, а на этот край стола стараются не смотреть.
А ведь раньше, до призыва, Василий и Коля не разлей вода были. Василий на гармони играет, а Коля поет - голос у него был, как у Расторгуева, с хрипотцой, душевный. Любимая песня у Коли была - «Когда весна придет, не знаю». Из кинофильма старого. Как затянет: «...а ты мне, улица родная, и в непогоду дорога...» - так у всех баб слезы на глазах.
Вечерело уже. Кассета в магнитофоне кончилась, щелкнула кнопка, и наступила тишина. Кто-то побежал переворачивать, но замешкался. Возникла пауза. Неловкая такая, тягучая.
И вдруг слышу - скрип скамейки. Смотрю - Василий встает.
- Нюра! - гаркнул он вдруг так, что все вздрогнули. - Нюра, тащи!
Мать его аж присела:
- Чего тащить-то, Вася?
- Гармонь тащи! - крикнул он, и в глазах у него блеснуло что-то такое... отчаянное. - Неси, говорю!
Надя голову подняла. Впервые за вечер посмотрела на Василия.
- Вася, не надо... - шепнула она.
А он стоит, кулаки сжал. Тетка Нюра побежала через дорогу, притащила футляр черный, пыльный.
Поставила перед Василием. Все гости замерли. Василий дрожащими руками, долго, щелкал старыми замками. Откинул крышку.
Гармонь блеснула перламутром в лучах заходящего солнца. Красивая, "Тульская", зеленым бархатом меха обшиты. Он взял её в руки. Словно ребенка малого взял. Осторожно, бережно. Накинул ремень на одно плечо.
Постоял мгновение, закрыв глаза. Лицо его дергалось, губы шевелились, будто он молитву читал или прощения просил.
А потом рванул меха.
Звук этот... он как ножом по сердцу полоснул. Резкий, громкий вдох инструмента, который почти два года молчал. Пальцы, огрубевшие, отвыкшие, сначала споткнулись, но потом нашли, вспомнили дорогу.
И полилась мелодия. Та самая. Колина любимая.
«Когда весна придет, не знаю...»
Сначала гармонь звучала неуверенно, хрипловато, словно кашляла. А потом голос набрала, заплакала, запела во всю мощь. Василий играл, раскачиваясь, закрыв глаза. И по его небритым щекам, по шраму на подбородке, текли слезы.
Он играл не для свадьбы. Он играл для Коли. И для Нади. Это был его разговор с другом, которого он не уберег. В каждом звуке, в каждом переливе басов слышалось: «Прости, брат. Прости, что я здесь, а ты там».
Я смотрю на Надю. А она сидит, вцепившись в край стола, и трясется. Мелкой дрожью трясется. Слезы у неё не текут, смывая эту серую маску горя, которую она полтора года носила..
Гармонь рыдала. Василий уже не просто играл, он выкрикивал этой музыкой всё, что накопилось. И вдруг, на припеве, кто-то из мужиков, тихонько подхватил:
- ...Пройдут дожди, сойдут снега...
И понемногу, словно по цепочке, к нему присоединились другие. Сначала кто-то тихо напевал под нос, затем ещё несколько человек, осторожно, неуверенно, а потом уже слышно было почти всех, кто сидел за столами. Нестройно, но с душой:
- ...Но ты мне, улица родная, и в непогоду дорога…
Василий открыл глаза. Увидел, что все поют. Повернулся к Наде. И, не переставая играть, шагнул к ней. Шаг, другой. Подошел вплотную. Играет, смотрит ей прямо в лицо, а слезы льются.
Надя встала. Ноги не держат, шатается. Подошла к нему. И положила голову ему на плечо, прямо на ремень гармони. И зарыдала в голос, громко, по-бабьи, горько и очищающе.
А он продолжал играть, придерживая её локтем, и меха гармони касались её щеки.
В тот момент, дорогие мои, я поняла одну вещь. Прощение - это не слова. Слова могут быть пустыми, лживыми. Прощение - это когда боль становится общей. Когда ты разделяешь горе пополам, и оно перестает убивать одного.
Музыка стихла. Василий опустил руки. Гармонь тяжело выдохнула, свернув меха.
- Прости меня, Надя, - прохрипел он. - Не смог я…
Она подняла на него мокрые глаза. Там была боль, да. Огромная боль. Но там была и жизнь:
- Живи, Вася. Ты за двоих теперь жить должен.
Свадьба потом гуляла до утра. Но уже по-другому. Как-то душевно, тепло. Люди стали ближе друг к другу. Словно поняли, как хрупка эта жизнь, как легко она рвется, и как важно беречь тех, кто рядом. Магнитофон уже не включали - пели сами, под гармонь.
А на следующий день я шла мимо их домов. Смотрю - Василий на крыше у Нади сидит, шифер старый меняет. Стучит молотком: тук-тук. А Надя внизу стоит в светлом платочке и гвозди ему подает.
Увидела меня, махнула рукой. Слабо так улыбнулась.
- Доброго здоровья, Семёновна! - крикнул Василий с крыши.
Я перекрестилась украдкой. Слава тебе, Господи. Оттаяли.
Вот ведь как бывает, милые мои. Двадцать лет прошло, а я всё помню. Василий с Надей потом поженились, через год. Двоих сыновей подняли, старшего Николаем назвали.
Мы, живые, должны жить. Это наш долг перед теми, кто не вернулся. А вы как думаете? Можно ли найти счастье после такого горя? Напишите.
Если по душе пришлась история - заходите еще, подписывайтесь. Будем вместе вспоминать, плакать и от души радоваться простым вещам.
Огромное вам человеческое спасибо за каждый лайк, за комментарий, за то, что остаётесь со мной. Отдельный, низкий поклон моим дорогим помощникам за ваши донаты - это большая поддержка ❤️
Ваша Валентина Семёновна.