Найти в Дзене

— Брат пригласил нас на свою дачу, и ты ел шашлык и хвалил его баню, а теперь желаешь, чтобы у него всё сгорело! Тебя бесит, что мы снимаем

— Знаешь, а мясо-то было с душком. Я еще там заметил, когда жевал, но промолчал из вежливости. Уксусом залили так, что глаза слезились, лишь бы тухлятину скрыть. А ты наворачивала, аж за ушами трещало. Максим швырнул тяжелую спортивную сумку на пол в узком коридоре. Звук падения глухо отозвался в стенах их съемной «двушки», где обои в цветочек помнили еще Брежнева, а линолеум пошел волнами от старости. Он стоял, не разуваясь, и с брезгливым выражением лица осматривал вешалку, заваленную чужими куртками — хозяйка квартиры запрещала выкидывать свои старые вещи, считая их антиквариатом. Елена молча стянула кроссовки, стараясь не задеть грязной подошвой ботинки мужа. В машине они ехали полтора часа, и все это время Максим угрюмо молчал, вцепившись в руль их десятилетнего седана так, словно хотел его задушить. Теперь, оказавшись в родных, но чужих стенах, плотину прорвало. — Мясо было идеальным, Макс, — спокойно возразила она, проходя на кухню, чтобы поставить чайник. Ей хотелось смыть с се

— Знаешь, а мясо-то было с душком. Я еще там заметил, когда жевал, но промолчал из вежливости. Уксусом залили так, что глаза слезились, лишь бы тухлятину скрыть. А ты наворачивала, аж за ушами трещало.

Максим швырнул тяжелую спортивную сумку на пол в узком коридоре. Звук падения глухо отозвался в стенах их съемной «двушки», где обои в цветочек помнили еще Брежнева, а линолеум пошел волнами от старости. Он стоял, не разуваясь, и с брезгливым выражением лица осматривал вешалку, заваленную чужими куртками — хозяйка квартиры запрещала выкидывать свои старые вещи, считая их антиквариатом.

Елена молча стянула кроссовки, стараясь не задеть грязной подошвой ботинки мужа. В машине они ехали полтора часа, и все это время Максим угрюмо молчал, вцепившись в руль их десятилетнего седана так, словно хотел его задушить. Теперь, оказавшись в родных, но чужих стенах, плотину прорвало.

— Мясо было идеальным, Макс, — спокойно возразила она, проходя на кухню, чтобы поставить чайник. Ей хотелось смыть с себя дорожную пыль и странный, липкий осадок от перемены настроения мужа. — Ты сам съел два шампура и еще добавки просил. И маринад был на минералке, без капли уксуса. Дима специально рецепт рассказывал.

— Ой, да ладно! — Максим прошел за ней, громко шаркая по полу. — «Рецепт»! Купил в «Азбуке Вкуса» готовое ведро, а нам лапшу на уши вешал про авторский маринад. Ты веришь всему, что твой братец говорит. Он же понторез, Лен. Чистой воды.

Он плюхнулся на табуретку, которая жалобно скрипнула под его весом. На кухонном столе, покрытом клеенкой с порезами от ножа, стоял пакет с гостинцами, который им сунула жена брата перед отъездом. Максим подтянул его к себе и заглянул внутрь, словно таможенник, ищущий контрабанду.

— Ну конечно, — хмыкнул он, выуживая пластиковый контейнер с овощами гриль. — Объедки с барского стола. «Возьмите, ребята, а то мы выкинем». Чувствуешь себя помойным котом, которого подкармливают, чтобы с голоду не сдох. А ты еще и «спасибо» сказала три раза. Унизительно.

Елена обернулась от раковины. Вода шумела, но не могла заглушить яд в его голосе.

— Нам положили еду, потому что её осталось много. Это нормально, Максим. Это забота. Мы всегда так делаем, когда гости приходят.

— Мы?! — Максим резко встал, задев коленом ножку стола. — Не сравнивай! Когда к нам приходят, мы на стол мечем последнее. Мы душу вкладываем! А там… Ты видела, как он на меня смотрел, когда я про баню спросил? Сверху вниз. Типа: «Ну что, нищеброд, нравится, как белые люди парятся?». Печка у него, видите ли, из талькохлорита. За двести тысяч печка! Да она греет так же, как буржуйка из гаража, только понтов больше. Я там чуть легкие не выплюнул, воздуха нет, вентиляция — дерьмо полное. Инженер хренов.

Елена выключила воду. Тишина на кухне стала вязкой, тяжелой. Еще утром Максим сидел на веранде того самого дома, развалившись в плетеном кресле, потягивал холодное пиво и говорил Дмитрию: «Димон, баня — огонь! Просто космос! Умеешь ты жить, старик!». Он смеялся, хлопал брата по плечу, чокался. А теперь, стоя посреди их тесной кухни с низким потолком, он переписывал историю у неё на глазах.

— Ты вел себя иначе, — твердо сказала она, глядя ему в переносицу. — Ты хвалил пар. Ты говорил, что завидуешь белой завистью. Ты сам напросился приехать в следующие выходные, чтобы помочь с газоном. Зачем ты сейчас врешь?

Максим зло прищурился. Его лицо, обычно простоватое и даже приятное, сейчас исказила гримаса отвращения. Он вытащил из пакета бутылку дорогого коньяка — еще один подарок «на дорожку» — и с стуком поставил её на стол. Стекло звякнуло, опасно вибрируя.

— Это называется этикет, Лена. Слышала такое слово? — процедил он. — Я не мог сказать хозяину в лицо, что он построил безвкусный сарай за бешеные миллионы. Я гость. Я соблюдал приличия. А «белая зависть» — это просто фигура речи. Чему там завидовать? Тому, что он в кредитах по уши? Или тому, что он там батрачит на этом участке как проклятый?

Он начал расхаживать по кухне — три шага от окна до холодильника, три шага обратно. Клетка.

— У Димы нет кредитов, — тихо напомнила Елена. — Он закрыл ипотеку за дом в прошлом году. Ты же знаешь.

Эти слова подействовали на Максима как удар хлыстом. Он замер. Шея покраснела, жилка на виске начала пульсировать. Факт чужой свободы от долгов был для него невыносим.

— Знаю, — выдохнул он с ненавистью. — Конечно, знаю. Он же не упускает случая напомнить. «Я закрыл», «я купил», «я построил». Я, я, я! Нарцисс самовлюбленный. А то, что мы за эту конуру платим тридцать тысяч дяде Васе каждый месяц, ему плевать. Хоть бы раз предложил: «Ребят, может, вам помочь? Может, беспроцентно займу?». Нет! Он лучше купит себе… что он там купил? Газонокосилку-робота? Чтобы самому не ходить? Жиром заплыл, лень задницу поднять.

Максим схватил бутылку коньяка и начал сдирать с горлышка акцизную марку ногтем. Звук скрежета ногтя по стеклу был противным, резким.

— Он предлагал помощь, Максим. Два года назад. Когда мы машину меняли. Ты сам отказался. Сказал: «Я не побирушка, сам заработаю».

— Потому что это была не помощь! — рявкнул он, наконец сорвав пробку. — Это была подачка с условиями! «Отдадите, когда сможете». Я этот тон знаю. Это чтобы я потом всю жизнь ему в рот заглядывал. Нет уж. Я сам.

Он достал из шкафчика два стакана — обычных, граненых, с налетом времени, потому что нормальные бокалы они разбили еще при переезде, а новые купить «руки не доходили». Плеснул темную жидкость щедро, до половины. Запахло дубом и дорогим виноградом — запах успеха, который в этой кухне казался чужеродным, как инопланетный артефакт.

— Садись, — приказал он, не глядя на жену. — Выпьем за здоровье твоего драгоценного братца. Чтоб ему его стейки поперек горла не встали.

— Я не буду, — Елена осталась стоять у раковины. — И тебе не советую. Тебе завтра на смену.

— Я буду делать то, что хочу! — Максим залпом опрокинул в себя содержимое стакана, даже не поморщившись. Он выдохнул, и лицо его скривилось, будто он проглотил не элитный напиток, а кислоту. — Горький какой. Паленка, наверное. Точно тебе говорю, Димон на всем экономит, только пыль в глаза пускает. Бутылка красивая, а внутри — спирт с чаем.

Он снова налил себе. В его движениях появилась резкость, угловатость. Елена смотрела на мужа и видела, как в нем просыпается что-то темное, что обычно пряталось под маской усталости и бытовых жалоб. Коньяк только начал действовать, но яд, который Максим копил в себе все выходные, улыбаясь брату, уже отравил воздух в квартире.

Максим снова опрокинул стакан. Янтарная жидкость, стоившая, вероятно, как его недельный заработок, исчезла в глотке за секунду, не принеся никакого удовольствия, кроме мрачного опьянения. Он с грохотом опустил стекло на стол и уставился на Елену мутным, тяжелым взглядом. В этом взгляде читалась не просто злость, а какое-то глубокое, застарелое отчаяние, которое сейчас искало выход.

— А давай посчитаем, Лен, — вдруг предложил он, и голос его стал вкрадчивым, липким. — Я ведь не дурак, у меня с математикой в школе было отлично. Вот этот дом. Земля в том районе — миллиона три, не меньше. Сруб, коммуникации, отделка, мебель эта итальянская, чтоб её… Итого миллионов двадцать пять. Двадцать пять миллионов рублей!

Он вытянул руку и ткнул пальцем в сторону окна, за которым виднелась обшарпанная стена соседней пятиэтажки.

— Откуда? — громко спросил он, и в этом вопросе звенела истерика. — Откуда у простого парня Димочки, который в институте у меня списывал, такие бабки? На стройматериалах поднялся? Не смеши мои тапочки. Честным трудом на такой дом заработать нельзя. Украл он. Или откаты брал. Или кинул кого-то по-крупному. А мы сидим, улыбаемся ему, руку жмем этому ворью.

Елена устало прислонилась спиной к холодному холодильнику. Ей казалось, что стены кухни сдвигаются, давя на виски.

— Максим, прекрати считать чужие деньги. Это путь в никуда. Дима начинал с маленького ларька на рынке, ты же помнишь. Он десять лет пахал без выходных. Он в отпуск первый раз поехал три года назад. Он рисковал, брал кредиты, когда ты боялся лишнюю копейку вложить.

— Рисковал он! — передразнил Максим, кривя рот. — Повезло ему просто! Фартовый. Оказался в нужном месте, лизнул кому надо задницу, вот и поперло. А я, значит, не пашу? Я на складе спину гну по двенадцать часов! Я накладные эти чертовы заполняю, пока глаза не вытекут! И что у меня есть? Грыжа позвоночная и эта съемная хата с тараканами? Где справедливость, Лена? Почему одному всё, а другому — хрен с маслом?

Он снова схватился за бутылку. Руки у него дрожали. Коньяк плеснул мимо стакана, растекаясь темной лужицей по скатерти, но Максим даже не заметил. Он был поглощен своей внутренней бухгалтерией, своим судом над мирозданием, где он выступал и прокурором, и потерпевшим.

— Ты обесцениваешь чужой труд, чтобы оправдать свою лень, — тихо, но жестко произнесла Елена. — Тебе предлагали должность начальника смены полгода назад. Ты отказался. Сказал: «ответственности много, денег мало». А теперь винишь весь мир.

Максим медленно поднял на неё глаза. В них больше не было ни капли тепла, только холодная, расчетливая злоба. Он вдруг увидел в жене не союзницу, а часть того самого враждебного мира, который его обделил.

— А ты у нас, значит, защитница? — прошипел он. — Адвокат дьявола? Конечно, это же твоя кровь. Твоя порода. Только знаешь, что смешно? Ты-то почему в дерьме сидишь? Если вы такие умные и трудолюбивые, почему ты не на «Мерседесе» ездишь, а на маршрутке толкаешься?

Он встал и шагнул к ней, нависая своей грузной фигурой. Елена не отступила, хотя инстинкт самосохранения кричал ей бежать из этой кухни.

— Ты такая же неудачница, как и я, Лена. Даже хуже. Потому что у тебя перед глазами пример есть, а ты всё равно ноль. Брат твой — король жизни, а ты — его бледная тень. Приживалка. Он тебе кости кидает с барского стола, этот коньяк, эти овощи, а ты и рада. Хвостом виляешь. «Спасибо, Димочка, спасибо, родной». Тьфу! Смотреть противно было.

Его слова били наотмашь, больнее любой пощечины. Максим бил по самому больному — по её любви к брату, по её скромной жизни, которую она старалась сделать уютной, несмотря ни на что. Он выворачивал наизнанку всё хорошее, превращая это в грязь.

— Я люблю брата не за деньги, — голос Елены дрогнул, но не сорвался. — И я не считаю нас неудачниками. Мы живем нормально. У нас есть планы…

— Планы! — захохотал Максим, и этот смех прозвучал жутко в тишине ночной квартиры. — Какие планы? Купить новый диван в «Икее» в кредит? Или накопить на Турцию за три года? Это не жизнь, Лена. Это существование насекомых. А твой брат нас презирает. Я видел, как он смотрел на мои ботинки. Видел! У него кроссовки для бега стоят дороже, чем весь мой гардероб. Он смеется над нами, когда мы уезжаем.

Он вернулся к столу и залпом выпил третий стакан. Алкоголь окончательно стер границы дозволенного. Теперь перед Еленой сидел не её муж, с которым она делила быт и мечты, а сгусток черной зависти, обретший человеческую форму.

— Знаешь, почему он нас зовет? — Максим наклонился над столом, и лицо его приобрело заговорщическое выражение. — Не потому что соскучился. А чтобы самоутвердиться. Чтобы посмотреть на нас, нищих, и почувствовать себя богом. Он питается нашей нищетой, Лена. Он вампир. А ты ему позволяешь. Ты возишь меня туда, как цирковую обезьянку, чтобы твой братец мог потешить свое эго.

— Ты болен, Максим, — сказала Елена, чувствуя, как внутри всё леденеет. — Твоя зависть тебя сожрала. Ты уже не видишь людей, ты видишь только кошельки.

— Я вижу правду! — заорал он, ударив кулаком по столу так, что подпрыгнула тарелка с овощами. — Правду, которую ты боишься признать! Мы для него — мусор! И я ненавижу его за это. Ненавижу его лощеную рожу, его дом, его баню, его деньги! Будь он проклят со своим успехом!

Максим тяжело дышал, его лицо пошло красными пятнами. Он схватил надкусанный кусок хлеба и швырнул его в угол, словно это был камень. В воздухе повис запах перегара и безысходности. Елена смотрела на человека, которого, как ей казалось, она знала пять лет, и с ужасом понимала: она живет с незнакомцем. С опасным, озлобленным незнакомцем, который готов уничтожить всё вокруг, лишь бы не признавать собственной несостоятельности.

Тишина, повисшая на кухне после крика Максима, была не пустой, а наэлектризованной, словно воздух перед грозой, когда волосы на руках встают дыбом. Он перестал орать так же внезапно, как и начал. Теперь он сидел, ссутулившись, и крутил в пальцах стакан с остатками коньяка. Жидкость плескалась, оставляя маслянистые разводы на стекле, похожие на слезы. Максим смотрел на эти разводы с какой-то пугающей, отрешенной полуулыбкой, будто видел там не алкоголь, а кадры из очень приятного фильма.

— А ведь дерево — материал ненадежный, Лен, — вдруг тихо произнес он. Голос его изменился. Исчезли истеричные нотки, появилась холодная, рассудительная тягучесть. — Красиво, да. Экологично. Дышится легко. Но горит оно… ох, как оно хорошо горит. Как спичка.

Елена почувствовала, как по спине пробежал ледяной холодок. Она стояла у плиты, обхватив себя руками, и боялась пошевелиться. Ей казалось, что любое движение может спровоцировать взрыв. Но это спокойствие мужа было страшнее его криков.

— О чем ты говоришь? — спросила она почти шепотом.

— О проводке, — Максим поднял стакан на уровень глаз и посмотрел сквозь него на лампочку. — Димочка твой сэкономил на электрике, я уверен. Там проводов — километры. Спрятаны под этой дорогой вагонкой. Одна искра, Лен. Одна маленькая, паршивая искра где-нибудь за стеной, где никто не увидит. Ночью. Когда все спят и видят сны о своем величии.

Он сделал маленький глоток, смакуя не вкус, а свою мысль.

— Представь: сухая сосна, лак, пропитки эти горючие. Вспыхнет мгновенно. Ветер там, в поле, всегда сильный. Пожарные ехать будут минут сорок, не меньше. Пока доедут — там уже только печная труба торчать будет. Как памятник. И угли тлеющие.

— Замолчи, — Елена сделала шаг к столу. Ей стало физически дурно. — Ты понимаешь, что ты сейчас несешь? Там люди. Там дети могут быть. Ты желаешь смерти моим родным?

Максим медленно перевел на неё взгляд. Его зрачки были расширены, в них плескалась тьма.

— Смерти? Нет, что ты, — он покачал головой, словно учитель, объясняющий урок глупому ученику. — Я не убийца. Пусть выбегут. В трусах, босиком на снег или на мокрую траву. Пусть стоят и смотрят, как их миллионы превращаются в дым. Как лопаются эти панорамные окна, как рушится крыша. Я хочу, чтобы они почувствовали то, что чувствую я каждый день. Страх. Беспомощность. Пустоту.

Он поставил стакан на стол с глухим стуком.

— Я ходил по этому дому, Лен, и меня физически мутило. Я смотрел на их камин и представлял, как огонь выходит из берегов. Знаешь, мне становилось легче. Вот здесь, — он ударил себя кулаком в грудь, — отпускало. Я думал: вот если бы сейчас все это рухнуло, если бы Дима остался в одних штанах, он бы приполз к нам. Пришел бы сюда, в эту кухню, сел бы на эту табуретку и просил бы у меня ночлега. И тогда мы бы поговорили на равных.

Елена смотрела на мужа и не узнавала его. Черты лица были те же — знакомый нос с горбинкой, родинка над бровью, щетина, которая всегда кололась, когда он её целовал. Но человека, которого она любила, внутри этой оболочки больше не было. Его выжгла зависть, оставив только оболочку, наполненную желчью.

— Ты сумасшедший, — прошептала она. — Ты настоящий садист. Тебе больно от того, что кому-то хорошо. Ты не можешь пережить чужого счастья.

— А это не счастье! — рявкнул Максим, снова теряя самообладание. — Это несправедливость! Почему у него два дома, а у меня ни одного своего угла? Почему он меняет машины раз в три года, а я чиню свой рыдван изолентой? Я что, хуже? Я глупее? Нет! Просто мир — дерьмо. И я хочу, чтобы справедливость восторжествовала. А справедливость — это когда все равны. Когда все в дерьме.

Он схватил вилку и с силой воткнул её в кусок оставшегося шашлыка, лежащего на тарелке. Мясо податливо разошлось под зубцами.

— Я бы посмотрел на его лицо, — мечтательно продолжил Максим, глядя на истерзанный кусок. — На его спесь, когда от неё останется только кучка золы. Как бы он тогда запел? Куда бы делась его улыбочка снисходительная? «Макс, попробуй коньяк, Макс, попарься». Я бы сам ему налил. Водки паленой. И сказал бы: «Пей, Димон, привыкай к простой жизни».

Елену затрясло. Это была не просто пьяная болтовня. Это была исповедь неудачника, который в своих фантазиях уже сжег чужой мир дотла, лишь бы возвыситься самому на фоне руин. Он строил эти руины у себя в голове все выходные, пока ел, пил и улыбался хозяину. Он был архитектором катастрофы, и этот проект доставлял ему извращенное наслаждение.

— Тебе нужно лечиться, — сказала она тверже, чувствуя, как внутри нарастает отвращение, перекрывающее страх. — Это патология. Ты гнилой человек, Максим.

— Я — честный человек! — он ударил ладонью по столу так, что вилка подпрыгнула и упала на пол. — Я единственный, кто не лицемер в этой семье! Ты ему завидуешь не меньше моего, просто боишься признаться. Ты тоже хочешь этот дом. Но тебе кишка тонка даже помечтать о том, чтобы у него все это отняли. А я не боюсь. Я хочу, чтобы у него все сгорело к чертям собачьим. Чтобы он разорился. Чтобы налоговая его накрыла, чтобы партнеры кинули. Я хочу видеть его крах. Я имею право на это желание!

Он наклонился к ней через стол, и его лицо, перекошенное злобой, оказалось совсем близко. От него пахло дорогим алкоголем и дешевой ненавистью.

— И не смотри на меня так, святоша. Если завтра ему позвонят и скажут, что его дача превратилась в угольки, я открою вторую бутылку и буду праздновать. И мне плевать, что ты об этом думаешь. Плевать!

Максим откинулся на спинку стула, тяжело дыша, довольный произведенным эффектом. Он высказался. Он выплеснул тот яд, который разъедал его изнутри все эти два дня. Ему действительно стало легче, словно он только что совершил акт возмездия. Но он не заметил, как в глазах Елены погас последний огонек сомнения. Там, где раньше были попытки понять и оправдать, теперь осталась только ледяная пустота.

Максим откинулся на спинку стула, широко расставив ноги, словно хозяин положения. Его грудь вздымалась, лицо лоснилось от пота и самодовольства. Он чувствовал себя победителем в этой словесной дуэли, человеком, который наконец-то сорвал маски и назвал вещи своими именами. Ему казалось, что его откровение должно было подавить Елену, заставить её признать его правоту, его боль, его несправедливую судьбу. Но он ошибся.

Елена смотрела на него не со страхом и даже не с жалостью. Она смотрела на него так, как смотрят на грязное пятно на любимом платье — с брезгливостью и пониманием, что вещь безнадежно испорчена. В этой тесной кухне, под жужжание старого холодильника, что-то умерло. Тихо, без агонии, просто перестало существовать. Это было то доверие, на котором держался их брак.

— Ну, что молчишь? — ухмыльнулся Максим, снова потянувшись к бутылке, но его рука дрогнула, и он лишь погладил стекло пальцами. — Правду слышать неприятно, да? Легче жить в розовых очках, где все друг друга любят и желают добра. А жизнь — она другая, Лена. Она зубастая. Либо ты грызешь, либо тебя.

Елена медленно вытерла руки кухонным полотенцем, аккуратно сложила его и повесила на ручку плиты. Это простое бытовое движение заняло у неё целую вечность. Она собиралась с мыслями, формулируя то, что уже было решено где-то глубоко внутри.

— Ты не грызешь, Максим, — её голос звучал сухо, как шелест осенней листвы. — Ты просто гниешь. И заражаешь этой гнилью всё вокруг. Ты сейчас сидишь здесь, пьешь его коньяк, который сам бы никогда не купил, и мечтаешь о том, чтобы человек, который тебя угощал, остался на пепелище. Это не борьба за справедливость. Это болезнь.

Она подошла к столу, но не села. Она возвышалась над ним, и Максиму на секунду стало неуютно под этим прямым, хирургически холодным взглядом.

— Брат пригласил нас на свою дачу, и ты ел шашлык и хвалил его баню, а теперь желаешь, чтобы у него всё сгорело! Тебя бесит, что мы снимаем жилье, а у него два дома? Твоя зависть сожрала тебя изнутри! Мне страшно спать с таким человеком! Развод!

Слово упало в тишину кухни тяжело, как могильная плита. Максим замер. Его пьяная улыбка сползла, обнажив растерянность, которая тут же сменилась новой волной агрессии. Он не ожидал такого поворота. Он ждал спора, слез, упреков, но не этого ледяного финала.

— Что ты сказала? — он привстал, опираясь кулаками о столешницу. Костяшки пальцев побелели. — Развод? Из-за чего? Из-за того, что я сказал правду про твоего брата? Ах ты, дрянь… Ты просто повод искала, да?

Он сплюнул на пол, прямо на линолеум, не заботясь больше ни о чем.

— Конечно! Я так и знал! — его голос стал хриплым, злобным. — Тебе просто нужен предлог, чтобы свалить. Ты же всегда на меня смотрела как на второй сорт. Думаешь, найдешь себе богатенького, как Димочка? Будешь жить на всем готовом? Да кому ты нужна, мышь серая? Ты без меня пропадешь в этой Москве!

Максим начал заводиться с новой силой. Ему нужно было унизить её, растоптать, чтобы заглушить собственный страх перед одиночеством и той правдой, которую она ему бросила в лицо.

— Это не из-за Димы, — спокойно ответила Елена, не реагируя на оскорбления. — И не из-за денег. Если бы мы жили в шалаше, но ты оставался человеком, я бы была с тобой. Но ты стал монстром, Максим. Ты опасен. Сегодня ты мечтаешь, чтобы сгорел дом брата, а завтра ты пожелаешь зла мне, если я стану успешнее тебя. Или нашему ребенку, если он у нас появится. Ты не умеешь любить. Ты умеешь только сравнивать и ненавидеть.

— Да пошла ты! — заорал он, взмахнув рукой так резко, что бутылка коньяка все-таки опрокинулась. Темная густая жидкость хлынула на стол, заливая остатки еды, пропитывая скатерть, капая на пол. Запахло спиртом так сильно, что перехватило дыхание. — Вали! Катись к своему брату! Пусть он тебя содержит! Я никого не держу!

Максим смотрел на растекающуюся лужу коньяка и вдруг почувствовал странное удовлетворение. Словно эта грязь на столе была символом их разрушенной жизни, и это он, он сам её разрушил, а значит, оставил последнее слово за собой.

— Я не пойду к брату, — сказала Елена, отступая к двери. — Я справлюсь сама. А ты оставайся здесь. С этой лужей, с этим запахом и со своей желчью. Плати за эту квартиру, ходи на свою ненавистную работу и продолжай считать чужие миллионы. Это твой потолок, Максим. И ты его пробил головой.

Она развернулась и вышла в коридор. Максим слышал, как она открыла шкаф, как зашуршала одежда. Он хотел броситься за ней, наорать, заставить остаться, чтобы продолжить мучить её своими жалобами, но ноги стали ватными. Он тяжело опустился обратно на табурет.

В прихожей не было хлопанья дверями, не было истеричных сборов чемоданов. Елена просто взяла сумку, накинула плащ и обулась. Щелкнул замок входной двери. Один раз. Сухо и коротко.

Максим остался один в полумраке кухни. Коньяк капал со стола на пол: кап-кап-кап. Как часы, отсчитывающие время его нового, одинокого существования. Он посмотрел на пустой стакан, потом на лужу дорогого напитка, который он так бездарно разлил.

— Гори оно всё огнем, — пробормотал он в пустоту, но в этих словах уже не было силы. Была только усталость и липкий страх, который начал подступать к горлу, когда алкогольный туман стал понемногу рассеиваться. Он понял, что только что сжег не дом брата, а собственную жизнь, но признаться в этом себе он, конечно же, не мог. Зависть — надежный щит, она никогда не позволит винить себя.

Он провел пальцем по мокрой скатерти, облизал его, скривился от горечи и уставился в темное окно, где в соседнем доме горели сотни чужих, счастливых или несчастных, но живых окон. А в его окне теперь отражалась только его собственная, перекошенная злобой физиономия…