РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Солнце стояло в самом зените, и воздух над полем плавился, струился маревом, делая даль зыбкой и нереальной.
Трава, уже наполовину скошенная, пахла так остро и сладко, что кружилась голова.
Мирон работал рядом с отцом, взмах за взмахом, коса врезалась в густую стену зелени, и та ложилась ровными рядами, будто сама покорялась человеческой силе и сноровке.
Пот заливал глаза, рубаха прилипла к спине, но Мирон не останавливался.
После вчерашнего разговора с отцом на душе было легче, словно камень с плеч свалился.
Тихон хоть и ворчал для виду, но в глазах его появилось что-то тёплое, почти забытое — отеческая гордость, что ли? Или просто усталость от многолетнего молчания наконец отпустила.
— Мирон, — окликнул Тихон, останавливаясь и вытирая лицо рукавом.
— Сбегай-ка домой, воды принеси. Ведро вон пустое, а пить хочется — сил нет.
Мирон кивнул, отставил косу, подхватил пустое ведро и зашагал к деревне.
Серко, дремавший в тени берёзы, поднялся было за ним, но махнул хвостом и остался — старые ноги не поспевали за молодыми.
Дорога шла через луг, потом мимо речки, где купались ребятишки, потом через околицу.
Мирон шёл быстро, думая о своём — о Марии, о том, как они встретятся вечером, о том, что сказал отец, о Петьке, который вчера так удивлённо смотрел на него, обещая больше не ябедничать.
Хороший день сегодня выдался. Тяжёлый, но хороший.
В деревне было тихо — все, кто мог, в поле или на огородах.
Только куры копошились в пыли да где-то лаяла собака.
Мирон подошёл к своему дому, толкнул калитку. Во дворе пусто — Настасья, видно, в доме, Ариша с ней или ушла куда? Петька и правда где-то с пацанами, раз сказали, что играет.
Мирон вошёл в сени. Здесь было прохладно, пахло квашеной капустой и мятой.
Он поставил ведро, чтобы набрать воды из бака, и тут дверь из горницы скрипнула.
На пороге стояла Настасья.
— А, работничек явился, — сказала она странным голосом — не обычным своим, визгливым, а каким-то тягучим, будто патоку лила. — Чего один? Где отец?
— В поле, — коротко ответил Мирон, наклоняясь к баку с водой. — Воды прислал набрать.
— Воды, значит, — Настасья подошла ближе.
— А я тут одна скучаю. Петька гуляет, Аришка за водой на речку пошла. Тишина в доме... благодать.
Мирон почувствовал неладное. Слишком близко она стояла, слишком пристально смотрела. Он выпрямился, взял ведро с водой.
— Я пойду, — сказал он, направляясь к двери.
Но Настасья шагнула вперёд и заслонила собой выход. Прислонилась спиной к косяку, руки на груди скрестила, и смотрела — в упор, с прищуром, с какой-то нехорошей усмешкой.
— Чего спешишь? — спросила она. — Успеешь ещё в своё поле. Посиди со мной, поговори.
— Некогда, — Мирон попытался обойти её, но она ловко переместилась, снова загораживая проход. — Пусти, Настасья.
— А то что? — она вдруг шагнула к нему, прижалась всем телом.
— Не пущу. Соскучилась я по тебе, Мирон. Смотрю, какой ты стал... сильный, красивый. Не то что твой отец.
Мирон опешил.
От неё пахло потом, какими-то дешёвыми духами и ещё чем-то тяжёлым, женским, от чего мутилось в голове — но не сладко, а противно, тошно.
— Ты чего? — он попытался отстраниться, но она вцепилась в него, прижалась плотнее. — С ума сошла? Отец же...
— А что отец? — Настасья дышала ему в лицо, горячо, часто.
— Отец твой уже не охочь до таких дел. Старый стал, больной.
А я молодая ещё, мне жить хочется, любить хочется. А ты... ты вон какой вымахал. Я не хуже твоей Марии, погляди.
Она взяла его руку и положила себе на грудь.
Тяжёлую, мягкую, горячую даже через ситцевую кофту. Мирон отдёрнул руку, будто обжёгся.
— Ты что делаешь? — голос его сел, стал хриплым от гнева и омерзения. — Опомнись!
— А я и так опомнилась, — Настасья провела рукой по его плечу, по груди, задержалась на поясе, скользнула ниже.
— Ты же уже мужик, Мирон. Вырос. Чего тебе эта Мария? Она чужая баба, мужняя.
А я своя, под боком. Никто не узнает. Петьки нет, Аришки нет — одни мы. Давай, по-быстрому, а?
Она потянулась к его губам, но Мирон отшатнулся, упёрся спиной в стену.
— Ты хоть отца бы постыдилась! — выкрикнул он. — Он же тебе муж! Он тебя в дом привёл, жить с тобой остался, сын родился!
— А мне что Тихон? — Настасья усмехнулась, снова приближаясь. — Он для меня — способ жить, не больше. Крыша над головой, хозяйство, статус. А ты... ты другое. Ты молодой, горячий. По мне такой.
Она снова полезла к нему, теперь уже целенаправленно — рука скользнула к ширинке штанов. Мирона передёрнуло от отвращения. Он схватил её за запястье, сжал так, что она вскрикнула.
— Не трожь! — рявкнул он. — Ещё раз тронешь — пришибу!
— Ах ты,солнышко! — Настасья отдёрнула руку, потирая запястье. Глаза её загорелись злобой, но не унялись — наоборот, стали ещё более бешеными, бесстыжими. — Думаешь, я отстану? Я тебя всё равно добьюсь! Ты мой, понял? Ты в этом доме живёшь, я тут хозяйка! Будешь делать, что я скажу!
Она снова кинулась на него, обхватила за шею, повисла, прижимаясь, целуя куда придётся — в щёки, в подбородок, в губы пыталась впиться.
Мирон отбивался, но она вцепилась мёртвой хваткой, и в какой-то момент он понял, что просто так не вырваться — сильная баба, ядрёная, откормленная.
— Не отпущу! — шипела она, впиваясь губами в его губы. — Не отпущу, пока не познаю тебя в постели! Хочу тебя, Мирон, слышишь? Хочу!
Мирона захлестнула такая волна гнева и омерзения, что в глазах потемнело.
Он рванулся изо всех сил, отбросил её от себя. Настасья отлетела к стене, ударилась плечом, охнула, но не упала — устояла на ногах. Глаза её горели бешенством.
— Ах ты так ! — закричала она. — Да я тебя...
Но Мирон уже не слушал. Он рванул к двери, но та оказалась заперта — Настасья успела закрыть засов. Пока он возился с щеколдой, она снова подскочила сзади, обхватила за шею, прижалась всем телом.
— Не уйдёшь! — зашептала она ему в ухо, дыша горячо и часто. — Не уйдёшь, мой хороший. Будет нам хорошо, вот увидишь. Я лучше Марии, лучше всех. Я тебя научу, как надо, чтобы было нам хорошо..
Мирон рванулся, сбросил её руки, распахнул наконец засов и вылетел в коридор.
Но Настасья не отставала — кинулась следом, успела схватить за рубаху, рванула на себя. Ткань затрещала.
Мирон вбежал в горницу — там было окно, выходящее в палисадник. Думать было некогда.
Он подскочил к подоконнику, распахнул створку и, не глядя, выпрыгнул наружу.
Кубарем прокатился по траве, обдирая локти и колени, вскочил на ноги и побежал.
Бежал через палисадник, через огород, через калитку, не разбирая дороги, лишь бы подальше, лишь бы не видеть, не слышать, не чувствовать этого кошмара.
Остановился только у реки, упал на колени, зачерпнул пригоршню воды и жадно напился. Вода была холодная, обжигала горло, но не могла смыть тошноту, что подкатывала к горлу.
Он сидел на берегу, тяжело дыша, и смотрел на воду.
В голове было пусто, только одна мысль билась, как пойманная птица: «Как она могла? Как? Она же отцу жена! Она же мать Петьки! Как?»
Солнце палило нещадно, но Мирона бил озноб.
Он обхватил себя руками, пытаясь унять дрожь, и вдруг понял, что плачет. Плачет от обиды, от унижения, от того, что мир, который только начал налаживаться, снова перевернулся с ног на голову.
— Мирон! — донеслось вдруг откуда-то.
Он вздрогнул, обернулся. По тропинке от деревни бежал Савка — длинный, худой, лохматый, размахивая руками.
— Ты чего здесь? — запыхавшись, спросил он, подбегая.
— Я в поле зашёл, дядя Тихон сказал, ты за водой пошёл, а тебя нет полчаса уже. Воды, говорит, принеси, а сам сидит без воды. Я и побежал искать. Ты чего? На тебе лица нет!
Мирон молчал. Что он мог сказать? Рассказать про Настасью? Нет, нельзя. Никому нельзя. Стыдно. Страшно.
— Ничего, — выдавил он наконец. — Голова закружилась. Жарко.
Савка посмотрел на него подозрительно, но спрашивать больше не стал. Друг есть друг — если захочет, сам расскажет.
— Пошли, — сказал он. — Воды наберём и пойдём. Там отец твой заждался уже.
Мирон кивнул, поднялся. Вместе они вернулись к дому, но Мирон остановил Савку у калитки.
— Ты подожди здесь, — сказал он. — Я быстро.
Савка пожал плечами, остался. Мирон вошёл во двор — тихо, настороженно. Настасьи не было видно. Он быстро набрал воды из колодца, взял ведро и вышел обратно.
— Пошли, — бросил он Савке и зашагал к полю.
Всю дорогу молчал, только сжимал ручку ведра так, что костяшки побелели. Савка шёл рядом, косился, но молчал — уважал чужое молчание.
В поле Тихон встретил их ворчанием:
— Долго вы, однако. Я уже думал, сами всю воду выпили.
Мирон молча поставил ведро, взял косу.
Руки дрожали, но он заставил их работать. Взмах, шаг, взмах, шаг. Трава ложилась под ноги, и с каждым взмахом становилось легче — гнев и омерзение уходили в землю, в траву, в пот, что заливал глаза.
Тихон посмотрел на сына, на его побелевшее лицо, на дрожащие руки, но ничего не сказал. Только вздохнул тяжело и продолжил косить.
Вечером, когда солнце село и они вернулись домой, Мирон долго сидел на крыльце.
В дом не хотелось идти. Там, за этими стенами, ждала она. Ждала и, наверное, злилась, что не вышло по её.
Ариша вышла, села рядом.
— Миня, — тихо спросила она. — Ты чего такой?
— Устал, — ответил Мирон.
— А чего в дом не идёшь? Ужин готов.
— Посижу ещё.
Ариша помолчала, потом прижалась к нему.
— Я с тобой посижу.
Они сидели вдвоём, смотрели на звёзды, слушали ночь.
Где-то за рекой пела Мария — ту же песню, что вчера. Мирон слушал и думал о том, что завтра пойдёт к ней. Расскажет всё. Не про Настасью — про это нельзя, стыдно. А просто расскажет, как ему плохо, и она поймёт. Она всегда понимает.
А Настасья...
Что с ней делать? Как смотреть в глаза после такого? И главное — рассказывать ли отцу?
Если рассказать — будет скандал, может, даже убийство. Тихон хоть и тихий, но такого не простит. А Петька тогда без матери останется. И Ариша... опять всё рухнет.
— Господи, — прошептал Мирон. — За что мне всё это?
Но небо молчало. Только звёзды мерцали холодно и равнодушно, да река журчала где-то внизу, да Мария пела свою бесконечную песню.
Завтра будет новый день. Что он принесёт — неизвестно. Но жить как-то надо. Ради Ариши. Ради Марии. Ради себя.
Вечер опустился на деревню тихий, тёплый, пахнущий сеном и дымом из труб. Солнце уже село, но небо на западе ещё горело багрянцем, и в этом свете деревья казались чёрными, резными, словно вырезанными из бумаги. Где-то далеко мычали коровы, возвращаясь с пастбища, перекликались петухи, и вся эта вечерняя симфония убаюкивала, навевала покой.
Мирон сидел на крыльце дома Савки Колдункова, прислонившись спиной к резному столбику, и смотрел, как зажигаются первые звёзды.
Рядом, на ступеньке, устроился Савка — длинный, худой, с вечно лохматой головой, похожий на молодого грача.
Они только что вернулись с покоса, усталые, пропахшие потом и травой, но расходиться не хотелось — хорошо было сидеть вот так, молчать и слушать вечер.
Савкин дом стоял на отшибе, у самого леса.
Мать Савки, тихая болезненная женщина, давно спала, а отец его, которого Савка почти не помнил, сгинул где-то на заработках.
Жили они бедно, но чисто, и на крыльце этом Мирон всегда чувствовал себя спокойно — не то что у себя дома.
— Слышь, Мирон, — вдруг нарушил молчание Савка. Голос у него был какой-то странный — не обычный, балагуристый, а тихий, даже робкий.
— А?
— Я тут… это… сказать тебе хочу.
Мирон повернул голову. В сумерках лица Савки было не разобрать, но голос выдавал волнение.
— Ну говори, чего замялся?
Савка помолчал, поковырял носком разношенного ботинка щепку на крыльце. Потом выпалил:
— Влюбился я, Мирон.
Мирон хмыкнул:
— Давно пора. В кого?
— В Аришку, — выдохнул Савка и замер, будто ждал приговора.
Мирон опешил.
Смотрел на друга и не верил ушам. Аришка — сестра его, маленькая, худенькая, с синими глазами и русой косой. Ей всего четырнадцать стукнуло, конечно, она уже невеста на выданье по деревенским меркам, но для Мирона она всё равно оставалась той самой малявкой, которую он нянчил, кормил с ложечки, защищал от Настасьиных нападок.
— Ты чего? — только и смог выговорить он.
— А чего? — Савка вдруг осмелел. — Нормальная она, красивая. Глаза у неё… как у мамки твоей, синие-синие. Я как увижу её — сердце так и ёкает. И добрая она, и хозяйственная. Я на ней жениться хочу, как подрастёт. Мне уже двадцать один , как никак. Да и тебе уже Мирон, почти двадцать.
Ты не думай, я серьёзно.
Мирон молчал, переваривая. Первым порывом было врезать другу, чтобы неповадно было на малолеток заглядываться.
Но потом он посмотрел на Савку — тот сидел напряжённый, ждал ответа, и в глазах его, даже в темноте, светилась такая искренняя надежда, что злость ушла сама собой.
— А Аришка знает? — спросил Мирон.
— Не… не знает. Я боялся сказать. Думал, ты первый узнаешь. Ты ж ей брат.
Мирон вздохнул, погрозил кулаком:
— Только обидь её попробуй! Я тебя, Савка, в порошок сотру, если что. Она у меня одна.
Савка заулыбался, расслабился:
— Да ты что! Я ж её беречь буду. Как зеницу ока. Я ж люблю, понимаешь?
— А что понимать? — Мирон не выдержал и ткнул друга в плечо. — Любовь у него! А сам ещё об соседских девках не думал?
— Не думал, — честно признался Савка. — Только о ней.
Мирон покачал головой, но в душе потеплело.
Савка — друг хороший, надёжный. Если уж он полюбил, то по-настоящему. И Аришке с ним будет хорошо, если уж судьба так распорядится. Но вслух сказал другое:
— Рано ей ещё о женихах думать. Пусть подрастёт маленько. А ты… ты погоди. Присматривайся, помогай, если надо. А там видно будет.
— Так я и хочу, — обрадовался Савка. — Присматривать. И помогать.
— Ну смотри, — Мирон снова погрозил кулаком, но уже шутя. — А ну давай, поборись со мной, если такой смелый!
Он вскочил, схватил Савку за шиворот, и они покатились по траве, тузя друг друга, но без злости, с хохотом и улюлюканьем.
Серко, пришедший с Мироном, заливисто лаял, прыгал вокруг, пытаясь ухватить то одного, то другого за штаны.
Набормотавшись и нахохотавшись, они упали на траву, глядя в звёздное небо. Дышали тяжело, но довольно.
— Хороший ты друг, Мирон, — сказал Савка. — И брат хороший. Я б на твоём месте, может, и не таким был.
— Был бы таким же, — отмахнулся Мирон. — Жизнь заставит — всяким будешь.
— А Настасья твоя как? — осторожно спросил Савка. — Не достаёт?
Мирон помрачнел. Вспомнил вчерашнее — как прижималась она к нему в коридоре, как лезла целоваться, как шептала грязные слова. Тошнота снова подкатила к горлу.
— Нормально, — коротко ответил он. — Тихо пока.
Савка почувствовал, что лезть не надо, замолчал. Полежали ещё немного, потом Мирон поднялся.
— Пойду я. Завтра чуть свет на покос.
— Иди, — Савка тоже встал. — Ты это… если что — приходи. Всегда рад.
Мирон кивнул и пошёл к дому. Серко ковылял следом, уставший после беготни.
Дома было тихо. Тихон уже спал, Настасья возилась в горнице, но не выходила.
Мирон прошмыгнул в сени, лёг на свою лавку. Долго ворочался, вспоминая Савкины слова, потом Настасью, потом Марию. Заснул только под утро.
После того случая Настасья действительно присмирела. Словно воды в рот набрала. За завтраками молчала, за ужинами не пилила, на Мирона старалась не смотреть. Даже Аришу перестала гонять — только буркнет что-то под нос и отвернётся.
Тихон был дома чаще обычного — то ли чуял что-то, то ли просто работа полегче стала.
Присутствие отца сковывало Настасью, не давало ей развернуться. Мирон вздыхал с облегчением, но настороженность не проходила — слишком хорошо он знал эту бабу, чтобы верить в её исправление.
Дни тянулись один за другим, похожие, как близнецы.
Покос, дом, короткий сон, снова покос. Мирон работал как заведённый — только в работе забывалась та гадость, что случилась в коридоре. И только вечерами, уходя к реке, он оживал.
Мария ждала его каждый вечер под старой ивой.
Они сидели обнявшись, смотрели на воду, говорили шёпотом
. Она расспрашивала про Аришу, про работу, про отца.
Про Настасью не спрашивала — чуяла, что не надо. И Мирон был благодарен ей за это.
— Ты моё спасение, — шептал он, целуя её в тёплое плечо.
— И ты моё, — отвечала Мария. — Без тебя я бы пропала.
Им хорошо было вместе. Так хорошо, что мир вокруг исчезал, оставались только они двое, река да звёзды над головой.
Но счастье, как известно, долгим не бывает.
Слух приполз в деревню незаметно, как змея, — сначала шёпотом, потом громче, а там уже и на каждом углу обсуждали.
Мирон услышал его у колодца, куда пришёл за водой.
Бабы, как всегда, судачили, размахивая руками, и слова их впивались в сердце острыми ножами.
— Машка-то, слышали? — щебетала молодка в ярком платке. — Муж её вернулся! Вчера вечером приехал, говорят, насовсем.
— Да ну? — ахала другая. — А она же с Мироном Серебряковым гуляла! Что теперь будет?
— А что будет? — усмехнулась третья, постарше. — Муж — он и есть муж. А Мирон — так, баловство. Молодой ещё, перебесится.
Мирон застыл с ведром в руках.
В ушах зашумело, перед глазами поплыло. Он стоял, не в силах пошевелиться, а бабы всё трещали, не замечая его.
— А я видела их сегодня утром! — подхватила молодка. — Идут под ручку, она сияет вся.
Муж её обнимает, целует. Прямо при людях. Видно, соскучился.
— А Машка что?
— А что Машка? Радая, как кошка на солнце. И не вспомнила про своего парнишку.
— Молодые они, — философски заметила старуха.
— У молодых всё быстро. Погуляет Машка с мужем, забеременеет, там и забудет про Мирона.
Мирон развернулся и пошёл прочь, забыв про воду.
Ведро моталось в руке, плескалось на ноги, но он не замечал. Шёл куда глаза глядят, сам не зная куда.
Ноги принесли к реке. К их иве.
Он упал в траву, зарылся лицом в неё, и его затрясло. Не от холода — от боли, которая разрывала грудь.
— Мария... — прошептал он. — Мария...
Он вспоминал её глаза, её руки, её шёпот.
Как она говорила, что любит, что никому не отдаст. А теперь... вернулся муж, и она с ним. Счастливая. Под ручку. И не вспомнила.
Мирон перевернулся на спину, посмотрел в небо. Оно было высокое, синее, равнодушное. Облака плыли медленно, ни о чём не заботясь.
— За что? — прошептал он. — За что мне всё это?
Слёзы потекли сами собой — горькие, мужские, которые он так долго сдерживал.
Он плакал обо всём сразу: о мамке, что рано ушла, о детстве, которого не было, об отце, который его не замечал, о Настасье, что лезла к нему, о Марии, что предала.
Плакал и не мог остановиться.
Солнце клонилось к закату, когда он поднялся.
Глаза опухли, голова гудела. Он подошёл к реке, умылся холодной водой. Вода освежила, но не смыла боль.
Надо было идти домой. Там работа, там Ариша, там жизнь. Которая, как ни крути, продолжается.
У колодца наутро было не протолкнуться.
Бабы сбились в кучу, перемывая косточки всем и вся. Мирон шёл мимо, стараясь не смотреть в их сторону, но слова сами лезли в уши.
— А я вчера видела! — тараторила толстая тётка, жена мельника. — Идут они по улице, Машка с мужем, обнявшись, и прям целуются при всех! А он её за талию держит, и она смеётся. Счастливая такая!
— А что ж ей не счастливой быть? — подхватила другая. — Мужик вернулся, работящий, не пьющий. Теперь заживут.
— А Мирон-то, Мирон! — захихикала молодка. — Ходит сам не свой, почернел весь. Видно, крепко зацепила его Машка.
— Так молодой, глупый, — отмахнулась старуха. — Перебесится. Женим на ком другом.
Мирон ускорил шаг, почти побежал. Только бы не слышать, не видеть, не чувствовать.
Но колодца не обойдёшь — он стоял на пути к дому.
Он уже почти миновал баб, когда из-за поворота показалась она. Мария. Шла под руку с высоким чернявым мужиком, усатым, в городской одежде.
Шла и улыбалась — открыто, счастливо, как тогда, в их первую ночь.
Увидела Мирона — вздрогнула, отвела глаза.
Щёки её вспыхнули, но улыбка не погасла. Муж что-то шепнул ей, она кивнула, и они прошли мимо, даже не поздоровавшись.
Мирон стоял как вкопанный. Смотрел, как удаляются их спины — его Мария, его любовь, его счастье. Уходит с другим, и даже не оглянется.
В глазах потемнело. Он прислонился к забору, чтобы не упасть. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть.
— Миня! — вдруг раздался голос Ариши.
Она подбежала, схватила за руку.
— Миня, ты чего? Бледный такой. Пойдём домой.
Он посмотрел на сестру. Маленькая, худенькая, с синими глазами, полными тревоги. Рядом с ней топтался Савка — видно, вместе шли.
— Всё хорошо, — через силу сказал Мирон. — Идём.
Они пошли к дому. Савка с Аришей переглядывались, но молчали. Что тут скажешь?
Вечером Мирон сидел на крыльце. Ариша пристроилась рядом.
— Миня, — тихо спросила она. — Ты из-за Марии?
Мирон молчал.
— Не надо, — Ариша погладила его по руке. — Не надо так убиваться. Она не стоит. Ты хороший, ты найдёшь другую. Лучше.
— Другую? — горько усмехнулся Мирон. — Зачем мне другая? Я её любил.
— А она тебя? — Ариша посмотрела прямо в глаза. — Если любила, почему с мужем ушла? Почему даже не взглянула?
Мирон не нашёлся, что ответить.
— Вот видишь, — вздохнула Ариша. — Не любила она. Просто... скучно было. А ты... ты настоящий. Ты хороший. Я знаю.
Она прижалась к нему, обняла. Мирон обнял её в ответ — худенькую, тёплую, единственную, кто никогда не предаст.
— Спасибо, сестрёнка, — прошептал он.
— За что?
— За то, что ты есть.
Они сидели так долго, пока не стемнело совсем. А потом из темноты вышел Савка. Подошёл, остановился, переминаясь с ноги на ногу.
— Ариш, — позвал он робко. — Можно тебя?
Ариша удивлённо подняла голову, посмотрела на брата. Мирон кивнул — иди.
Она подошла к Савке. Тот что-то шепнул ей, протянул цветок — полевую ромашку, сорванную где-то у реки. Ариша улыбнулась — впервые за долгий день светло и радостно.
Мирон смотрел на них и вдруг понял: жизнь продолжается.
Пусть больно, пусть тяжело, но она идёт. Ариша растёт, и у неё, может быть, будет счастье. А у него... у него тоже будет. Не сейчас, так потом.
Главное — не сломаться. Главное — жить.
Ночь укрыла деревню тёплым одеялом. Звёзды зажглись ярко-ярко. Где-то за рекой запел соловей. И в этой тишине Мирон почувствовал, как боль понемногу отпускает. Не уходит совсем, но становится тише, терпимее.
Завтра будет новый день. Что он принесёт — неизвестно. Но Мирон знал одно: он справится. Ради Ариши. Ради себя. Ради памяти мамки, которая верила в него.
— Ничего, — прошептал он в темноту. — Всё будет хорошо.
И сам в это поверил.
День выдался тихий, солнечный, с лёгкой дымкой на горизонте, обещающей к вечеру прохладу. Мирон шёл к реке сам не зная зачем. Ноги сами несли туда, где ещё вчера было его счастье.
Может, надеялся увидеть её одну? Может, хотел поговорить, объясниться, спросить — зачем, почему, как она могла?
Он вышел из-за прибрежных кустов и замер.
Они были там. У самой воды, на том самом месте, где они с Марией сидели каждую ночь.
Муж её — высокий, чернявый, ладный — подхватил её на руки и кружил, а она хохотала, запрокинув голову, обнимая его за шею.
Вода брызгала из-под его ног, солнце играло в каплях, и вся эта картина была такой счастливой, такой правильной, что у Мирона оборвалось сердце.
Он стоял, спрятавшись за ивой, и смотрел.
Смотрел, как муж ставит Марию на ноги, как она поправляет мокрый подол, как он целует её в щёку, а она смеётся и отворачивается, делая вид, что сердится.
Потом он снова подхватил её, занёс в воду по колено, и она завизжала, хохоча, колотя его кулачками по спине.
— Пусти, сумасшедший! — донеслось до Мирона. — Холодно же!
— А ты согрей меня! — ответил он, и они снова закружились в воде, поднимая фонтаны брызг.
Мирон смотрел и не мог оторваться. В груди разрасталась пустота, холодная, чёрная, бесконечная.
Он вспоминал, как она обнимала его, как шептала ласковые слова, как говорила, что никому не отдаст.
А теперь... теперь она с другим, и счастлива так, как с ним не была никогда.
«Мне нет места возле неё, — понял Мирон. — Никогда не было.
Я был просто... забавой. Пока мужа не было. А теперь он вернулся, и я никому не нужен».
Он развернулся и пошёл прочь. Шёл быстро, почти бежал, лишь бы подальше, лишь бы не видеть, не слышать этого смеха, этого счастья, в котором ему не было места.
В деревню вернулся уже к вечеру. Солнце садилось за лесом, окрашивая небо в багрянец и золото, но Мирон не замечал красоты. В голове было пусто и звонко, только одна мысль билась, как раненая птица: «Всё кончено. Всё».
У крыльца сидел Савка. Увидел друга — вскочил.
— Ты чего? На тебе лица нет.
— Всё нормально, — Мирон махнул рукой и пошёл в дом.
Савка хотел пойти следом, но передумал. Не до него сейчас другу.
Дома Мирон прошмыгнул мимо Настасьи, которая возилась у печи, даже не взглянув на неё.
В сенях, на полке, стояла начатая бутыль самогона — Тихон держал для праздников.
Мирон схватил её, зажал под мышкой и вышел во двор
. На глаза попалась Ариша, но он только отвёл взгляд и зашагал к сараю.
В сарае пахло сеном, мышами и пылью.
Здесь было темно, прохладно, никого.
Мирон зарылся в сено, откупорил бутыль и сделал большой глоток. Обжигающая жидкость потекла по горлу, заставив закашляться. Но он глотнул ещё. И ещё.
Самогон делал своё дело — боль отступала, мысли путались, мир становился зыбким и нереальным. Мирон пил, пока не кончилась бутыль, а потом откинулся на сено и закрыл глаза.
— Мария... — прошептал он в темноту. — Зачем? Зачем ты так?
Сено кололось, пахло пылью, где-то скреблись мыши. Но Мирон ничего не слышал — он проваливался в тяжёлое, чёрное забытьё.
Ночь стояла тёплая, звёздная. Луна заглядывала в щели сарая, рисуя на сене серебряные полосы. В деревне всё спало — только собаки перебрехивались да где-то далеко играла гармошка.
Дверь сарая скрипнула.
Тонкий лунный свет упал на фигуру в длинной рубахе, босую, крадущуюся. Настасья.
Она вошла, прикрыла за собой дверь и постояла, привыкая к темноте. Потом увидела Мирона — он лежал на сене, раскинув руки, пьяный, беззащитный.
Она подошла ближе, села рядом. Погладила его по лицу — щетина колола ладонь, но она не отдёрнула руку.Наоборот, провела ниже — по шее, по груди, по животу.
— Мирон, — позвала она шёпотом. — Миронушка...
Он что-то пробормотал во сне, повернулся.
Она легла рядом, прижалась к нему всем телом.
От неё пахло потом и дешёвыми духами, но в сене этот запах смешивался с запахом травы и становился почти терпимым.
— Не уйдёшь теперь, — прошептала она, целуя его в шею. — Мой будешь. Мой.
Она расстегнула его рубаху, огладила грудь, спустилась ниже.
Мирон застонал во сне, обнял её — сам не зная кого, просто почувствовав тепло рядом.
— Мария... — выдохнул он, прижимая её к себе.
Настасья замерла на мгновение. Глаза её сверкнули в темноте злостью, но потом она усмехнулась.
— Зови как хочешь, — прошептала она. — Главное, что ты со мной.
Она разделась сама — быстро, привычно. Тело её было большим, белым, пышным — не то что у худенькой Марии.Она легла на спину, потянула его на себя.
— Иди ко мне, — шепнула она. — Иди.
Мирон во сне повиновался.
Он целовал её — жадно, неистово, принимая за другую.
Называл Марией, а она не возражала. Пусть. Главное — чтобы делал то, что нужно.
Их тела сплелись в темноте.
Стоны, вздохи, шёпот — всё смешалось с запахом сена и ночной прохладой. Настасья была ненасытна — она брала своё, брала жадно, не стесняясь, не думая о завтрашнем дне.
А Мирон плыл в пьяном забытьи, не понимая, где явь, где сон.
Ему казалось, что Мария вернулась, что она снова с ним, что всё хорошо. Он шептал её имя, гладил её волосы, целовал её губы — сладкие, податливые, отвечающие.
— Мария... Машенька... — шептал он. — Не уходи... Не бросай меня...
— Не брошу, — отвечала Настасья, впиваясь в его губы. — Никуда не денусь.
Так прошла вся ночь.
До первых петухов, до того, как на востоке начало светлеть небо.А потом Настасья поднялась, оделась, поправила волосы и выскользнула из сарая, оставив Мирона одного.
Он спал, не чувствуя ничего.
Утро ворвалось в сарай ярким светом и криком петухов.
Солнце било в щели, рисовало на сене золотые полосы.
Голова Мирона раскалывалась — никогда ещё ему не было так плохо. Он с трудом разлепил глаза, сел, схватился за виски.
Во рту было сухо, как в пустыне.
Тело ломило, одежда была расстёгнута, сено прилипло к волосам. Он огляделся, пытаясь вспомнить, что было вчера. Бутыль самогона, пустая, валялась рядом. Он выпил всю. А дальше... дальше провал.
Мирон кое-как поднялся, поправил одежду, вышел из сарая.
Солнце слепило глаза, пришлось зажмуриться. Он побрёл к колодцу, умылся ледяной водой — немного отпустило, но голова всё равно гудела.
Надо было идти в дом. Там ждала работа, там ждала жизнь, от которой не убежишь.
Он вошёл в сени, прислушался. В горнице уже гремели посудой — Настасья готовила завтрак.
Мирон хотел прошмыгнуть на свою лавку, переодеться, но она услышала шаги и вышла.
Увидела его — и улыбнулась. Широко, довольно, победно.
— Проснулся, соколик? — пропела она. — Иди завтракать. Я блинов напекла.
Мирон посмотрел на неё и похолодел. Что-то в её улыбке было такое... неправильное. Слишком довольное. Слишком хозяйское.
— Чего ты? — спросил он хрипло.
— А ничего, — Настасья подошла ближе, понизила голос.
— Просто вспоминаю ночку. Хорошая ночка была. Ты уж постарался, Мирон. Не думала, что ты такой... горячий.
Мирон отшатнулся. В голове застучало сильнее, перед глазами поплыло.
— Что? — выдавил он. — Что ты несёшь?
— А ты не помнишь? — Настасья усмехнулась. — Как я в сарай приходила? В сарай? Как миловались мы до петухов? Как ты Марией меня называл, а сам... сам не отлипал от меня? Забыл?
Мирон побелел. В висках застучало так, что он едва устоял на ногах. Картинки ночи — обрывками, кусками — стали всплывать в памяти. Сено. Тёплое тело рядом. Губы. Стоны. И она — Настасья, а не Мария.
— Господи... — прошептал он. — Не может быть...
— Может, может, — Настасья довольно поправила платок. — И очень даже хорошо было. Ты, Мирон, мужик что надо. Не то что твой отец — тот уже никакой. А ты... ты мне понравился. Очень.
Она провела рукой по его груди, но Мирон отшатнулся, как от огня.
— Не трожь! — выкрикнул он. — Ты... ты что наделала?
— Я? — Настасья притворно удивилась. — Я ничего. Это ты ко мне пришёл. Это ты меня обнимал. Это ты меня целовал. А я только... не отказывала. Жалела тебя, пьяненького.
Мирон задохнулся от гнева и отвращения. Он хотел что-то сказать, ударить её, закричать, но слова застряли в горле. Он только развернулся и выбежал вон.
Серко кинулся за ним, но Мирон даже не заметил. Он бежал к реке, туда, где можно было спрятаться, умыться, отмыться от этого кошмара.
Упал на колени на берегу, зачерпнул воду и начал жадно умываться.
Тёр лицо, шею, руки, будто хотел смыть с себя саму память о прошедшей ночи.
Вода была холодная, обжигала, но не могла смыть тошноту, что подкатывала к горлу.
— Господи, — шептал он. — Господи, какой же я дурак! Зачем я пил? Зачем? Не надо было! Не надо!
В памяти всплывали обрывки — её тело под ним, её стоны, её губы, к которым он прижимался, шепча имя Марии. И теперь эта гадкая, победная улыбка. Это знание, что она теперь будет им манипулировать, шантажировать, требовать своё.
Мирон зарылся лицом в мокрые ладони и застонал.
Стыд жег хуже огня. Он изменил отцу. С мачехой. С бабой, которую ненавидел. И сам не помнил этого — но она помнила. И не даст забыть.
— Что же теперь делать? — прошептал он. — Как смотреть в глаза отцу? Как жить дальше?
Река журчала, не давая ответа. Солнце поднималось всё выше, обещая жаркий день. Где-то за лесом пели птицы. Мир жил своей жизнью, равнодушный к его страданиям.
Мирон просидел на берегу до полудня. Потом встал, умылся ещё раз и побрёл домой.
Ноги не слушались, в голове гудело, но надо было идти. Надо было смотреть в глаза. Надо было жить.
Дома его ждал обед.
Тихон уже вернулся с поля, сидел за столом. Настасья суетилась вокруг, накладывала еду. Увидела Мирона — и снова эта улыбка, победная, липкая, от которой хотелось провалиться сквозь землю.
— Садись, Мирон, — сказала она ласково. — Устал небось. Покушай.
Он сел, опустив глаза в тарелку. Есть не мог — кусок в горло не лез. Чувствовал на себе её взгляд — тяжёлый, раздевающий, хозяйский. И отводил глаза.
— Ты чего такой хмурый? — спросил Тихон. — Нездоровится?
— Голова болит, — буркнул Мирон.
— С перепою, — усмехнулась Настасья. — Вон бутыль пустая в сарае валялась. Напился вчера.
Тихон посмотрел на сына с укором:
— Молодой ещё, а туда же — пить. Мало тебе проблем?
— Всё, тять, — Мирон встал. — Я пойду. Работа есть.
Он вышел из-за стола, почти выбежал во двор. Настасья смотрела вслед и улыбалась. Тихон ничего не замечал — ел свой суп, думая о своём.
Весь день Мирон работал как заведённый.
Косил, таскал сено, чинил изгородь — лишь бы не думать, лишь бы забыться. Но мысль о том, что Настасья теперь знает, теперь будет использовать это, жгла изнутри.
Вечером он сидел на крыльце, когда к нему подошёл Савка.
— Ты чего? — спросил он, садясь рядом. — Сам не свой ходишь. Случилось что?
Мирон посмотрел на друга. Рассказать? Кому, как не ему? Но как рассказать такое? Как признаться в том, что сам не помнишь, а тебе говорят — было?
— Ничего, — ответил он. — Всё нормально.
— Не ври, — Савка положил руку ему на плечо. — Я же вижу. Тяжело тебе. Из-за Марии?
— Из-за всего, — глухо сказал Мирон. — Из-за Марии, из-за... из-за всего.
— Понимаю, — вздохнул Савка. — Ты держись. Всё образуется.
Мирон кивнул, но не поверил. Ничего не образуется. Потому что теперь у Настасьи есть на него управа. Теперь она его не отпустит.
В доме зажгли свет. В окне мелькнула её тень. Мирон сжал кулаки.
— Пойду я, — сказал он Савке. — Завтра увидимся.
— Иди, — Савка пожал ему руку. — Ты это... если что — я рядом.
Мирон кивнул и пошёл в сарай. В дом он сегодня не пойдёт. Не сможет смотреть на неё, чувствовать её взгляд. Лучше здесь, с сеном и мышами, чем там, под одной крышей с этой... этой...
Он лёг на то же место, где прошлой ночью случился этот кошмар. Сено хранило её запах — приторный, липкий, от которого мутило. Мирон перевернулся на другой бок, закрыл глаза.
Но сон не шёл. В голове крутились обрывки ночных видений — её тело, её губы, её шёпот. И её утренняя улыбка. Победная. Гарантия, что теперь она своего не упустит.
— Господи, — прошептал Мирон в темноту. — Дай сил. Дай выдержать.
Небо молчало. Только звёзды мерцали холодно и равнодушно. Где-то за рекой ухала сова. Ночь тянулась бесконечно долго.
А наутро всё повторилось. Завтрак, её взгляд, его отведённые глаза. И это будет теперь всегда.
Потому что она не отступится. Она своего добилась. Хотя бы на одну ночь, но добилась. И не даст забыть.
Мирон знал — это только начало. Что будет дальше — страшно даже думать. Но одно он понял твёрдо: пить он больше не будет. Никогда. Ни капли. Потому что пьяный он — не хозяин себе. Потому что пьяного его можно взять голыми руками.
А трезвого — попробуй.
Он сжал кулаки и пошёл на покос. Работа ждала. Жизнь ждала. И надо было как-то в этой жизни выжить.
Утро встретило Мирона привычной тяжестью в плечах и ноющей болью в пояснице.
После бессонной ночи в сарае он чувствовал себя разбитым, словно по нему прошлись цепом.
Голова ещё гудела после вчерашнего, но работа ждала — от неё не убежишь, не спрячешься.
Он вышел во двор, умылся ледяной водой из колодца. Холод обжёг кожу, прогнал остатки сна. Серко подковылял, ткнулся носом в ногу — жаловался, что бросили его вчера.
— Ничего, старик, — Мирон потрепал пса по холке. — Всё будет хорошо.
Сам он в это не верил, но собаке врать можно.
Тихон уже ждал у сарая с косой на плече. Посмотрел на сына, на его осунувшееся лицо, но ничего не сказал. Только кивнул в сторону поля:
— Идём. Сегодня последний день. Завтра сено грести будем.
Пошли молча. Солнце только поднималось над лесом, но уже припекало — день обещал быть жарким.
Роса на траве сверкала тысячами искр, и каждый шаг оставлял тёмный след на серебристой зелени. Где-то в кустах заливался соловей, ему вторили другие птицы — лес просыпался, наполнялся звуками.
Мирон шёл и смотрел под ноги. Мысли ворочались тяжёлые, как камни.
Настасья, её утренняя улыбка, её слова... Он сжимал кулаки, и ногти впивались в ладони. Как жить дальше? Как смотреть в глаза отцу?
— Сын, — вдруг нарушил молчание Тихон. — Ты чего сам не свой? Второй день ходишь, как в воду опущенный.
— Всё хорошо, тять, — через силу ответил Мирон.
— Не ври, — Тихон остановился, повернулся к нему. — Я хоть и старый, а всё вижу. С Машкой у тебя не сладилось? Люди говорят, муж вернулся.
Мирон молчал. Отец сам всё знает — чего рассказывать?
— Понимаю, — вздохнул Тихон. — Больно это.
Первая любовь она всегда такая — и сладкая, и горькая. Я свою первую тоже долго забыть не мог. А потом ничего — мать вашу встретил, и всё стало на свои места.
— Мамку? — Мирон поднял глаза.
— Её, — Тихон отвернулся, будто стесняясь своих слов.
— Я ведь её тоже не сразу полюбил. Сначала просто... жили. А потом прикипел так, что и свет не мил стал без неё. А как умерла... — он замолчал, сглатывая комок в горле. — Эх, да что говорить. Жизнь она такая: и радость даёт, и боль. А нам, мужикам, терпеть надо. За семью, за детей. Терпеть и работать.
Мирон слушал и чувствовал, как внутри оттаивает что-то, долгие годы скованное льдом. Отец редко говорил о матери. А тут... сам, без спросу.
— Тять, — тихо сказал он. — А ты никогда не хотел... ну, после мамки... уйти куда-нибудь? Бросить всё?
Тихон посмотрел на него долгим взглядом.
— Хотел, — просто ответил он. — Много раз хотел.
Особенно когда Настасья... когда она вас с Аришкой обижать начала. Думал, не выдержу. Но потом смотрел на тебя — ты маленький ещё был, а уже за сестру горой стоял. И думал: как же я уйду, если вы тут останетесь? Нет, сын. Мужик не имеет права бросать своих. Ни при каких обстоятельствах.
Мирон смотрел на отца и видел его словно впервые.
Не усталого, сломленного мужика, а сильного человека, который через многое прошёл, но не сломался. И стыдно стало за свои мысли, за ночь в сарае, за то, что позволил этому случиться.
— Тять, — начал он. — Я должен тебе...
— Ничего не должен, — перебил Тихон. — Молчи. Я всё знаю. Или не всё, но догадываюсь.
А говорить не надо. Сам разберёшься. Ты мужик уже, не маленький. А я... я всегда рядом. Что бы ни случилось.
Они пошли дальше. Серко ковылял следом, радуясь, что его не прогнали. А Мирон шёл и чувствовал, как на душе становится легче. Не намного, но легче.
Поле встретило их морем травы. Высокая, сочная, пахнущая мёдом и солнцем — лучшая кормовая трава на всю округу. Тихон разулся, поплевал на руки и взялся за косу. Мирон встал рядом.
Работали молча, но в такт.
Взмах, шаг, взмах, шаг. Трава ложилась ровными рядами, открывая тёмную, влажную землю. Солнце поднималось всё выше, пот заливал глаза, но Мирон не останавливался.
В работе забывалась боль, забывался стыд, забывалась Настасья с её победной улыбкой.
Только работа. Только взмах косы. Только запах свежескошенной травы.
К обеду солнце припекало так, что воздух дрожал и плавился. Тихон махнул рукой:
— Передых. В тени посидим.
Они устроились под старой берёзой у края поля. Тень здесь была густая, прохладная. Тихон достал краюху хлеба, лук, соль. Ели молча, жадно.
— Хороший ты работник, Мирон, — сказал вдруг Тихон. — Я тобой горжусь. Ты знай это.
Мирон поперхнулся. Похвала от отца — такая редкость, что он даже не знал, как реагировать.
— Спасибо, тять, — выдавил он.
— И Аришка у нас молодец, — продолжал Тихон. — Хозяйственная растёт. И красивая. В мать пошла.
— Красивая, — согласился Мирон. — Только замуж рано ещё.
— А кто говорит рано? — усмехнулся Тихон. — Вон Савка Колдунков уже глаз на неё положил. Я видел, как он на неё смотрит. И она на него — тоже.
Мирон нахмурился. Савка — друг, конечно, но Аришка — сестра. Тут надо глаз да глаз.
— Рано ещё, — повторил он. — Пусть подрастёт.
— Не рано, — Тихон покачал головой. — По нынешним временам в самый раз. Но ты прав — торопиться не надо. Пусть сами разбираются.
А Ариша в это время была недалеко. Она собирала щавель у реки — Настасья послала на щи. Солнце припекало, но у воды было прохладно. Она сидела на корточках, срывая сочные листья, и напевала песенку, которую когда-то пела мать.
— Ариш! — раздалось за спиной.
Она обернулась. Из-за кустов вышел Савка — длинный, лохматый, с букетом полевых цветов в руках. Вид у него был смущённый и решительный одновременно.
— Ты чего здесь? — удивилась Ариша.
— Тебя ищу, — Савка подошёл ближе, протянул цветы. — Это тебе.
Ариша покраснела до корней волос. Цветы ей ещё никто не дарил. Она взяла букет, прижала к груди.
— Спасибо, — прошептала она. — Красивые.
— Ты красивее, — выпалил Савка и сам смутился.
Они стояли друг напротив друга и молчали. Где-то стрекотали кузнечики, плескалась рыба в реке, а они молчали и не знали, что сказать.
— Савка, — наконец нарушила тишину Ариша. — А зачем ты мне цветы даришь?
— Ну... — Савка переступил с ноги на ногу. — Ты мне нравишься, Ариш. Давно уже. С прошлого лета ещё.
Ариша подняла на него свои синие глаза — такие же, как у матери, как у Мирона.
— Нравлюсь? — переспросила она.
— Очень, — Савка шагнул ближе. — Я на тебе жениться хочу, когда подрастёшь. Если ты не против, конечно.
У Ариши перехватило дыхание. Жениться? На ней?Она посмотрела на Савку — на его добрые глаза, на его вечно лохматую голову, на его руки — большие, мозолистые, но такие надёжные. И вдруг поняла: ей это нравится. Очень нравится.
— Я не против, — тихо сказала она.
Савка просиял. Шагнул к ней, взял за руку. Рука у Ариши была маленькая, худенькая, тёплая.
— Правда? — переспросил он.
— Правда.
Они стояли так долго, держась за руки, и смотрели друг на друга. А вокруг цвело лето, пахло травой и рекой, и было так хорошо, так спокойно, как бывает только в юности, когда вся жизнь впереди и кажется, что счастье будет вечным.
— А Мирон знает? — спросила Ариша.
— Знает. Я ему говорил.
— И что он?
— Сказал, что если обижу — убьёт, — улыбнулся Савка. — А я и не обижу. Я беречь тебя буду.
Ариша улыбнулась в ответ. Хороший Савка. Надёжный. С ним не страшно.
Они сели на траву у реки, и Савка начал рассказывать про кузницу, про дядю Прохора, про то, как они подковывают лошадей. Ариша слушала, и ей было интересно всё — каждое слово, каждый жест. Она смотрела на него и думала: вот он, мой суженый. И никого другого не надо.
Вечером, когда солнце село и они вернулись в деревню, Ариша светилась изнутри. Мирон, вернувшийся с покоса, заметил это сразу.
— Чего такая? — спросил он.
— Ничего, — Ариша отвела глаза, но улыбка выдавала её с головой.
— А ну признавайся, — Мирон притянул её к себе. — Что случилось?
— Савка... — прошептала она. — Савка цветы подарил. И сказал, что жениться хочет.
Мирон вздохнул. Вот оно — началось. Но глядя на сияющее лицо сестры, он не мог не улыбнуться.
— А ты что?
— А я... согласилась. Не сейчас, конечно, а потом. Когда вырасту.
— Умница, — Мирон поцеловал её в макушку. — Только ты это... не торопись. Пусть сначала докажет, что мужик настоящий.
— Он докажет, — уверенно сказала Ариша. — Я знаю.
Мирон покачал головой. Молодость... Всё ей кажется простым и ясным. Но спорить не стал. Пусть радуется. Хоть у неё будет счастье.
Ночь опустилась на деревню тёплая, душная. Где-то далеко погромыхивало — к утру, видно, гроза собиралась.
Мирон лежал на сеновале, смотрел в тёмную крышу и слушал, как возятся мыши. В дом он сегодня опять не пошёл — не мог видеть Настасью, чувствовать её взгляд.
После разговора с отцом стало легче, но не намного. Мысли о том, что случилось, всё равно жгли изнутри. И её улыбка — победная, липкая — стояла перед глазами.
Он уже задрёмывал, когда услышал шаги. Тихие, крадущиеся. Серко заворчал было, но замолчал — видно, признал своего.
Дверь сарая скрипнула. Лунный свет упал на фигуру в длинной рубахе.
— Только не это, — прошептал Мирон, садясь.
— Не бойся, — раздался голос Настасьи. — Я своё пришла взять.
— Уходи, — жёстко сказал Мирон. — Уходи, пока я тебя не выкинул.
— Выкинешь? — усмехнулась она, подходя ближе. — А ну попробуй.
Она подошла вплотную, села рядом на сено. От неё пахло потом и дешёвыми духами — тот же запах, что и в ту ночь. Мирона передёрнуло.
— Ты чего, забыл уже, как хорошо нам было? — она провела рукой по его плечу. — А я помню. Всю ночь не спала, вспоминала.
— Заткнись, — Мирон отодвинулся. — Ничего нам не было. Я пьяный был. Не помнил ничего.
— А я помню, — Настасья подалась ближе. — Помню, как ты меня обнимал. Как целовал. Как шептал: «Мария, Мария...» Но это ничего. Я не обижаюсь. Главное, что со мной был.
Мирон сжал кулаки. Злость закипала в груди, смешиваясь с отвращением.
— Уйди, — процедил он сквозь зубы. — Иначе я за себя не отвечаю.
— А что ты сделаешь? — Настасья придвинулась совсем близко, дышала в лицо. — Ударишь? Так ударь. Позови отца. Расскажи ему, как ты с его женой... развлекался. Интересно, что он скажет?
Мирон замер. Она попала в точку — рассказать отцу он не мог. Не потому что боялся, а потому что это убьёт Тихона. После всего, что они вчера говорили, после его слов... нет, нельзя.
— Вижу, понял, — усмехнулась Настасья. — Никуда ты не денешься. Будешь моим. Захочу — приду, захочу — уйду. А ты будешь ждать.
Она обхватила его за шею, прижалась всем телом. Мирон сидел как каменный, не двигаясь, стараясь не чувствовать её прикосновений.
— Ну же, — шептала она, целуя его в шею. — Не ломайся. Всё равно никуда не денешься. Лучше расслабься и получай удовольствие. Я научу тебя, как надо. Я лучше Марии, вот увидишь.
Она расстёгивала его рубаху, гладила грудь, спускалась ниже. Мирон молчал, стиснув зубы, и думал только об одном: «Не поддаваться. Не сломаться. Не дать ей снова...»
Но тело предавало. Оно откликалось на ласку, на тепло, на прикосновения. И Настасья чувствовала это.
— Вот видишь, — довольно шептала она. — Ты уже хочешь. Не обманывай себя.
Она села рядом, прижалась к нему, зашептала на ухо грязные, липкие слова. Мирон закрыл глаза и представил, что это Мария. Что это она с ним, что всё хорошо, что он любим и желанен.
— Мария... — прошептал он.
— Зови как хочешь, — усмехнулась Настасья. — Главное, что я здесь.
Она целовала его, гладила, раздевала. А он лежал и позволял это делать. Потому что сил бороться не было. Потому что внутри было пусто и холодно. Потому что казалось — всё равно уже пропадать.
Сено пахло пылью, где-то скреблись мыши, луна заглядывала в щели. А Настасья делала своё дело — жадно, ненасытно, не думая о завтрашнем дне. И Мирон позволял. Потому что не мог отказаться. Потому что она была права — он никуда не денется.
Потому что теперь она держала его крепче любого кнута.
Утро застало Мирона одного. Настасья ушла под утро, поцеловав его на прощание и шепнув: «Вечером жди».
Он лежал на сене, смотрел в потолок и чувствовал себя грязным, раздавленным, пустым. Серко подошёл, лизнул руку — утешал, как умел.
— Ничего, старик, — прошептал Мирон. — Прорвёмся.
Но сам он в это не верил.
. Продолжение следует...
Глава 5