Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

МАЧЕХА...

Рассказ. Глава 3.
Весна подкралась незаметно, как вор — по ночам, с капелью и тёплым ветром. Снег осел, почернел, и по утрам звенели такие ручьи, что закладывало уши.
Лесная избушка деда Савелия стояла на пригорке, и вода обтекала её со всех сторон, не причиняя вреда, только наполняя воздух сыростью и запахом прелой листвы.
Мирон сидел на крыльце и смотрел, как просыпается лес.

Рассказ. Глава 3.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Весна подкралась незаметно, как вор — по ночам, с капелью и тёплым ветром. Снег осел, почернел, и по утрам звенели такие ручьи, что закладывало уши.

Лесная избушка деда Савелия стояла на пригорке, и вода обтекала её со всех сторон, не причиняя вреда, только наполняя воздух сыростью и запахом прелой листвы.

Мирон сидел на крыльце и смотрел, как просыпается лес.

Где-то далеко стучал дятел, ему вторил другой, ближе. Свистели синицы, и даже солнце, пробиваясь сквозь голые ещё ветки, грело совсем по-весеннему — щедро, по-доброму.

— Думаешь? — спросил дед Савелий, выходя с кружкой чая.

— Думаю, — кивнул Мирон.

— Всё о том же?

— Обо всём.

Дед присел рядом, протянул кружку. Мирон отхлебнул — чай был травяной, душистый, с мёдом. Такие вечера и утра в избушке стали для него родными. И собаки, которые уже не лаяли, а только хвостами виляли, едва завидев.

И Ариша, которая расцвела здесь, научилась читать по слогам и помогать деду по хозяйству.

И сам дед Савелий — с его неторопливыми рассказами, мудрыми советами и добрыми руками.

— Отец вчера приходил, — сказал Мирон. — Говорит, дом готов. Всё прибрал, Настасья больше не вернётся. Зовёт обратно.

— А ты что?

— Не знаю, деда. — Мирон отставил кружку, обхватил колени руками. — Здесь хорошо. Спокойно. А там... там пусто. И работа, работа без конца. И всё напоминает.

— О матери?

— И о ней. И о Настасье. О том, как всё было.

Дед Савелий помолчал, попыхивая трубочкой. Потом сказал:

— А ты спроси у Ариши. Она хочет домой?

Мирон посмотрел на сестру. Ариша возилась в углу двора с щенком — Серко недавно ощенился, и один лохматый комочек подарили ей. Щенок был глупый, смешной, всё время падал и путался в собственных лапах, а Ариша хохотала и тискала его.

— Она счастлива здесь, — тихо сказал Мирон.

— А дома разве не будет счастлива? — прищурился дед. — Ты не путай, парень. Счастье — оно не от места зависит. От людей. Отец у вас есть. Он без вас совсем пропадёт. Вы ему нужны.

— Я знаю, — вздохнул Мирон. — Просто боюсь.

— Чего?

— Всего. Что опять что-то пойдёт не так. Что Настасья вернётся. Что отец снова... не заметит.

Дед Савелий положил тяжёлую ладонь ему на плечо.

— А ты не бойся. Ты теперь другой. Ты теперь знаешь, что есть место, куда можно прийти. И я всегда здесь. Лес никуда не денется.

Мирон кивнул. И в тот же вечер сказал отцу, что они возвращаются.

Тихон просиял так, как не сиял уже давно. Обнял сына, подхватил Аришу на руки, расцеловал.

— Спасибо, — шептал он. — Спасибо, родные. Заживём теперь. По-новому.

Дед Савелий провожал их до опушки. Долго стоял, глядя вслед, и собаки его сидели рядом и тоже смотрели. Ариша обернулась, помахала рукой. Мирон не обернулся — боялся, что разреветься, как маленький.

Дом встретил их вычищенным, выскобленным, но каким-то... пустым.

Без мамкиных вещей, без Настасьиного сора, без запахов, к которым привыкли. Пахло мылом и известкой — Тихон побелил стены.

— Ну как? — спросил он, заглядывая в глаза.

— Хорошо, тять, — сказал Мирон. — Всё хорошо.

Первое время было даже легко. Тихон старался — проводил с детьми вечера, рассказывал сказки, строил планы. Ариша снова заулыбалась, перестала вздрагивать по ночам. Мирон помогал по хозяйству, и отец не гнал, не говорил «иди гуляй» — наоборот, благодарил, хвалил.

Но всё изменилось в один день.

Тихон вернулся из сельской лавки сам не свой. Ходил по избе, поглядывал на детей, мялся, а потом сел за стол и сказал:

— Настасья... она вернулась.

Мирон замер. Сердце ухнуло в пятки.

— Как вернулась? Зачем?

— Говорит, дитё без отца расти не хочет. Говорит, одумалась, поняла, что неправа была. Прощения просит.

— И ты... — Мирон не договорил.

Тихон поднял на него глаза — виноватые, затравленные.

— Я не знаю, сын. Она же... она ж тяжёлая. Ребёнок мой у неё. Не могу я от них отвернуться.

Ариша, сидевшая на лавке, вдруг спросила тихо:

— Тять, а она опять будет злая?

— Не будет, дочка. Обещала.

— Она уже обещала, — жёстко сказал Мирон. — Помнишь? «Любите её, дети, берегите». А она мамкины вещи сожгла.

Тихон опустил голову.

— Я помню. Но что мне делать, а? Ребёнок скоро родится. Без отца расти?

Мирон молчал. Что тут скажешь? Правды не скажешь — отец не услышит. А ложь говорить не хотелось.

Настасья въехала через три дня. Привезли её на телеге с соседнего села — с узлами, с подушками, с коробками.

Живот у неё выпирал так, что платье трещало по швам, и шла она важно, по-хозяйски, оглядывая двор, будто проверяла — всё ли на месте, не растащили ли без неё.

— Здравствуйте, — сказала она, остановившись напротив детей. — Соскучились?

Ариша спряталась за Мирона. Мирон молчал, глядя исподлобья.

— Ну-ну, — усмехнулась Настасья. — Дикие какие. Ничего, обвыкнетесь.

Тихон суетился вокруг неё, заносил вещи, подкладывал подушки, спрашивал, не хочет ли она чаю, не устала ли с дороги.

И Мирон вдруг с острой болью понял: всё вернулось. Всё, как было. Отец снова не видит никого, кроме неё.

Первые дни Настасья вела себя тихо.

Почти не выходила из горницы, лежала, носила свой живот, как наседка яйцо.

Тихон сидел рядом, гладил её по голове, по животу, разговаривал с будущим ребёнком.

— Слышишь, Мирон? — говорил он сыну. — Братик там толкается. Сильный будет, как я.

Мирон смотрел на живот, на отцовскую руку, лежащую на нём, и ничего не чувствовал. Пустота была внутри. И холод.

Работы в доме прибавилось. Настасья быстро взяла своё — сперва попросила воды принести, потом дров наколоть, потом хлев почистить.

— Ты мужик, — сказал отец, когда Мирон попытался возразить. — Помогать надо.

У Настасьи живот, ей тяжело. А ты здоровый, руки-ноги есть.

И Мирон пошёл.

Колол дрова, таскал воду, чистил за скотиной, кормил кур, задавал сено лошадям.

Работал с утра до ночи, как взрослый мужик.

Ариша пыталась помогать — полы подметала, посуду мыла, но её быстро оттеснили: Настасья говорила, что ребёнок должен отдыхать, не перетруждаться.

— Пусть играет, — сказала она как-то. — Наиграется ещё, когда вырастет.

Ариша играла. Одна. В углу, с тряпичной куклой, которую сшила ещё у деда Савелия. Иногда подходила к Настасье, трогала живот, спрашивала:

— А там правда детка?

— Правда, — отвечала Настасья, но как-то холодно, без улыбки. — Отойди, не мешай.

Мирон видел это и стискивал зубы. Всё повторялось.

Только теперь Настасья была умнее — не лезла в открытую, не кричала, не угрожала.

Она просто... не замечала их. Будто их не было. Будто они — пустое место.

Тихон ничего не видел. Он сиял, гладил Настасьин живот, разговаривал с будущим сыном и даже имени уже придумал — Петром назовёт, в честь своего деда.

Однажды вечером Мирон не выдержал.

— Тять, — сказал он, когда отец уселся ужинать. — А ты Аришу сегодня видел?

— Чего? — не понял Тихон.

— Аришу. Дочь свою. Она целый день одна в углу сидит. К ней никто не подходит. Настасья гонит.

Настасья, сидевшая за столом, вскинула голову.

— Я гоню? — голос её стал ледяным. — Я, между прочим, тяжёлая, мне отдыхать надо, а не с детьми нянчиться. Пусть сама играет, не маленькая.

— Ей четыре года, — ровно сказал Мирон.

— И что? В четыре года уже всё понимать должна.

Я в её возрасте матери по дому помогала, а не в куклы играла.

Тихон переводил взгляд с одного на другого.

— Мирон, не заводись, — устало сказал он. — Настасье тяжело, ей скоро рожать.

Вы уж потерпите.

— Мы и терпим, — Мирон встал из-за стола. — Мы всегда терпим. А ты... ты только её и видишь.

Он вышел во двор, сел на крыльцо. Серко подошёл, лизнул руку.

— Ничего, Серко, — прошептал Мирон. — Мы с тобой. И Ариша. А остальное... остальное переживём.

Настасья родила в конце мая, когда отцвели яблони и воздух стоял густой, тёплый, пахнущий зеленью. Рожала тяжело, долго, с криками. Бабка-повитуха из соседней деревни три дня не отходила от неё, и Тихон метался по двору, не находя себе места.

Мирон с Аришей сидели в сенях, прижавшись друг к другу.

Ариша плакала — ей было страшно от этих криков. Мирон гладил её по голове и молчал.

На третьи сутки, под утро, всё стихло. А потом раздался тоненький, писклявый крик.

— Сын! — выскочил во двор Тихон, мокрый, счастливый, безумный. — Сын у меня! Пётр!

Он обнял Мирона, прижал к себе, и тот впервые за долгое время почувствовал отцовское тепло.

— Поздравляю, тять, — сказал он тихо.

— Спасибо, сынок! Спасибо! — Тихон сиял, как медный самовар. — Пойдём, покажу!

Мирон зашёл в горницу.

Настасья лежала на кровати, бледная, мокрая от пота, но счастливая. Рядом с ней, в пелёнках, лежал крошечный красный комочек.

— Смотри, — прошептал Тихон. — Братик твой.

Мирон посмотрел на малыша.

Тот сморщил личико, зевнул беззубым ртом и засопел. Маленький, беспомощный, чужой.

— Красивый, — сказал Мирон, чтобы что-то сказать.

— В меня, — довольно кивнул Тихон. — Пётр Тихонович.

Ариша заглядывала из-за спины, тянула шею.

— Можно посмотреть? — прошептала она.

— Отойди, — вдруг резко сказала Настасья. — Не дыши на ребёнка. Простынет ещё.

Ариша отшатнулась, закусила губу. Мирон взял её за руку и вывел из горницы.

— Не плачь, — сказал он, когда они вышли во двор. — Не надо.

— Она не любит нас, Миня, — прошептала Ариша. — Совсем не любит. Только Петьку теперь будет любить.

Мирон присел перед ней на корточки.

— А я тебя люблю. И Серко тебя любит. И дед Савелий. И тятя... тятя тоже любит, просто он сейчас... он радуется. Понимаешь?

— Понимаю, — Ариша вытерла слёзы кулаком. — Я потерплю.

— Умница.

С этого дня всё изменилось окончательно.

Петька оказался крикливым, беспокойным ребёнком.

Он просыпался по ночам, требовал есть, плакал без остановки. Настасья изводилась, не высыпалась, злилась.

И вся злость её обрушивалась на Мирона и Аришу.

Ты не так дрова сложил. Ты не так пол подмёл. Ты Аришу не доглядел, она опять в хлев полезла.

Ты собаке много еды даёшь. Ты воду холодную принёс, а надо горячую.

Мирон молча терпел. Работал за двоих, за троих, лишь бы не слышать этого вечного, ноющего голоса. Но иногда терпение лопалось.

— Ты почему корову не подоил? — накинулась на него Настасья в одно утро.

— Подоил. В четыре утра подоил.

— А почему молоко кислое?

— Не кислое оно. Свежее.

— Ты мне перечить? — Настасья замахнулась, но Мирон перехватил её руку.

— Не трожь.

Она отдёрнула руку, побелела от злости.

— Тихон! — заорала она. — Тихон, иди сюда!

Тихон прибежал, запыхавшись.

— Что случилось?

— Что случилось? Сынок твой на меня руку поднял! Чуть не ударил! А я, между прочим, после родов ещё не отошла, мне волноваться нельзя!

— Мирон! — Тихон шагнул к сыну. — Ты что?

— Ничего я не поднимал. Она первая замахнулась.

— Врёт он! — взвизгнула Настасья. — Всё врёт! Он меня с самого начала ненавидит! И Аришку настраивает! Выжить меня хочет!

Тихон смотрел то на неё, то на сына. Лицо у него дёргалось.

— Мирон, извинись, — сказал он глухо.

— За что?

— Извинись, я сказал.

— Не буду.

Тихон шагнул вперёд и отвесил сыну подзатыльник — сильный, обидный.

— Будешь матери грубить — будешь иметь дело со мной. Понял?

Мирон пошатнулся, но устоял. Посмотрел на отца долгим, тяжёлым взглядом, развернулся и ушёл в сени.

Ариша сидела там, прижимая к себе щенка, и плакала.

— Миня... — прошептала она.

— Всё хорошо, — Мирон сел рядом, обнял её. — Не плачь. Это пройдёт.

Но не проходило. День за днём становилось только хуже.

Настасья словно поставила цель — выжить их.

Она не била, не кричала даже — она просто делала их жизнь невыносимой.

Вечно была чем-то недовольна, вечно находила, к чему придраться. Ариша боялась выходить из сеней, когда Настасья была дома.

Мирон работал как взрослый мужик, но слышал только упрёки.

Тихон метался между ними.

Он любил детей — по-своему, неуклюже, но любил. И Настасью любил — как мать своего сына. И разрывался, не зная, как быть.

Однажды вечером, когда Петька наконец заснул, а Настасья вышла во двор, Тихон подсел к Мирону.

— Тяжело тебе, — сказал он не то спрашивая, не то утверждая.

— Нормально, — буркнул Мирон.

— Я вижу, что не нормально. Она... она непростая баба. Но что делать? Сын у нас общий.

— А мы с Аришей? — Мирон поднял глаза на отца. — Мы не общие?

— Вы мои, — твёрдо сказал Тихон. — Всегда мои.

— А почему тогда она нас гнобит, а ты за неё заступаешься?

Тихон вздохнул тяжело.

— Потому что она баба. Слабый пол. И после родов ей тяжело. Потерпи, сын. Наладится.

— Не наладится, — Мирон покачал головой. — Я знаю.

— Откуда ты знаешь? — разозлился вдруг Тихон. — Ты ребёнок ещё! Ничего ты не знаешь!

— Знаю, — упрямо сказал Мирон. — Я мамкины вещи помню. Как она сожгла. А ты ничего не сделал.

Тихон замер. Потом встал и ушёл, не сказав больше ни слова.

Ночью Мирон долго не спал.

Слушал, как плачет Петька, как воркует над ним Настасья, как отец ходит по горнице. Думал о деде Савелии, о лесной избушке, о собаках.

А утром Настасья опять накинулась на него — за то, что дрова сырые принёс.

— Ты совсем сдурел? Такими дровами печь топить — только сажа летит! Переделывай!

— Дрова сухие, — сквозь зубы сказал Мирон. — Сам колол, сам сушил.

— Ах ты, щенок! — она замахнулась, но в этот раз ударила. По лицу, наотмашь.

Мирон отшатнулся, прижал ладонь к щеке.

Глаза защипало, но он не заплакал. Только посмотрел на неё — долго, пристально, как волчонок.

— Ещё раз тронешь — уйду, — сказал он тихо. — И Аришу заберу. А ты тут со своим Петькой останешься. И тятя с тобой.

Настасья опешила. Такого отпора она не ожидала.

— Ты... ты что мне грозишь?

— Не грожу. Обещаю.

Она хотела ещё что-то сказать, но в этот момент зашёл Тихон. Увидел красную щёку Мирона, напрягся.

— Что тут?

— Ничего, — быстро сказала Настасья. — Он упал. Неуклюжий.

Тихон посмотрел на сына. Тот молчал.

— Мирон?

— Я в хлев, — сказал Мирон и вышел.

В хлеву пахло сеном и навозом. Коровы жевали жвачку, лошади фыркали.

Мирон забрался на сеновал, зарылся в душистое сено и закрыл глаза.

Серко пришёл следом, лёг рядом. Тёплый, лохматый, преданный.

— Что делать, Серко? — прошептал Мирон. — Терпеть дальше? Или уходить?

Собака лизнула его в руку.

И Мирон вдруг понял, что знает ответ.

Он подождёт. Ещё немного. Посмотрит, как дальше пойдёт. А если Настасья опять тронет Аришу — тогда уйдёт. В лес, к деду Савелию. Там всегда ждут.

А пока — работа.

Много работы. Чтобы не думать. Чтобы не чувствовать. Чтобы просто жить.

За окнами хлева светило солнце, щебетали птицы, цвела сирень. Жизнь продолжалась. Какая есть.

****Прошло 8 лет.

Утро встретило Мирона привычной тяжестью в плечах и ноющей болью в пояснице.

Шестнадцать лет — а спина уже скрипит, как у старого деда.

Он открыл глаза, прислушался. В доме было тихо — только Петька посапывал на печи да мыши скреблись где-то под половицами.

Мирон лежал на своей лавке в сенях, укрывшись старым тулупом.

Здесь он спал уже лет пять — с тех пор, как Настасья заявила, что в горнице ему не место, потому что «от него дух рабочий, не дай бог Петенька надышится».

Ариша ютилась в маленькой каморке за печкой, где раньше хранили лук и картошку. Там было тесно, темно, но зато своя, хоть какая-то, но своя.

За окном брезжил рассвет.

Мирон встал, натянул портки, накинул рубаху.

Ноги сами понесли во двор — проведать скотину, пока Настасья не проснулась и не начала орать, что всё не так, не эдак.

Серко встретил его у будки — старый, хромой, но всё такой же преданный. Ткнулся носом в ладонь, жалобно заскулил.

— Потерпи, старик, — шепнул Мирон, почесывая пса за ухом. — Скоро лето, теплее станет.

Он задал корм коровам, насыпал зерна курам, налил воды лошадям. Работа знакомая до каждого движения, до каждой мелочи.

Руки делали сами, а мысли крутились вокруг одного — вчерашнего разговора.

Петька всё слышал. Всё передал матери. И теперь Настасья знает про деда Савелия, про их тайные разговоры, про то, что они с Аришей думают о побеге.

«Ничего, — подумал Мирон, — переживём. Не в первый раз».

Он вернулся в дом, когда Настасья уже проснулась и гремела ухватами у печи.

Петька сидел за столом, надутый и важный, как индюк. Ариша, бледная, с тёмными кругами под глазами, подметала пол.

— Явился, — процедила Настасья, даже не обернувшись. — А ну марш умываться, и за стол. Петенька ждать не должен.

Мирон молча вышел в сени, умылся холодной водой из ведра.

Вода обжигала кожу, прогоняла остатки сна. Он вытерся рушником, пригладил мокрые волосы и вернулся.

Завтрак прошёл в тягостном молчании.

Тихон пришёл с хлева, сел на своё место — напротив Настасьи.

Он выглядел ещё более осунувшимся, чем обычно. За эти годы он словно ссохся, стал меньше ростом, сгорбился. Глаза потухли, смотрели куда-то в одну точку.

— Петенька, кушай, — Настасья пододвинула сыну тарелку с блинами. — Ты сегодня в школу пойдёшь?

— Ага, — Петька чавкал, не закрывая рта.

— Мам, а можно мне новые штаны? У этих коленки протёрлись.

— Можно, сыночек, можно. В выходные в город съездим, купим самые лучшие.

Мирон опустил глаза в тарелку.

Ему новые штаны не покупали лет пять — донашивал старые отцовы, штопал сам, латал, как умел.

Ариша и вовсе ходила в перешитых Настасьиных юбках — мешковатых, не по размеру, застиранных до белизны.

— Мирон, — вдруг подал голос Тихон. — Ты вчера где был?

— В поле, — ровно ответил Мирон. — Сено доделывал.

— А вечером?

— На сеновале сидел.

— О чём говорили?

Мирон поднял глаза на отца. Тот смотрел в сторону, будто стеснялся своего вопроса.

— Ни о чём. С Аришей сидели, на звёзды смотрели.

— Врёт он, — встрял Петька. — Я слышал, они про деда какого-то говорили. Про Савелия. И про то, чтоб уйти.

Настасья довольно улыбнулась. Тихон нахмурился.

— Правда? — спросил он.

Мирон молчал. Что тут скажешь? Отрицать — Петька не отстанет, подтвердить — ещё хуже будет.

— Я спрашиваю, — голос Тихона стал жёстче, — вы правда уйти собирались?

— Собирались, — тихо сказала Ариша. Все повернулись к ней. — А теперь не собираемся.

— Это почему же? — прищурилась Настасья.

— Потому что Миня сказал, что нельзя. Что нас там дед Савелий ждёт, но он старый, ему не до нас. И что мы здесь нужны. Петьку растить.

— Петьку? — Настасья расхохоталась. — Петьку без вас вырастят. Вы-то тут зачем?

— Затем, — Ариша подняла на неё глаза — в них стояли слёзы, но голос не дрожал, — что это наш дом.

И тятя наш. И Петька — брат, хоть и ябеда.

Петька покраснел, открыл рот, но ничего не сказал.

Настасья перестала смеяться, посмотрела на девочку с удивлением — будто впервые увидела.

— Ладно, — Тихон вдруг стукнул ладонью по столу. — Хватит. Разобрались. Все за работу.

Он встал и вышел. Настасья проводила его взглядом, поджала губы, но промолчала.

Мирон взял Аришу за руку и вывел во двор.

— Ты чего наговорила? — спросил он тихо. — Зачем?

— А пусть знают, — Ариша вытерла слёзы.

— Пусть знают, что мы не сбежим. Что мы терпим не потому, что слабые, а потому что... потому что мы люди. А они... они пусть живут как знают.

Мирон обнял её.

Худенькая, дрожит вся, а внутри — стержень. Мамкин стержень. В неё пошла.

— Молодец, — сказал он. — Правильно сказала.

Они стояли во дворе, обнявшись, и смотрели, как солнце поднимается над лесом.

Серко ковылял рядом, тыкался носом в ноги. Где-то за рекой куковала кукушка — считала кому-то годы.

Жизнь продолжалась.

Дни потянулись своим чередом. После того разговора Настасья вроде бы притихла — не орала так громко, не кидалась с кулаками.

Но это затишье было хуже бури.

Она просто перестала их замечать. Будто Мирона и Ариши не существовало. Всё общение сводилось к коротким приказам: «Принеси», «Подои», «Убери». И ни слова больше.

Петька, наученный матерью, тоже делал вид, что брата и сестры не существует.

Если сталкивался в дверях — отворачивался, демонстративно смотрел в сторону.

Только иногда, когда Настасьи не было рядом, бросал быстрые, любопытные взгляды — особенно на Аришу.

Девочка за эти годы расцвела, стала красивой, тоненькой, с длинной русой косой и синими-синими глазами.

В деревне её уже заприметили парни, но Ариша ни на кого не смотрела — только на брата.

Тихон... Тихон словно превратился в тень. Работал молча, ел молча, спал молча.

Иногда Мирон ловил на себе его взгляд — долгий, тяжёлый, виноватый. Но ни разу отец не подошёл, не поговорил по душам, не спросил, как дела. Будто стена между ними выросла. Незримая, но прочная.

Однажды вечером, когда Мирон чинил сбрую в сарае, туда заглянул Петька. Постоял в дверях, потоптался.

— Чего тебе? — спросил Мирон, не оборачиваясь.

— Ничего, — Петька вошёл, сел на чурбак. — Смотрю.

— Смотри.

Петька молчал долго. Потом вдруг спросил:

— А ты правда меня ненавидишь?

Мирон замер. Отложил шило, повернулся к брату.

— С чего ты взял?

— Мамка говорит, что вы с Аришкой меня ненавидите.

Что я вам чужой. Что вы рады были бы, если б я не родился.

Мирон смотрел на него.

На этого упитанного, холеного парня, который никогда не знал ни голода, ни холода, ни тяжёлой работы.

Который рос в тепле и сытости, окружённый материнской любовью. И вдруг понял — ему тоже плохо. По-своему, по-другому, но плохо.

— Мамка твоя много чего говорит, — сказал Мирон. — Ты её слушай, конечно. Она мать. Но иногда своим умом жить надо.

— А ты своим умом живёшь?

— Пытаюсь.

Петька помолчал. Потом встал.

— Я пойду. Она хватится — ругаться будет.

— Иди.

У дверей Петька остановился.

— Мирон... а Аришка на меня злая?

— Нет, — честно сказал Мирон. — Она вообще злиться не умеет. Она только плачет. И терпит.

Петька кивнул и вышел. А Мирон долго ещё сидел, глядя в одну точку. Странный разговор. Ничего не меняющий, но странный.

Осень пришла внезапно — с холодными дождями, с ветром, срывающим последние листья, с тоскливым криком журавлей, улетающих на юг.

Мирон работал в поле от темна до темна, убирал картошку, свозил её в подпол, чинил крышу на хлеву, готовил дрова на зиму.

Ариша помогала по дому, хотя Настасья всё так же не замечала её. Но девочка научилась быть невидимой — делала работу и исчезала в своей каморке.

Иногда по вечерам они с Мироном сидели в сенях, прижавшись друг к другу, и молчали. Им не нужны были слова — они и так всё понимали.

Тихон слег в середине октября. Простудился на ветру, слёг с высокой температурой, закашлял так, что стены дрожали.

Настасья сначала суетилась вокруг него, поила травами, ставила горчичники, но когда стало ясно, что болезнь затягивается, быстро охладела.

— Лежи, — говорила она равнодушно. — Мне одной всё тащить?

И тащила одна.

Вернее, не одна — Мирон тащил. На его плечи легло всё: и поле, и скотина, и дом.

Он вставал затемно, ложился за полночь, спал по три-четыре часа. Но не жаловался — некому было.

Отец лежал в горнице, смотрел в потолок, кашлял и молчал.

Мирон заходил к нему каждый вечер — приносил воды, поправлял одеяло, садился рядом на табуретку.

— Тяжело тебе, — прошептал однажды Тихон, глядя на сына.

— Ничего.

— Ты на меня не смотри. Я... я скоро помру, наверное.

— Не помрёшь, — жёстко сказал Мирон. — Ты нам нужен.

— Зачем? — горько усмехнулся Тихон.

— Я вам всю жизнь испортил. И матери вашей не сберег, и вас не уберёг. Только и делал, что молчал и прогибался.

Мирон молчал. Что тут скажешь? Правду? Или утешить?

— Ты прости меня, сын, — Тихон протянул руку, сжал его ладонь.

— За всё прости. Я слабый был. Бабы этой испугался, детей родных предал. Прости, если можешь.

Мирон посмотрел на отца.

На его осунувшееся лицо, на седые волосы, на глаза, полные такой тоски, что сердце сжималось. И вдруг понял — злости нет. Вообще нет. Только жалость.

— Прощаю, тять, — сказал он тихо. — Ты поправляйся. Нам без тебя никак.

Тихон заплакал.

В первый раз на памяти Мирона — заплакал, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом.

Мирон сидел рядом, держал его за руку и молчал. Что тут скажешь?

К декабрю Тихон поднялся.

Ходил ещё с палкой, кашлял по ночам, но уже мог сам управляться по хозяйству. Мирон вздохнул свободнее — теперь не один.

Настасья, увидев, что муж ожил, снова взялась за старое.

Начала пилить Мирона за каждую мелочь, кричать на Аришу, ябедничать Тихону. Но Тихон... Тихон вдруг перестал реагировать.

— Чего молчишь? — накинулась на него Настасья однажды.

— Твой сын опять дрова сырые принёс, а ты молчишь!

— Сухие дрова, — ровно ответил Тихон. — Я проверял.

— Ты за него? Против меня?

— Я за правду, — Тихон посмотрел на неё спокойно, без злобы, но твёрдо. — Хватит, Настасья. Натерпелись дети. И я натерпелся.

Настасья опешила. Такого отпора она не ожидала.

— Ты... ты что?

— То. Живи с нами, если хочешь. Но детей не трогай. А если не нравится — вон дорога. Петьку не отдам, он мой сын. А ты решай.

Настасья стояла, открыв рот.

Потом развернулась и ушла в горницу. До вечера не выходила.

А вечером вдруг вышла — с красными глазами, с опухшим лицом. Подошла к Мирону, который чинил упряжь в сенях.

— Прости, — сказала она тихо. — Я... я не права была.

Мирон поднял на неё глаза. Смотрел долго, не мигая.

— Не верю, — сказал он просто. — Но живи. Ради Петьки живи.

Настасья кивнула и ушла.

Больше она к ним не лезла.

Не стала доброй, не изменилась — просто перестала замечать, перестала трогать. И это было лучшим, что могло случиться.

Зима прошла в трудах и заботах. Весной Тихон совсем оправился, задышал ровно, даже порозовел. Петька подрос, стал реже ябедничать — может, потому что мать перестала его поощрять, а может, сам понял что-то.

Мирон работал

. Ариша помогала. Серко, старый и хромой, всё так же встречал их у калитки.

Жизнь налаживалась. Медленно, трудно, с оглядкой. Но налаживалась.

В июне, когда отцвели яблони и в саду запахло мёдом, Мирон сидел на крыльце и смотрел на закат. Ариша пристроилась рядом, положила голову ему на плечо.

— Миня, — спросила она тихо. — А ты счастлив?

Мирон подумал.

— Не знаю, — ответил он честно. — Но мне спокойно.

— И мне, — кивнула Ариша. — Мы вместе, и ладно. А остальное переживём.

За лесом догорала заря. Птицы пели свои вечерние песни. Где-то далеко, в лесной избушке, жил дед Савелий. Мирон думал о нём часто, но не ходил. Зачем? Он здесь нужен. Здесь его место.

— Пойдём спать, — сказал он, поднимаясь. — Завтра рано вставать.

— Пойдём, — Ариша взяла его за руку.

Они вошли в дом. В горнице горел свет — Настасья укладывала Петьку, читала ему сказку. Тихон сидел за столом, чинил старый хомут. Увидел детей, кивнул.

— Завтра на покос, — сказал он Мирону. — Вместе пойдём.

— Хорошо, тять.

Мирон лёг на свою лавку в сенях, укрылся тулупом. Серко устроился рядом, согревая своим телом. За стеной тихо разговаривали, потрескивала лампа, пахло хлебом и травами.

Обычный вечер. Обычная жизнь.

И в этой жизни, несмотря ни на что, было что-то тёплое, родное, своё.

Мирон закрыл глаза и провалился в сон. Без сновидений, без тревог. Просто сон.

За окнами светила луна, заливала двор серебряным светом. Яблони цвели, готовясь дать плоды. Жизнь продолжалась.

Утро поднялось над полем розовое, росистое, обещающее жаркий день. Мирон вышел из дома, когда солнце только-только оторвалось от края земли и повисло над лесом огромным медным шаром.

Трава под ногами хлюпала росой, холодные капли оседали на щиколотках, затекали в разношенные ботинки.

Но Мирон не замечал — привык.

Тихон уже ждал у сарая, точил косу. Увидел сына, кивнул:

— Готов?

— Готов.

Они пошли через луг, оставляя за собой тёмный след на серебристой от росы траве.

Серко ковылял следом, тяжело дышал, но не отставал — старик не хотел пропускать ни одного дня с хозяином.

Покос был за рекой, на заливных лугах.

Там трава стояла густая, сочная, по пояс человеку — лучшая кормовая трава на всю округу. Каждое лето мужики выходили туда семьями, косили, сушили, сгребали в стога. Работа тяжёлая, но спорая, с песнями да шутками.

Когда пришли, на лугу уже кипела жизнь.

Человек десять мужиков размахивали косами, бабы сгребали скошенное в валки, ребятишки таскали воду и бегали с поручениями.

Кто-то смеялся, кто-то перекрикивался через поле, где-то вдалеке ржала лошадь — пахло летом, сеном и счастьем.

Тихон разулся, закатал штаны, поплевал на руки и взялся за косу. Мирон встал рядом.

Работали молча, но в такт — взмах, шаг, взмах, шаг. Трава ложилась ровными рядами, пахла остро и сладко, дурманила голову.

— Хорошо идёшь, — одобрительно крякнул Тихон. — В меня пошёл.

Мирон улыбнулся краешком губ. Похвала от отца — редкая, как солнце в дождь.

— Гляди, Тихон! — донеслось со стороны.

— Сынок-то у тебя как вымахал! Женить пора!

Это дядя Гриша, сосед, старый шутник, подковыривал. Тихон отмахнулся:

— Рано ему. Пусть сперва хозяйство поднимет.

— Хозяйство делу не помеха! — загоготали мужики. — У нас вон Машка давно засматривается!

Все обернулись к Марии, которая сгребала сено неподалёку.

Та вспыхнула, отвернулась, но краем глаза всё равно стрельнула в сторону Мирона.

Мария была молодая баба, лет двадцати пяти, муж которой уехал на заработки в город да и застрял там. Говорили, нашёл себе другую, а эту бросил.

Жила одна, хозяйство вела, не жаловалась.

Красивая была — статная, белолицая, с толстой русой косой и глазами васильковыми.

Мирон ловил на себе её взгляды уже не первый раз, но стеснялся, отводил глаза.

— Машка, иди сюда! — позвал кто-то. — Покажись парню, чего стесняешься?

Мария подошла, отряхивая руки от сенной трухи. Остановилась рядом, глянула на Мирона — прямо, открыто, без девичьего жеманства.

— Здравствуй, Мирон, — сказала просто.

— Здравствуй, — ответил он, чувствуя, как краснеет.

— Работаешь?

— Работаю.

— Вижу, — улыбнулась Мария. — Молодец. Хороший из тебя мужик вырастет.

Мужики заулюлюкали. Тихон только головой покачал, но ничего не сказал.

— Ладно, — Мария тряхнула косой. — Пойду я. Работа ждёт.

Она ушла, а Мирон ещё долго смотрел ей вслед, пока Тихон не кашлянул:

— Косу не упусти, засмотрелся.

Мирон опомнился, снова взялся за дело, но мысли всё крутились вокруг Марии.

Странное чувство — щемящее, тёплое, тревожное. Он не знал, как это называется, но внутри что-то отозвалось на её взгляд.

К обеду солнце припекало так, что воздух дрожал и плавился. Работать стало тяжело, и Тихон махнул рукой:

— Передых. В тени посидим.

Они устроились под старой ивой у реки. Тень здесь была густая, прохладная, пахло водой и тиной. Мирон скинул рубаху, подставил спину ветерку.

Тихон достал краюху хлеба, лук, соль — перекусить.

— Ты это, — сказал он негромко. — На Машку не заглядывайся.

Баба она видная, но чужая. Муж вернётся — беды не оберёшься.

— Говорят, не вернётся, — ответил Мирон.

— Говорят много чего. А ты своё думай. Молодой ещё, рано тебе о бабах думать.

Мирон кивнул, но в душе занозой осталось: а почему рано?

Он уже взрослый. Работает за мужика, хозяйство тянет, почему бы и не...

— Миро-он! — донеслось вдруг с другой стороны луга. — Мирон, чёрт, ты где?

Мирон вгляделся.

По тропинке от деревни бежал Савка Колдунков — друг детства, с которым когда-то яблоки воровали у бабки Нюси.

Теперь Савка вымахал — худой, длинный, как жердь, с вечно лохматой головой и озорными глазами.

— А, Савка! — обрадовался Мирон. — Ты чего здесь?

— За тобой! — Савка подбежал, запыхавшись, плюхнулся рядом. — Слыхал, вы на покосе, думаю, дай проведаю. Соскучился.

Они не виделись с зимы.

Савка работал в кузнице у дяди Прохора, помогал, учился ремеслу. Встречались редко, но дружбу держали крепко.

— Как ты? — спросил Савка, оглядывая друга. — Живой?

— Живой, — усмехнулся Мирон. — А ты?

— А я как колокольчик — звоню да звоню, — засмеялся Савка. — Кузня наша гудит, дядя Прохор ругается, а я радуюсь.

— Молодцы, — Тихон поднялся, отряхнул штаны. — Я пойду ещё покошу, а вы сидите, отдыхайте. Савка, вечером заходи в гости, уши надеру за то, что друга забываешь.

— Зайду, дядь Тихон, обязательно! — крикнул Савка вдогонку.

Они остались вдвоём у реки. Савка лёг на траву, закинул руки за голову.

— Слышь, Мирон, а правда, что Настасья ваша угомонилась?

— Правда, — Мирон сорвал травинку, засунул в рот. — Отец с ней поговорил. Теперь тихо.

— Повезло, — Савка посмотрел на небо.

— А моя мачеха... эх, и не говори. Живёт у нас тётка отцова, сестра покойной матери. Вроде родня, а хуже любой мачехи. Пищит, командует, в душу лезет. Мечтаю в город уехать.

— А поедешь?

— Наверное, — Савка вздохнул. — Как подрасту маленько. Дядя Прохор говорит, в городе кузнецы нужны. Заработаю, потом мать заберу.

Мирон слушал и завидовал — не деньгам, не городу, а тому, что Савка может уехать.

Может бросить всё и начать заново. А он... у него Ариша. Не бросишь. Не уедешь.

— А ты? — спросил Савка, будто мысли прочитал. — Не думал уйти?

— Думал, — признался Мирон. — Не могу. Сестра.

— А-а, — понимающе кивнул Савка. — Ну, это дело святое. Сестру не бросишь.

Они помолчали, глядя на реку.

Вода бежала, переливалась на солнце, журчала о камни. Хорошо было здесь, спокойно.

— Слушай, — Савка вдруг сел. — А что это бабы про Машку говорили? Правда, что она на тебя глаз положила?

Мирон покраснел до корней волос.

— Типун тебе на язык. Ничего она не положила.

— Ага, — хмыкнул Савка. — Я же видел, как она на тебя смотрела. Не сводила глаз, пока ты косу точил.

— Врёшь.

— Ей-богу, не вру! — Савка перекрестился.

— Я на том берегу стоял, всё видел. Она так смотрела... ну, ты понял.

Мирон молчал. В груди опять защемило — то ли от страха, то ли от предчувствия чего-то нового, неизведанного.

— И что мне делать? — спросил он тихо.

— А что делать? — Савка пожал плечами. — Если нравится — подойди, поговори. Она баба одинокая, мужика нет. А ты вон какой вымахал — хоть сейчас женись.

— Рано мне.

— Кому рано, а кому и в пору, — философски заметил Савка. — Ты сам решай. Но Машка — баба хорошая. Не чета вашей Настасье.

Мирон задумался.

А ведь правда — хорошая. Добрая, работящая, красивая. И смотрит так... по-особенному. Никто на него так не смотрел.

Даже мать, когда жива была, смотрела иначе — с любовью, но по-матерински, не так.

Вечером, когда солнце село за лес и покос закончился, Мирон пошёл к реке умыться.

Вода была тёплая, парная, пахла тиной и кувшинками. Он плескался, смывая пот и усталость, когда услышал шаги за спиной.

— Мирон, — тихий голос.

Он обернулся. На берегу стояла Мария. В руках держала узелок.

— Я тут... творогу принесла. Свежий, утром наготовила. Вам с отцом на ужин.

Она подошла ближе, протянула узелок.

Мирон взял, и пальцы их соприкоснулись — на секунду, на миг, но искрой прожгло.

— Спасибо, — выдавил он.

— Не за что, — Мария смотрела прямо, не отводила глаз. — Ты... ты приходи, если что. Я всегда рада.

Она развернулась и ушла, а Мирон стоял, глядя ей вслед, и чувствовал, как сердце колотится где-то в горле.

На обратной дороге Савка подначивал:

— Ну что, отдал творог? Или так и стоишь столбом?

— Отдал, — буркнул Мирон.

— А она? Что сказала?

— Сказала, приходи, если что.

— Ого! — Савка присвистнул. — Это уже серьёзно. Ты пойдёшь?

Мирон молчал. Не знал он. Страшно было. И в то же время тянуло туда, к ней, как мотылька на огонь.

Дома ждала Ариша. Увидела брата, прижалась.

— Устал?

— Есть немного.

— Я ужин согрела. Иди ешь.

Они сидели в сенях вдвоём, ели картошку с огурцами. Серко дремал у ног. Тихон уже спал, Настасья с Петькой ушли в горницу. Было тихо, мирно, по-домашнему.

— Миня, — вдруг спросила Ариша. — А ты жениться собираешься?

Мирон поперхнулся.

— С чего ты взяла?

— Так все говорят. Про Машку эту. Что она тебя приглядела.

— Мало ли что говорят, — отмахнулся Мирон. — Я ещё молодой.

— Тебе семнадцатый, — серьёзно сказала Ариша. — В самый раз. И я уже большая, сама справлюсь.

Мирон посмотрел на сестру. Худенькая, серьёзная не по годам, с синими, как у мамки, глазами.

Она за него переживает. Она готова отпустить, лишь бы ему было хорошо.

— Глупая, — он погладил её по голове. — Никуда я без тебя. Мы вместе. Навсегда.

Ариша улыбнулась, прижалась к нему.

— Я знаю, Миня. Но если что... если полюбишь кого — я пойму. Ты заслужил счастье.

Мирон обнял её крепко-крепко и ничего не сказал. Слова были не нужны.

Ночью он долго не спал.

Смотрел в потолок, слушал, как дышит сестра, как поскрипывает дом, как где-то далеко лают собаки. Думал о Марии. О её глазах, о тёплых пальцах, о тихом голосе: «Приходи, если что».

Придёт ли? Не знал. Но что-то подсказывало: придёт. Обязательно придёт.

Потому что жизнь, как бы тяжела ни была, всегда даёт шанс на что-то светлое. Надо только не бояться его взять.

За окном занимался новый день. Розовый, тихий, обещающий.

Вечер опускался на землю медленно, нехотя, будто тоже устал за долгий жаркий день.

Солнце уже спряталось за лес, но небо ещё горело багрянцем и золотом, разливая по облакам тёплый, умирающий свет.

Река внизу казалась расплавленным металлом — тёмно-красным, тягучим, застывающим на глазах. Воздух после дневного зноя наливался прохладой, пахло речной тиной, мятой и чем-то ещё — горьковатым, терпким, предвечерним.

Мирон сидел на берегу, смотрел, как гаснет заря, и слушал, как где-то за лесом перекликаются дергачи. Серко приплёлся следом, лёг рядом, положил морду на лапы.

Старый пёс тяжело дышал, но не уходил — хотел быть рядом с хозяином.

— Хорошо здесь, — прошептал Мирон. — Тихо.

Серко вздохнул, словно соглашаясь.

Тишина стояла такая, что слышно было, как где-то далеко на том берегу плещется рыба, как шелестят листья осины, как поскрипывает старая ива над самой водой. И вдруг — шаги за спиной. Лёгкие, быстрые, женские.

Мирон обернулся.

Из-за кустов вышла Мария. В руках у неё был узелок, на голове — белый платок, сбившийся набок. В вечернем свете она казалась нереальной — будто сошла с какой-то старой картины, где рисовали русалок или лесных дев.

— А я думала, ты здесь, — сказала она просто. — Савка сказал, ты на реку подался.

— Савка много говорит, — буркнул Мирон, но сердце уже заколотилось где-то в горле.

Мария подошла ближе, села рядом на траву. От неё пахло молоком, мятой и ещё чем-то тёплым, женским, от чего у Мирона перехватило дыхание.

— Творог принесла, — сказала она, развязывая узелок. — Ты вчера не зашёл. Я ждала.

Мирон молчал.

Не знал, что сказать. Вчера он простоял у её калитки полчаса, но так и не решился войти. Трусость какая-то напала, неловкость.

— Я... работал, — соврал он.

— Знаю, — Мария улыбнулась. — Ты всё время работаешь.

Я смотрю на тебя из окна, когда ты мимо проходишь. Идёшь такой серьёзный, ни на кого не смотришь. А я смотрю.

Она говорила это спокойно, без стеснения, глядя прямо в глаза. Мирон чувствовал, как кровь приливает к лицу, как жар разливается по телу.

— Зачем? — спросил он хрипло.

— Не знаю, — Мария пожала плечами.

— Нравишься ты мне, Мирон. Давно уже. С прошлого лета ещё. Как увидела тебя на покосе в первый раз — так и защемило.

Она взяла его руку в свои. Ладони у неё были тёплые, мягкие, не то что у него — мозолистые, шершавые.

— Ты не бойся меня, — сказала она тихо. — Я не кусаюсь. Я просто... я одна. Совсем одна. Муж мой не вернётся, это уж точно.

У него там баба городская, дети, говорят. А я тут как есть. Молодая ещё, жить хочется. А жить одной — тоска смертная.

Мирон слушал и чувствовал, как внутри всё переворачивается. Жалость к ней, к себе, к Арише, ко всем, кому в этой жизни выпало тяжко. И ещё что-то — тёплое, тягучее, опасное, что разливалось по жилам и требовало выхода.

— Мария... — начал он.

— Тсс, — она приложила палец к его губам. — Не говори ничего. Просто будь со мной. Сегодня. Сейчас.

Она встала, потянула его за руку. Мирон поднялся, и они пошли вдоль реки, туда, где ивы склонялись над водой совсем низко, где трава была густой и высокой, а кусты смородины и ольхи создавали плотную стену, скрывающую от всего мира.

Вечер сгущался в ночь. Небо из багрового стало тёмно-синим, потом почти чёрным. Зажглись первые звёзды — робкие, ещё неуверенные. Где-то ухнула сова, и этот звук пролетел над рекой, растворился в тишине.

Мария остановилась под старой ивой. Ветви её свисали до самой земли, образуя шатёр, зелёный и таинственный.

— Здесь, — прошептала она. — Здесь нас никто не увидит.

Она повернулась к Мирону, положила руки ему на плечи.

Глаза её в темноте казались огромными, чёрными, бездонными.

— Ты когда-нибудь целовался? — спросила она шёпотом.

Мирон мотнул головой.

— Я научу, — улыбнулась Мария и прильнула к его губам.

Поцелуй был горячим, мягким, совсем не таким, как Мирон себе представлял. Он думал, что это просто — губы к губам, а оказалось — целая вселенная.

Запах её, тепло, нежность губ, касающихся его, и руки, гладящие по спине, по плечам, по груди.

У Мирона закружилась голова. Он обнял её, прижал к себе, и она выдохнула — то ли стон, то ли смех.

— Какой же ты... — прошептала она, отрываясь на миг. — Горячий весь. И сильный.

Она потянула его вниз, в траву, и они опустились на мягкую, ещё тёплую землю.

Пахло полынью, мятой, ночной свежестью и ею — Марией, такой близкой, такой желанной.

Мирон гладил её волосы, рассыпавшиеся по траве, целовал щёки, шею, плечи.

Всё в ней было прекрасным — тёплая кожа, пахнущая молоком и травами, тихий смех, которым она отвечала на его неумелые ласки, руки, что гладили его по спине, прижимали ближе.

— Не бойся, — шептала она снова и снова. — Я рядом. Я с тобой.

Звёзды смотрели на них сквозь листву, река журчала где-то рядом, сова больше не кричала — притихла, будто тоже заслушалась. Ночь обняла их, укрыла от всего мира, оставила только вдвоём.

А потом было то, что Мирон запомнил на всю жизнь. Её тело под ним — податливое и сильное одновременно, её шёпот, её руки, обвивающие шею, её ноги, что обхватили его, притягивая ближе. И чувство, что он — мужчина, настоящий, сильный, способный дать ей и нежность, и защиту, и ту самую мужскую силу, что просыпалась в нём с каждым её вздохом, с каждым стоном, что срывался с её губ.

Их дыхание смешивалось с ночным воздухом, стоны разносились в тишине, но никто не слышал — только звёзды, только ива, только река. И сама ночь, тёплая, южная, пахнущая травами и любовью.

Когда всё стихло, они долго лежали, не в силах разомкнуть объятия. Мария гладила его по голове, целовала в мокрый лоб, в закрытые глаза.

— Мальчик ты мой, — шептала она. — Хороший мой. Сильный. Настоящий мужик.

Мирон открыл глаза.

В просветах листвы виднелись звёзды — яркие, крупные, такие близкие, что казалось, рукой подать. Где-то далеко за лесом вставала луна, окрашивая край неба в серебро.

— Я никогда... — начал он.

— Знаю, — перебила Мария. — Я всё знаю. Ты молодец. Всё правильно сделал.

Она прижалась к нему, и они лежали так долго, слушая ночь. А ночь жила своей жизнью — стрекотали сверчки, ухала сова, плескалась рыба, где-то вдалеке брехали собаки.

— Мария, — позвал Мирон.

— М?

— А что теперь будет?

Она повернулась к нему, посмотрела в глаза.

— А что должно быть? — усмехнулась. — Ты живи своей жизнью, я — своей. А встречаться будем, когда захотим. Тайно. Чтобы люди не трепали языками.

— А если... если что?

— Если что — тогда и решим, — она поцеловала его в плечо. — Не думай сейчас. Просто будь со мной.

Мирон кивнул.

В голове было пусто и легко, как никогда. Впервые за много лет он не думал о работе, о Настасье, об Арише, о долге. Он просто лежал, чувствуя тепло женщины рядом, и смотрел на звёзды.

Время тянулось медленно, как мёд. Они лежали, говорили шёпотом, целовались, снова любили друг друга — уже смелее, увереннее, дольше. И каждый раз Мирон открывал в себе что-то новое, неведомое, удивлялся своей силе и её нежности.

Перед рассветом, когда небо на востоке начало светлеть, а звёзды побледнели и стали таять, Мария поднялась.

— Пора, — сказала она, одеваясь. — Скоро люди пойдут. Увидят.

Мирон тоже оделся, нехотя, с сожалением. Ему не хотелось уходить из этого зелёного шатра, где пахло любовью и счастьем.

— Ты приходи, — сказала Мария, поправляя платок. — Завтра вечером. Я буду ждать.

— Приду, — пообещал Мирон.

Она поцеловала его на прощание — долго, горячо, до головокружения — и исчезла в кустах, как тень, как сон.

Мирон остался один.

Вышел на берег, умылся холодной водой из реки.

Вода освежала, прогоняла остатки сна. Он смотрел, как занимается заря, как розовеет небо, как просыпаются птицы, и чувствовал себя другим человеком. Взрослым. Настоящим.

Серко подковылял к нему, ткнулся носом в руку. Мирон потрепал его по холке.

— Ну что, старик, — сказал он тихо. — Жизнь-то, оказывается, не только работа и боль. Есть и такое... хорошее.

Собака вздохнула, завиляла хвостом.

Они пошли домой через луг, по росе, оставляя за собой тёмный след. Солнце всходило, обещая новый жаркий день. Где-то вдали замычала корова, запел петух, залаяли собаки. Деревня просыпалась.

А Мирон шёл и улыбался. Впервые за много лет — по-настоящему, открыто, счастливо.

Дома его ждала работа.

Ждала Ариша, ждал отец, ждала Настасья со своими вечными придирками. Но теперь у него было что-то своё, тайное, сокровенное, что грело изнутри и давало силы.

Вечером он уйдёт к ней. Обязательно уйдёт. И никто не узнает.

Только звёзды. Только река. Только старая ива над обрывом.

Как шило не утаишь в мешке — так и любовь деревенскую не спрячешь. Языки у баб на завалинках длинные, глаза острые, а уши и вовсе всё подслушают, что ветер по огородам носит.

Не прошло и недели, как по деревне поползли слухи.

Сначала шёпотом, по углам, потом всё смелее, а там уже и в открытую стали поговаривать: Мирон Серебряков к Машке-брошенке повадился.

Каждый вечер, как стемнеет, идёт к реке, а она его у ивы ждёт. И сидят там до петухов, и не просто сидят — всякое бывает.

Бабка Нюся, та самая, у которой они с Савкой в детстве яблоки воровали, первой заприметила.

У неё огород как раз к реке выходил, и сидела она вечерами на крыльце, вязала да поглядывала по сторонам. Увидела раз, увидела два — и пошло-поехало.

— Тихону-то скажи, — шептали ей соседки. — Пусть знает, чем его сынок по ночам занимается.

— А чего говорить? — отмахивалась бабка Нюся. — Сам увидит. Не слепой.

Но Тихон не видел.

Он после болезни всё больше молчал, работал да в доме сидел. А Настасья — та видела, но помалкивала. Выжидала момент.

И момент настал.

Вечером, когда Мирон вернулся с поля, уставший, пропылённый, за столом уже сидели все. Тихон — во главе, хмурый, как туча. Настасья — рядом, с ехидной улыбочкой на сытых губах. Петька — поодаль, с любопытством вылупив глаза. Ариша жалась в уголке, бледная, с тревогой в глазах.

— Садись, — кивнул Тихон на свободное место.

Мирон сел. Почуял неладное сразу — слишком тихо было, слишком напряжённо. Даже ложки о тарелки не стучали — все ждали.

— Сын, — начал Тихон, глядя в стол. — Я слышал... люди говорят... Ты к Марии ходишь?

Мирон молчал. Отрицать было глупо — всё равно узнают. Да и не хотел он врать. Не умел.

— Правда? — Тихон поднял глаза.

— Правда, — твёрдо сказал Мирон.

Настасья фыркнула, но смолчала — дала мужу слово держать.

— Ты понимаешь, что делаешь? — Тихон сжал ложку так, что побелели костяшки.

— Она баба чужая! Мужняя! Пусть бросил, а всё равно — не твоего ума дело! Опозоришь её, себя, нас всех!

— Не опозорю, — Мирон встал из-за стола.

— Я к ней по-людски хожу. С уважением.

— По-людски? — вскипел вдруг Тихон.

— А по-людски это как? По тёмным углам шляться, чтобы никто не видел? Чтобы языками потом мололи? Ты думаешь, я не знаю, чем вы там занимаетесь?

— Знаешь, — тихо сказал Мирон. — Так спросил же.

Настасья не выдержала:

— Ты, щенок, ещё и огрызаешься? Отец тебе дело говорит, а ты...

— Молчи, — оборвал её Тихон. — Сама не лезь.

Настасья поперхнулась, замолчала, но глаза её метали молнии.

— Мирон, — Тихон встал, подошёл к сыну.

— Я тебя прошу. Не позорь семью. Мало нам своих бед?

Настасья вон и так тебя не жалует, а ты ещё и это... Прекрати ходить к ней. Найди себе девку честную, не замужнюю. Или подожди немного — женим на ком надо.

Мирон смотрел на отца и видел перед собой не хозяина, не главу семьи, а сломленного, уставшего мужика, который боится всего на свете — и бабы своей, и людской молвы, и собственной тени.

— Не могу, — сказал он просто.

— Что значит — не могу? — Тихон шагнул ближе.

— То и значит. Не могу я без неё. И не брошу её.

Она не виновата, что так жизнь сложилась. И я не виноват, что полюбил.

Слово это — полюбил — повисло в воздухе тяжёлым, звонким, как удар колокола.

Тихон отшатнулся. Ариша в углу всхлипнула. Петька открыл рот. Настасья побелела от злости.

— Полюбил? — прошипела она.

— Ты, сопляк, знаешь, что это такое? Ты жизнь не нюхал, работать только начал, а туда же — любовь у него!

— А ты знаешь? — Мирон повернулся к ней.

— Ты своего мужа любила, когда за него шла? Или просто пристроиться хотела, хозяйку из себя строить?

— Ах ты... — Настасья вскочила, замахнулась, но Тихон перехватил её руку.

— Хватит! — рявкнул он так, что стёкла задрожали. — Всем хватит!

Он стоял, тяжело дыша, и смотрел то на жену, то на сына. Потом махнул рукой.

— Иди, — сказал он Мирону устало. — Иди, откуда пришёл.

Завтра на покос выйдем — тогда поговорим. А сейчас... сил нет.

Мирон кивнул, развернулся и вышел. Даже не взглянул на Настасью, на Петьку.

Только Аришу погладил по голове на прощание.

На улице уже темнело. Звёзды зажигались одна за другой, месяц выплыл из-за леса — тоненький, молодой, как серп. Пахло вечерней прохладой, сеном и дымом из труб. Где-то вдалеке заливалась гармошка — парни гуляли.

Мирон постоял на крыльце, глубоко вздохнул и пошёл к реке.

К ней. К Марии.

Она ждала под ивой, как всегда. Увидела — бросилась навстречу.

— Я слышала, — прошептала она, прижимаясь к нему. — Вся деревня гудит. Твой отец... он ругал тебя?

— Ругал, — усмехнулся Мирон. — И Настасья поддакивала.

— А ты?

— А что я? Сказал, что люблю тебя. И не брошу.

Мария замерла. Потом подняла на него глаза — в них блестели слёзы.

— Правда? Правда любишь?

— Правда.

Она обняла его, прижалась изо всех сил, и они стояли так долго-долго, слушая, как шумит река, как стрекочут сверчки, как где-то далеко поёт девушка грустную песню.

— Тяжело нам будет, — сказала Мария. — Люди не поймут. Твои не поймут. Мои... да и нет у меня никого. Одна я.

— А я есть, — твёрдо сказал Мирон. — Я с тобой.

И они ушли в темноту, под сень ивы, где их ждала ночь — их ночь, полная шепота и нежности.

Утро встретило Мирона холодной росой и криком петухов.

Он вернулся домой затемно, поспал часа три, но чувствовал себя бодрым, сильным, готовым к новой драке. Потому что знал — сегодня на покосе разговор с отцом продолжится. И надо быть готовым ко всему.

Тихон ждал его у сарая, уже с косой на плече. Лицо хмурое, но не злое — скорее усталое, задумчивое.

— Идём, — только и сказал.

Пошли молча. Серко ковылял следом, тяжело дышал, но не отставал. Ариша выбежала из дома, догнала их.

— Тять, можно я с вами? — спросила робко. — Помогу чем.

Тихон посмотрел на неё — на худенькую, светловолосую, с синими глазами, такими похожими на материны. Вздохнул.

— Идём, дочка. Пособишь.

Ариша просияла и пристроилась рядом с Мироном, взяла его за руку. Он сжал её ладошку — мол, всё хорошо, не бойся.

Поле встретило их морем травы — высокой, сочной, пахнущей мёдом и солнцем.

Роса уже высохла, и косы звенели на всю округу. Мужики работали кто где, перекликались, шутили. Бабы сгребали сено, ребятишки таскали воду.

Тихон выбрал участок подальше от других, разулся, поплевал на руки и взялся за косу.

Мирон встал рядом. Ариша присела в тени под берёзой, разложила узелок с едой — мать собрала, хоть и ругалась, а собрала.

Работали молча.

Взмах, шаг, взмах, шаг. Трава ложилась ровными рядами, солнце поднималось всё выше, пот заливал глаза. Но Мирон не чувствовал усталости — только злость, которая гнала вперёд, и любовь, которая грела изнутри.

— Поговорить надо, — сказал вдруг Тихон, останавливаясь.

Мирон тоже остановился, вытер пот рукавом.

— Говори.

— Ты на меня не злись, — Тихон смотрел куда-то в сторону. — Я не враг тебе. И не хочу, чтобы ты жизнь себе сломал.

— Я не ломаю, тять. Я строю.

— Строишь? На чём? На чужой бабе, у которой муж есть?

— Нет у неё мужа. Бросил он её. И не вернётся.

— А если вернётся?

— Не вернётся.

Тихон помолчал, покрутил косу в руках.

— Ладно, — сказал он наконец. — Ты уже взрослый. Сам решай. Но одно скажу: если что — я за тебя горой. Что бы ни случилось. Ты мой сын. И Ариша моя дочь. А Настасья... она при ней останется, но вы — мои.

Мирон посмотрел на отца.

Впервые за долгие годы в его глазах была не усталость, не безразличие, а что-то живое, тёплое, родное.

— Спасибо, тять, — сказал он тихо.

— Не за что, — Тихон махнул рукой. — Работай давай. Солнце вон высоко уже.

Они снова взялись за косы, и работа пошла легче, быстрее. Ариша принесла воды, напоила их, улыбнулась брату.

— Миня, а Мария... она хорошая? — спросила шёпотом.

— Хорошая, — кивнул Мирон.

— Я рада. Ты заслужил счастье.

Мирон обнял её, прижал к себе. Маленькая, родная, единственная. Ради неё он всё стерпел. И ради неё будет жить дальше.

К вечеру, когда солнце уже клонилось к закату, а тени стали длинными и синими, они услышали крики со стороны деревни. Сначала далеко, потом ближе, отчётливее.

— Драка! — крикнул кто-то с поля. — Пацаны дерутся!

Мирон напрягся. Ариша вскочила.

— Там же Петька! — испуганно сказала она. — Он с утра с пацанами ушёл!

Тихон побледнел, бросил косу и побежал к деревне.

Мирон за ним. Ариша припустила следом, но быстро отстала — ноги коротки.

Когда добежали до околицы, картина открылась невесёлая. Петька стоял посреди дороги, весь в пыли, с разбитой губой и подбитым глазом, и ревел в голос.

Вокруг него толпились пацаны — местные, постарше, — и ржали, как кони.

— Чё, Петенька, мамка не спасла? — кричал один, рыжий, конопатый, сын кузнеца. — А ну давай ещё, покажи, какой ты сильный!

Петька всхлипывал, размазывал слёзы по лицу и молчал.

Драться он не умел — мать не учила. Только ябедничать да жаловаться.

— А ну пошли отсюда! — рявкнул Тихон, подбегая.

Пацаны шарахнулись в стороны, но не разбежались — с любопытством наблюдали.

Тихон подхватил Петьку на руки, осмотрел.

Губа разбита, под глазом фингал, рубаха порвана — но вроде жив, цел.

— Кто бил? — спросил он грозно.

Пацаны молчали, переглядывались.

— Я спрашиваю, кто?

— А чего он первый полез? — выступил вперёд рыжий. — Он же обзываться начал! Сказал, что мы вшивые и голозадые, а он городской, у него штаны новые!

Тихон посмотрел на Петьку. Тот опустил глаза.

— Правда?

— Он первый ударил! — заныл Петька. — А я только...

— Только что?

Петька замолчал. Тихон поставил его на землю, взял за плечи.

— Сын, запомни: кто первый обзывается, тот и виноват. Кто первый лезет — тот дурак. А кто плачет, когда получает — тот ещё больший дурак. Хочешь быть мужиком — учись отвечать за слова.

Петька шмыгнул носом, но кивнул. Подошёл Мирон, посмотрел на брата. Тот съёжился, ожидая насмешки или подзатыльника.

Но Мирон вдруг присел перед ним на корточки.

— Больно?

Петька кивнул.

— А ты удар держать умеешь?

— Не... не умею.

— Научу, — сказал Мирон. — Приходи завтра на задний двор. Покажу пару приёмов. Чтобы не лезть, а защищаться.

Петька поднял на него глаза — удивлённые, недоверчивые.

— Правда?

— Правда.

— А мамка не заругает?

— Не заругает. Скажешь, я заставил. Для пользы.

Петька улыбнулся разбитой губой, и в этой улыбке было столько детской благодарности, что у Мирона защемило сердце. Вот ведь как бывает: родные вроде, а чужие. А сейчас, может, первый раз по-настоящему братом стал.

Пошли домой.

Тихон нёс Петьку на плече, Ариша семенила рядом, Мирон замыкал шествие.

Солнце садилось за лесом, окрашивая небо в багрянец и золото. Хорошо было идти по пыльной дороге, чувствуя усталость в теле и лёгкость в душе.

— Тять, — сказал вдруг Петька. — А Мирон правда хороший?

— Правда, — ответил Тихон. — Только вы с матерью этого не замечали.

— А я теперь замечаю, — серьёзно сказал Петька. — Я больше ябедничать не буду.

Тихон усмехнулся, прижал сына к себе.

— Ну-ну. Посмотрим.

Дома ждала Настасья. Увидела Петьку — взвизгнула, бросилась к нему.

— Кто? Кто посмел? Я им покажу! Я к участковому пойду! Я...

— Мам, — перебил Петька. — Я сам виноват. Первый полез. А Мирон меня учить будет драться, чтобы защищаться.

Настасья замерла. Перевела взгляд на Мирона — подозрительный, злой, но уже не такой уверенный.

— Ты?

— Я, — спокойно ответил Мирон. — Чтобы в следующий раз не плакал, а ответить мог.

Настасья хотела что-то сказать, но передумала. Только рукой махнула и пошла в дом.

А вечером, когда все улеглись, Мирон вышел на крыльцо. Села рядом Ариша.

— Миня, — спросила она. — А ты на Марии женишься?

— Если захочет, — ответил Мирон. — Если люди дадут.

— А если не дадут?

— А мы и без людей проживём.

Ариша вздохнула, прижалась к брату.

— Я с вами, — сказала она твёрдо. — Куда вы, туда и я.

Мирон обнял её, поцеловал в макушку.

— Знаю, сестрёнка. Знаю.

Ночь опустилась на землю тёплая, звёздная. Где-то за рекой пела Мария — тихо, грустно, красиво. Мирон слушал и думал о том, что жизнь, как бы ни была тяжела, всё равно дарит минуты счастья. И за эти минуты стоит бороться.

Завтра он снова пойдёт к ней. А там будь что будет.

. Продолжение следует.

Глава 4