Найти в Дзене

«Ты слабый, вот и получаешь»: бабушка высказала внуку в лицо, вместо утешения. Но такого эффекта от её метода не ожидал никто

Костю в тот год в школе начали доставать сразу после летних каникул. Подталкивать в коридоре, «случайно» задевать плечом, ронять пенал, прятать тетрадь, не давать сесть в столовой. Бабушка Глафира подсказала выход, который мы поняли не сразу. … Меня в нашей семье называли «умной и хорошей девочкой». Это звучало как похвала, но на деле было ярлыком: умная — значит, не реви. Умная — значит, разберёшься. Хорошая — значит, помогай, когда надо, и не мешай взрослым со своими бурями. А Костю называли «тонким и чутким». И это уже было почти приговором. В тот октябрь я впервые поняла, что семейные слова работают как заговоры: скажешь — и человек становится тем, кем его назвали. Костя стал тонким. Я стала умной. А бабушка Глафира… она была бабушка, которая не играет роль бабушки. У неё не было розовых фартуков и «кушай, внучек мой родной». Не было привычного сладкого голоса, в котором любовь звучит как сахар. Глафира разговаривала сухо и прямо, будто каждое слово стоило денег. Она жила на окраин

Костю в тот год в школе начали доставать сразу после летних каникул. Подталкивать в коридоре, «случайно» задевать плечом, ронять пенал, прятать тетрадь, не давать сесть в столовой.

Бабушка Глафира подсказала выход, который мы поняли не сразу.

Меня в нашей семье называли «умной и хорошей девочкой». Это звучало как похвала, но на деле было ярлыком: умная — значит, не реви. Умная — значит, разберёшься. Хорошая — значит, помогай, когда надо, и не мешай взрослым со своими бурями.

А Костю называли «тонким и чутким». И это уже было почти приговором.

В тот октябрь я впервые поняла, что семейные слова работают как заговоры: скажешь — и человек становится тем, кем его назвали.

Костя стал тонким. Я стала умной. А бабушка Глафира… она была бабушка, которая не играет роль бабушки.

У неё не было розовых фартуков и «кушай, внучек мой родной». Не было привычного сладкого голоса, в котором любовь звучит как сахар. Глафира разговаривала сухо и прямо, будто каждое слово стоило денег.

Она жила на окраине, в доме, где пахло железом и яблоками. Железом — потому что в сенях висели инструменты, которые она чистила с тем же вниманием, что другие — семейные фото. Яблоками — потому что под кроватью всегда стояли ящики с антоновкой, и она могла ночью встать, скрипнуть половицей и съесть яблоко так тихо, будто училась быть невидимой.

Я её боялась — не как Бабу Ягу, а как взрослого, которого не получится разжалобить.

И я её любила. Только это слово нельзя было вслух, потому что с Глафирой всё важное произносилось не словами, а поступками.

В тот год в школе Костю начали «качать» сразу после летних каникул. Так это называли мальчики: качать — значит подталкивать в коридоре, «случайно» задевать плечом, ронять пенал, прятать тетрадь, не давать сесть в столовой.

Сначала я думала, что он преувеличивает. Он всегда был… тихий. Делал всё аккуратно, не хлопал дверями, не смеялся громко. Я видела, как за такую аккуратность цепляются. Мир любит шершавых, чтобы не скользили.

В сентябре у него появились новые привычки: он перестал просить добавку, перестал петь себе под нос, перестал придумывать смешные фразы. Сначала исчез смех, потом — голос. В октябре исчез взгляд: он начал смотреть в пол, будто там была дверь в нормальную жизнь.

Однажды я увидела его рубашку — воротник был чуть порван, а под пуговицами на груди наливалось пятно.

— Упал, — сказал он заранее, ещё до того, как я спросила.

Мне захотелось кричать на весь мир. Но «умная девочка» не кричит. Она думает.

Я подумала, что надо рассказать маме.

Мама слушала, стоя у плиты, и всё мешала суп, будто в супе были ответы.

— Не драматизируй, Дина, — сказала она. — Мальчишки всегда… поддевают друг друга.

— Эти не поддевают. Они… — я искала слово, но взрослые слова всегда какие-то не мои. — Уничтожают.

— Костя сам разберётся, — сказала мама. — Ему нужно стать сильнее. А ты не накручивай. У тебя контрольная скоро.

Вот так у нас в семье разговаривали о боли: «контрольная скоро».

Я пошла к отцу.

Отец был другой породы: он не любил разговоры, но любил решения. Он выслушал, помолчал, потом сказал:

— Завтра зайду к классной. Разберёмся.

Мне стало легче. Я поверила в взрослую справедливость, как дети верят в Деда Мороза.

Но справедливость в школе выглядела как бесконечная бумага. Классная поговорила, директор «взял на контроль», кто-то из мальчиков получил «беседу». На два дня Костю оставили в покое. На третий день всё вернулось, только стало умнее и злей: синяков не было, были шепотки, смехи, «случайные» подножки, раздавленная булка в портфеле.

И однажды я увидела Костю возле лестницы. Он стоял, прижавшись к стене, а трое из старших что-то говорили ему в лицо. Один держал его за лямку рюкзака, не сильно — достаточно, чтобы Костя не мог уйти, но и не настолько, чтобы это выглядело дракой.

Они смеялись. Костя улыбался тоже — той улыбкой, которой улыбаются люди на фото в паспорте, когда им говорят: «улыбнитесь, это быстро».

Я шагнула вперёд.

И остановилась.

Потому что в этот момент один из них — высокий, с острым подбородком — посмотрел на меня и сказал тихо:

— Не суйся, Дина. Умная же.

Слово «умная» прозвучало как угроза.

Я развернулась и ушла, как будто у меня важное дело. И всю дорогу домой я чувствовала, что каждый мой шаг — предательство.

Вечером Костя сидел за столом и ковырял вилкой гречку, как землю, в которой ищут что-то потерянное.

— Они сказали, что я… — начал он и замолчал.

— Что? — спросила я.

Он поднял глаза и произнёс шёпотом:

— Что я отколыш.

Это было самое страшное. Не «слабак», не «ботан», не «тряпка». «Отколыш» — это слово, которым выгоняют из стаи.

— Ты не отколыш, — сказала я и почти поверила.

Он кивнул, но не согласился.

И тогда, впервые за долгое время, мама сказала:

— Завтра поедем к бабушке. Пусть Глафира посоветует. Она… умеет.

Отец поморщился, как от кислого, но не возразил.

Так мы и оказались в доме, пахнущем железом и яблоками.

Бабушка встретила нас без объятий. Просто взглянула, как будто проверила, все ли на месте.

— Проходите. Снимайте обувь. Руки мыть.

Мы помыли руки, сели за стол. Глафира поставила чайник, молча поставила перед нами чашки. Двигалась она тихо, но в этой тишине было больше власти, чем в голосах наших учителей.

— Ну, — сказала она наконец, садясь напротив Кости. — Говори.

Костя посмотрел на маму, потом на меня, потом на стол. И рассказал. Не всё.

Когда он закончил, мама вдохнула, будто собиралась произнести речь.

Но Глафира подняла руку — резкий жест, как стоп-сигнал.

— Молчи, — сказала она маме. — Сейчас не ты.

Мама обиделась. Я знала этот её взгляд: «как она смеет». В нашей семье бабушка была единственным человеком, который мог сказать маме «молчи» и остаться в живых.

Глафира смотрела на Костю так, как смотрят на человека, которого собираются учить плавать: без нежности, но с вниманием.

— Кто главный?

— Я… не знаю, — сказал он. — Там один… Артём. И ещё двое. Они старше.

— Главный всегда один, — уточнила бабушка. — Остальные — зрители. Зрители опаснее, потому что им нужна картинка. Понял? Главный для них и старается.

Костя кивнул, не понимая.

— Почему выбрали тебя? — спросила она.

— Потому что… я не такой, — тихо сказал он.

Глафира усмехнулась.

— «Не такой» — это для книжек. В жизни выбирают тех, у кого можно взять. Что они у тебя берут?

Костя растерялся.

— Берут твоё место. Твой голос. Твою смелость. Твою радость. — Она говорила спокойно, будто перечисляла продукты. — И твою силу. Ты отдаёшь это сам или они отнимают?

Костя молчал.

Я сжала кулаки под столом. Мне хотелось, чтобы бабушка сказала: «бедный мальчик», «какие они сволочи», «мы тебя защитим».

Она сказала другое:

— Ты слабый. Они правы, что достают тебя.

Мама ахнула. Отец поднял голову так резко, будто его ударили.

У меня внутри всё сжалось. Как будто бабушка взяла и выкинула ту опору, на которой держалась моя вера во взрослых.

— Что ты сказала? — холодно спросил отец.

Глафира посмотрела на него, как на мебель.

— Я сказала: они правы. Он слабый. Пока.

Костя побледнел. Я видела, как его глаза становятся влажными, но он не заплакал — потому что плакать было опасно.

— Мама, ты что? — выдохнула мама.

— Вы хотите, чтобы он был жертвой? Хорошим мальчиком, со сложной биографией? — спросила Глафира. — Чтобы потом говорили: «он был такой добрый, такой тихий, его всеобижали»? Вам это нравится?

— Ты сейчас на стороне… — начала я, и голос у меня дрогнул.

— На стороне жизни, — сказала она и повернулась ко мне. — Ты, Дина, на чьей стороне?

Я не ответила. Потому что правда была слишком постыдной: я была на стороне того, чтобы это скорее закончилось, даже если Костя будет один.

Глафира кивнула, будто прочитала меня.

— Слушай сюда, Костя, — сказала она. — Есть три способа. Первый: ты ждёшь, что взрослые всё решат. Тогда ты проиграл, потому что взрослые работают медленно и любят бумагу. Второй: ты идёшь в драку. Это быстрый способ, но ты не готов — тебя размажут, и ты станешь удобной легендой для них. Третий: ты меняешь правила.

— Как? — прошептал Костя.

— Сначала — глазами, — сказала Глафира. — Ты перестаёшь смотреть вниз. Ты смотришь прямо. Не вызывающе, а спокойно.

— Они… — начал он.

— Я знаю, что они. — Она наклонилась ближе. — Ты боишься быть смешным. Это твоя слабость. Они это чувствуют. Они кормятся твоим стыдом. Ты должен перестать их кормить.

Она встала и пошла в комнату. Вернулась с маленькой тетрадью, выцветшей, в клеточку.

— Завтра ты начнёшь записывать. Кто. Когда. Что сказал. Кто рядом. — Она положила тетрадь перед Костей. — Не для жалоб, для понимания. Пока ты не видишь систему — ты внутри неё.

Отец нахмурился:

— И что, ты предлагаешь… доносы?

Глафира посмотрела на него так, что мне стало смешно и страшно одновременно.

— Я предлагаю иметь голову. Донос — это когда ты отдаёшь власть чужому. А я предлагаю вернуть власть себе. Понял разницу?

Отец отвернулся.

Глафира повернулась ко мне:

— А ты, Дина, будешь смотреть. И слушать.

— Я? — я почувствовала, как в груди поднимается протест. — Я не…

— Ты — свидетель, — сказала бабушка. — Ты уже вовлечена. Они уже использовали тебя: «умная же». Значит, ты нужна им как фон. Ты будешь фоном для брата или фоном для них — выбирай.

Мне стало плохо от того, как точно она это сказала. Я вдруг поняла: я правда была фоном.

На следующий день в школе я на всё смотрела иначе. Не как «умная девочка, которая не вмешивается», а как человек, который наконец увидел механизм.

Травля работала как спектакль. Были актёры, были зрители, была сцена — лестница, раздевалка, столовая. Были реплики: «ну что, отколыш», «ты чего такой». Были повторяющиеся «случайности».

И был главный — Артём. Он говорил мало. Он просто задавал тон. Остальные смеялись.

Костя ходил с тетрадью в кармане. Он записывал, не показывая никому. Вечером мы приезжали к бабушке — мама сначала сопротивлялась, но Глафира сказала:

— Пусть ездят. Нужен результат, а не ваши эмоции.

Мы сидели за столом, и Костя читал:

— «Понедельник. Лестница. Артём сказал: “Отколыш”. Рядом — Сашка и Илья. Смеялись девочки из 7Б».

— «Вторник. Столовая. Сашка толкнул поднос. Я пролил компот. Артём смотрел».

— «Среда. Раздевалка. Илья спрятал кроссовок. Сашка снимал на телефон».

Глафира слушала, как следователь. И мне становилось страшно: бабушка не сочувствовала. Она строила план.

— Телефон, — сказала она. — Это их слабое место. Им нужна картинка. Значит, ты сделаешь свою.

— Какую? — спросил Костя.

— Ты заберёшь у них удовольствие, — ответила она. — Без удовольствия они сдуваются. Слушай.

И она объяснила.

Это было против нормы. Против нормы «будь хорошим», «не выделяйся», «не позорь семью», «терпи, потом само пройдёт». Против той нормы, в которой жертва обязана быть жертвой.

— Завтра, — сказала Глафира, — когда они начнут, ты говоришь одно предложение.

— Какое? — спросила я, и голос у меня дрожал.

Глафира посмотрела на меня:

— «Записывай. Дома покажу маме, утром директору, а днем вашим родителям. У нас всё по датам». Спокойно. Без угроз. Просто как факт.

— Они скажут… — начал Костя.

— Пусть, — сказала бабушка. — Пусть скажут, что ты стукач. Это слово не страшно, если ты не веришь в него. Ты не стукач. Ты человек, который фиксирует реальность.

Я почувствовала, как внутри поднимается бунт:

— Но так нельзя! Это… это…

— Это разрушит их игру, — сказала Глафира. — Потому что игра держится на тайне и на стыде. А ты выносишь это на свет.

Отец не выдержал:

— Ты учишь детей…

— Я учу детей жить в реальном мире, — отрезала Глафира. — Ваши методы уже попробовали. Бумаги, разговоры, «стань сильнее». Стал? Ещё пару недель — и вы будете лечить ему желудок и нервы.

Отец замолчал.

Я смотрела на бабушку и чувствовала одновременно ненависть и восхищение. Как к человеку, который режет по живому, но ради спасения.

На следующий день всё случилось возле лестницы — как по расписанию спектакля.

Артём подошёл, лёгким движением взял Костю за лямку рюкзака.

— Здаров, отколыш, — сказал он почти лениво.

Рядом уже стояли двое, и за ними — полукруг зрителей. Я была среди них. Мой живот скрутило так, будто мне самой держали лямку.

Костя поднял голову.

И посмотрел прямо.

Не было вызова. Было спокойствие, как у человека, который знает, что сейчас произойдёт.

— Записывай, — сказал он громко, но без крика. — Дома покажу маме, утром директору, днем их родителям. У нас всё по датам.

Слова прошили воздух.

Один из зрителей хихикнул — не уверенно, как будто не понял, где смеяться.

Артём улыбнулся.

— Ты чего, стукач у нас? — спросил он.

Костя пожал плечами.

— Я — человек, который фиксирует факты. — И добавил, как в учебнике: — Ты сейчас держишь меня за рюкзак. Всё что будет дальше, все факты, всё запишем.

Я не знаю, откуда он взял это второе предложение. Может, бабушка сказала, может, он сам придумал. Но оно сработало как щелчок.

Потому что в этот момент Артём вдруг отпустил лямку.

Просто отпустил, как будто она нагрелась.

Зрители замялись. Кто-то отвернулся. Спектакль на секунду потерял сценарий.

И именно в эту секунду Костя сделал то, чего никто не ожидал: он не рыпнулся уйти, как обычно. Он остался стоять.

Это была его первая победа — не над Артёмом, а над собой.

Сразу всё не стало идеально. Они ещё пытались, конечно. Но игра изменилась. Теперь у них была мысль: «а вдруг, правда, записывает, и скажет взрослым». И эта мысль мешала им получать удовольствие.

Через неделю кто-то из 7Б сказал при мне:

— Да ладно, он странный, но фиг с ним.

Это было почти перемирие.

А потом случилось то, что довело меня до настоящей ненависти к бабушке.

Однажды я вышла из туалета и увидела, как Артём стоит у окна и разговаривает с девочкой из нашего класса. Она смеялась. Он улыбался. Он был красивый — такой, каким бывает зло в подростковом возрасте: аккуратное, уверенное, хорошо сидящее на лице.

Я поймала себя на мысли, что он кажется мне… интересным. И тут же почувствовала отвращение к себе.

Потому что это и есть сила. Не справедливость. Сила.

Вечером я рассказала бабушке про тот момент — не про «интересным», конечно, я же умная. Я просто сказала:

— Он нормальный со всеми, кроме Кости.

Глафира кивнула.

— Потому что он не псих. Он выбирает цель.

— Он мерзкий, — сказала я.

— Он умный, — поправила она. — Мерзость — это эмоция. Интеллект — это причина.

— Ты опять оправдываешь его, — я почувствовала, как у меня дрожат руки. — Ты всегда… как будто на их стороне.

Глафира посмотрела на меня долго. Потом встала, подошла к окну, где на стекле отражались яблоки в вазе.

— Я на стороне того, чтобы вы выросли сильными, — сказала она. — А не хорошими.

— Но почему ты не можешь просто… сказать, что он плохой? — сорвалось у меня. — Почему нельзя просто быть за нас?

Она повернулась.

— Потому что «плохой» — это сказка. — Она говорила тихо, но каждое слово попадало точно. — Пока ты веришь, что плохой человек отличается от хорошего, ты всегда будешь проигрывать. Плохой человек часто умеет быть обаятельным. Он часто умеет быть заботливым. Он часто умеет быть «нормальным». И именно поэтому он опасен.

Я почувствовала, как внутри меня рушится ещё одна детская опора.

— Ты… ты как будто учишь нас не верить никому.

— Я учу вас верить фактам, — сказала Глафира. — И себе.

Я хотела сказать: «А тебе можно верить?»

Но не сказала. Потому что ответ был очевиден и страшен: верить можно только тому, что проверил, пережил.

Глафира подошла ближе, и я впервые увидела на её лице что-то мягкое — не ласку, нет. Скорее усталость.

— Ты хочешь, чтобы я сказала: «он плохой», потому что тогда мир станет простым, — сказала она. — А мир не простой, Дина. В нём выживают не самые добрые, а самые адекватные.

И тут она сделала то, что для неё было почти признанием:

— Я была на его месте, когда мне было двенадцать.

Я замерла.

— Кто?.. — спросила я.

Она усмехнулась.

— Все. — И добавила: — А я ждала, что кто-то встанет. И ждала слишком долго.

Я вдруг поняла, что её «бессердечность» — это не отсутствие сердца. Это сердце, которое однажды оставили на морозе, и оно научилось работать иначе.

В ноябре Костя впервые сам подошёл к Артёму. Я увидела это издалека и подумала, что сейчас будет что-то нехорошее.

Костя что-то коротко сказал ему. Артём ответил. Они разошлись.

У бабушки Костя рассказал:

— Я сказал: «Мне всё равно, что ты про меня думаешь». И он… — Костя улыбнулся.

— Он сказал: «Ладно». Просто «ладно».

Это «ладно» было не от доброты. От скуки. Костя перестал быть интересной мишенью.

Я посмотрела на бабушку. Она прихлебывала чай из блюдечка, как всегда.

— Всё? — спросила я.

— Не всё, — сказала она. — Это только начало.

— Начало чего? — спросила я.

Она посмотрела на меня так, будто видела моё будущее.

— Начало того, что ты тоже однажды окажешься рядом с подобным Артёмом. Только он будет не школьником, а взрослым. И он будет улыбаться. И все будут говорить: «он такой нормальный». И ты должна будешь помнить: улыбка и вежливость - не гарантия.

Я почувствовала холод по спине. Потому что она говорила не про школу. Она говорила про жизнь.

И в этот момент я окончательно поняла её странное поведение: она не хотела быть бабушкой из открыток. Она хотела быть нашим внутренним инструментом — тем самым железом, которое пахло в её доме.

Инструментом, который не ласкает, а помогает выжить.

Это было против привычного образа — мягкой, терпеливой, балующей, всепрощающей бабушки, которая «просто любит». Глафира любила иначе: она без сюсюканья ломала иллюзии раньше, чем они успевали сформироваться.

И да — это больно.

Но однажды, уже ближе к зиме, я увидела, как Костя идёт по коридору и смотрит вперёд. Не в пол. Не в стену. Вперёд.

И мне вдруг захотелось плакать от облегчения.

На выходных я пришла к бабушке на кухню, когда она резала яблоки. Нож ходил ровно.

— Я всё равно считаю, что это было жестко к Костику, — сказала я.

Она не подняла глаз.

— Считай, — ответила она. — Главное — думай.

Я помолчала, потом всё-таки сказала:

— Спасибо.

Нож остановился на секунду — всего на секунду.

— Ешь яблоко, — сказала она. — И не благодари. Благодарности расслабляют.

Я взяла яблоко, и оно было кислым, как правда.

И в тот момент почему-то именно это казалось любовью.

Рекомендую почитать: