Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ЧУЖИЕ БЕРЕГА...

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
Тишина после метели была оглушающей. Воздух, промытый до ледяной прозрачности, звенел в ушах, и каждый хруст снега под валенком Луки отдавался в безмолвном мире, как выстрел. Он стоял на краю спящего лагеря, вцепившись в холодный приклад своей берданки. Слова брата, Кузьмы, глухо буравили сознание: «Сама себя погребли. Концы в воду». Аким уже хлопал его по плечу, суя в руку

РАССКАЗ. ГЛАВА 4.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Тишина после метели была оглушающей. Воздух, промытый до ледяной прозрачности, звенел в ушах, и каждый хруст снега под валенком Луки отдавался в безмолвном мире, как выстрел. Он стоял на краю спящего лагеря, вцепившись в холодный приклад своей берданки. Слова брата, Кузьмы, глухо буравили сознание: «Сама себя погребли. Концы в воду». Аким уже хлопал его по плечу, суя в руку бутыль с самогоном: «Отцепились, браток!» Но в этой пьяной радости было что-то гадкое, липкое, от чего сжималось нутро.

Взгляд его упал на пустой, заваленный снегом навес. Он вспомнил её лицо в ту ночь, когда она смотрела на него из темноты — не с мольбой, а с той странной, пустой ясностью. Вспомнил и вой, прорезавший пургу. Волчий. И что-то в нем, долго дремавшее, дрогнуло и лопнуло.

Не думая, почти не дыша, он сделал шаг назад, в тень, а потом ещё один — в ослепительную белизну, прочь от костра, от смеха, от этого тяжёлого, грешного тепла. За пазухой — краюха хлеба, в кармане — пригоршня сухарей и маленький, плоский фляжок со спиртом. И ружьё. Одно на весь белый свет.

Следов не было. Метель замела всё, создав гладкое, обманчивое полотно. Но Лука знал тайгу иначе. Он искал не отпечатки, а сломанное: неестественный изгиб сугроба, примятую ветку молодой пихты, клочок тёмной ткани на колючке шиповника. И нашёл. Метрах в трёхстах, у края старой гари, снег лежал неровно, будто его вспахало чьё-то падение. А дальше — чёткая, зияющая рана на снегу: цепочка волчьих следов, крупных, неспешных, ведущих в ту же сторону.

Сердце застучало чаще. Он двинулся быстрее, ловко обходя завалы, его худое тело легко скользило между деревьями. Страх был, но он был острым, ясным, мобилизующим. Не тот тупой, парализующий страх перед братьями, а страх перед конкретной, сиюминутной смертью в пасти зверя.

Он нагнал волков на опушке, у чёрного провала оврага. Четыре серых силуэта, плотных и молчаливых, медленно сходились клочьем вокруг небольшого заснеженного холмика у корней вывороченной лиственницы. Холмик дышал. От него шёл слабый, почти невидимый парок.

Лука не стал раздумывать. Рывок — холодный металл приклада к щеке, палец на спуске. Он выстрелил не в волков, а поверх них, в пустое небо. Грохот, чудовищно громкий в хрустальной тишине, отозвался гулким эхом по оврагу. Волки вздрогнули, метнулись в стороны и замерли в опушке леса, превратившись в набор зелёных, немигающих точек. Они не убежали. Они ждали.

Руки тряслись, перезаряжая берданку. Лука подбежал, сгрёб снег с лежащей фигуры. Тая. Лицо сизое, веки в инее, губы синие. Но между ними — слабая, хриплая струйка жизни. Он растёр ей щёки грубой рукавицей, растолкал, почти не надеясь.

— Тая! Эй, Тая!

Она не открыла глаз, но кашлянула — сухо, надрывно. Этого было достаточно. Обернувшись к чаще, где зелёные точки всё ещё glowed, он выдохнул облако пара, решимости прибавилось. Он сдёрнул с себя тулуп, закутал в него её окоченевшее тело, перевязал верёвкой. Потом поднял. Она была страшно легка, как связка пустых птичьих костей. Взвалив её на спину и оставив руки свободными для ружья, он шагнул вперёд, в чащу, прочь от волков и прочь от всего, что осталось позади.

Путь был адским. Он падал, поднимался, проваливался в снег по пояс. Она висела на нём безжизненным грузом, лишь изредка издавая стон. Волки шли следом, на расстоянии, словно провожая, словно выжидая момента слабости. Лука больше не стрелял — патроны были на счету. Он лишь оборачивался, встречался взглядом с холодными зелёными огнями и шёл дальше.

Через несколько часов, когда солнце стало клониться к вершинам кедров, окрашивая снег в кроваво-золотые тона, силы начали покидать его окончательно. Он споткнулся о скрытый под снегом ствол и рухнул, прижав Таю к груди, чтобы не ударилась. Лежал на спине, задыхаясь, глядя в пронзительно-синее небо, и чувствовал, как по щекам, обветренным морозом, ползут горячие, бессильные слёзы. Не от боли. От ярости. На всю эту жизнь. На братьев. На себя.

Его взгляд упал на её лицо, прижатое к его груди. Глаза её были открыты. Сознания в них, казалось, не было, лишь мутная поволока. Но вдруг губы дрогнули, и он разобрал шёпот, тонкий, как треск льдинки:

— Оставь… Лука… Иди…

Он поднялся на локоть, встряхнул её, не отдавая себе отчёта, грубо или нет.

— Нет! — вырвалось у него хрипло, голос сорвался. — Молчи! Я… я не могу больше. Не могу туда. К ним.

Он махнул рукой в сторону, откуда пришёл.

— Я устал, понимаешь? До чёртиков устал! От их… от всего этого! Мы уйдём. Вместе. Найдем людей. Или… или хоть замёрзнем по-человечески, а не как скот!

Он говорил это ей, но в первую очередь — себе. Каждое слово было гвоздём, вбиваемым в крышку его старой жизни. Спасение Таи перестало быть просто поступком. Оно стало его собственным побегом. Его единственным шансом не превратиться в ещё одного Кузьму или Акима.

Собрав остатки воли, он поднялся, поднял и её. И они снова пошли, теперь уже не оглядываясь. Лука вёл их наугад, по солнцу, в сторону далёких, по слухам, становищ старообрядцев. Ноги заплетались, сознание заволакивалось серой пеленой, но он шёл. Нёс на себе хрупкий, едва тлеющий груз жизни и в себе — хрупкое, новорождённое чувство свободы, страшной и неизвестной.

А тайга, безмолвная и всевидящая, принимала их в свои синие вечерние сумерки. Где-то впереди, в разрыве между тёмными елями, ему на миг почудился слабый, далёкий отблеск — не то огня, не то просто льда, освещённого последним лучом. Он направился к нему, уже не различая, реальность это или мираж. Неважно. Главное — идти. Двое сбежавших раба и жертвы, связанные теперь не цепью насилия, а хрупкой, ледяной верёвкой общего бегства в белую, безжалостную, но чистую неизвестность.

Они наткнулись на зимовье совершенно неожиданно. Лука уже почти не видел пути, спотыкаясь в густых синих сумерках, когда его плечо с глухим стуком ударилось не о ствол дерева, а о грубо отесанное бревно. Он отшатнулся, вгляделся. Из снежного сугроба, почти сливаясь с ним, проступали низкие, покатые стены из тёмных, поросших лишайником плах. Ни окон, ни трубы — только низкая, покосившаяся дверь, заваленная снегом по колено. Брошенная заимка, охотничья избушка, поставленная, быть может, десяток лет назад и давно забытая. Для них это был дворец.

Судорожно, почти падая от усталости, Лука принялся раскапывать вход. Руки, голые в разорванных рукавицах, коченели, но адреналин ещё пёр. Он пинал снег, рыл его, как зверь, пока не обнажилась тяжелая, скрипучая дверь на кожаных петлях. Он ввалился внутрь, втягивая за собой бесчувственную Таю.

Воздух внутри был спёртым, холодным и сухим, пахнущим пылью, мышиным пометом и старой древесиной. Но не было ледяного ветра. Тишина была иной — не звенящей, а глухой, утробной, защищающей. Лунный свет, пробиваясь сквозь щели в стенах и крыше, выхватывал из мрака скудные детали: грубые нары, сложенные из жердей, чёрное пятно крошечного очага из камней в углу, пустой деревянный чан, несколько пустых берестяных коробов на полке. И паутину. Много толстой, седой паутины в углах, колеблющейся от сквозняка.

Лука осторожно опустил Таю на нары, скинул с неё свой тулуп и тут же накинул обратно, поняв, что внутри не теплее, чем снаружи. Первым делом — огонь. Без огня они замёрзнут здесь так же верно, как и в лесу. Он высыпал на каменный очаг сухой мох, сорванный со стен, мелкие щепки от пола, смолистые обломки коры, найденные в углу. Руки тряслись так, что высечь искру из кремня и кресала удалось лишь с десятой попытки. Тонкая струйка дыма, потом жадный, жёлтый язычок. Он раздувал его, как драгоценность, подкладывая всё, что мог найти: сухие шишки, обломки бересты. Огонь ожил, затрещал, осветив избу неровным, прыгающим светом. Тени заплясали на стенах, и зимовье сразу стало походить на жилище, а не на могилу.

Тепло, слабое, но реальное, начало растекаться по телу. Лука сбросил промокшую верхнюю одежду и повернулся к Тае. При свете огня она выглядела страшно. Лицо серое, землистое, с синевой вокруг сжатых губ. Он растер её руки, похожие на ледяные когти птицы, растер ноги, забинтованные тряпьем. Она не реагировала, лишь изредка вздрагивала.

— Тая, — позвал он, тряся её за плечо. — Проснись. Надо согреться.

Он достал фляжку со спиртом, приоткрыл ей рот. Жидкость, жгучая и пахучая, вылилась за щеку. Он попробовал снова, более настойчиво. Она подавилась, закашлялась — сухим, раздирающим кашлем, но глаза не открыла. Однако глоток, видимо, прошёл. Он заставил её сделать ещё один, маленький. Потом отломил крошечный кусочек мёрзлого хлеба, размочил его в спирту у себя во рту и, разжав её челюсти, положил на язык. Она не жевала, но через минуту он увидел, как кадык на её худой шее дрогнул и сдвинулся. Она проглотила.

Это маленькое движение, этот признак жизни, придал ему сил. Он развёл ещё немного снега в котелке у огня, согрев воду. Смочил ею край рукава и осторожно протёр её лицо, смывая грязь и следы слёз. Потом снял с неё промокшие, ледяные портянки и свои сухие, хоть и дырявые, носки натянул на её крошечные, синие ступни. Всё делал молча, сосредоточенно, с какой-то неловкой, почти ритуальной тщательностью.

Разведя огонь посильнее, он поставил котелок с большим количеством снега — нужно было пить. Пока вода таяла, он обследовал избу. В углу, под паутиной, нашёл старое, дырявое одеяло из овчины, смердящее и жёсткое, но это была находка. Укрыл им Таю поверх тулупа. В жестяной банке на полке оказалось немного засохшей, как камень, соли. И больше ничего.

Вернувшись к огню, он увидел, что её глаза открыты. Она смотрела не на него, а на потолок, где в свете пламена колыхались причудливые тени от паутины. Взгляд был пустым, отсутствующим.

— Тая, — тихо сказал он. — Мы в зимовье. Тепло. Братья далеко.

Она медленно перевела взгляд на него. В её тёмных зрачках не было ни узнавания, ни благодарности. Только глубокая, всепоглощающая усталость и что-то ещё — словно она смотрела сквозь него, на что-то ужасное, что осталось там, снаружи.

— Пей, — он поднёс котелок с почти горячей водой к её губам.

Она сделала несколько мелких, жадных глотков, потом отвернулась, закрыв глаза. Но дыхание её стало чуть глубже, чуть ровнее.

Лука сел напротив, на корточки, протянув к огню свои израненные, трясущиеся от перенапряжения руки. Тишину нарушал только треск поленьев и завывание ветра снаружи, которое теперь звучало не как угроза, а как фон, подчёркивающий их хрупкое укрытие. Он смотрел на её лицо, на котором тепло начинало отливать слабым румянцем, и думал о том, что сделал. Он сжёг мосты. Братья не простят ему этого бегства, этой «слабости». Его прежняя жизнь кончилась у порога этой вонючей, холодной избушки. А что впереди — не знал. Знало только это пламя между ними, маленькое, упрямое, борющееся с холодом вселенной. И он будет его беречь, пока есть силы. Ради неё. И ради того крошечного, зыбкого чувства, что он, наконец, поступил не как тварь, а как человек. Хоть на один этот вечер.

Ночь в зимовье была долгой и тревожной, сотканной из ледяного сквозняка, треска огня и тяжелого, прерывистого дыхания Таи. Лука не спал. Он сидел, прислонившись к бревенчатой стене, и поддерживал огонь, подбрасывая в очаг щепку за щепкой, превращая их в яркие, недолговечные созвездия углей. Свет танцевал на его уставшем, осунувшемся лице, делая глубже тени под глазами. Каждый шум снаружи — скрип дерева, шуршание снега с крыши — заставлял его вздрагивать и хвататься за лежащее рядом ружьё.

Тая металась в полудрёме. Её сон был не отдыхом, а продолжением бегства. Она бормотала несвязные слова: «Не надо… отпусти… Прохор…» Пальцы её, выглядывающие из-под овчинного одеяла, судорожно сжимались в кулаки. Лука наблюдал за ней с мучительным чувством вины и странной, новой ответственности. Он принёс сюда не просто женщину, а целую вселенную чужой боли, с которой не знал, что делать.

Под утро ветер стих, и в щели под крышей пробился первый сизый свет. Лука осторожно выбрался из-под одеяла. Костёр почти угас, оставив лишь горстку тёплого пепла. Он снова возился с кресалом, и когда огонь окреп, поставил на него котелок со снегом. Пока вода таяла, он вышел наружу, чтобы осмотреться и… просто вдохнуть воздух, не отравленный запахом страха и гнили их старого лагеря.

Утро было величественным и безмолвным. Зимовье стояло на небольшой поляне, окружённой со всех сторон стеной тёмно-зелёных пихт, утонувших по самые нижние ветви в белоснежных сугробах. Небо, очищенное от туч, было цвета бледного аквамарина, и на нём ещё висела одна-единственная, невероятно яркая звезда — Венера, холодный утренний страж. Воздух, морозный и чистый, обжигал лёгкие, но в нём не было той злой, пронизывающей сырости, что стояла у реки. Здесь пахло снегом, хвоей и бесконечным, девственным покоем. Иней лежал на каждой ветке, превращая лес в хрустальный дворец, и тишина была настолько полной, что слышался звон в собственных ушах. Лука постоял так несколько минут, впитывая эту ледяную красоту, и ему впервые за много месяцев не захотелось никуда спешить. Здесь, в этой белой пустыне, они были никем. И это было благословением.

Вернувшись в избу, он увидел, что Тая лежит с открытыми глазами. Она не смотрела в потолок, а следила за струйкой пара, поднимающейся от котелка. В её взгляде появилась слабая, но осознанная точка внимания.

— Воды горячей, — тихо сказал Лука, наливая в жестяную кружку. — Пей, маленькими глотками.

Он помог ей приподняться. Руки её всё ещё дрожали, но она смогла удержать кружку, обхватив её обеими ладонями, будто впитывая тепло не только внутрь, но и через кожу. Она пила медленно, с закрытыми глазами, и он видел, как по её исхудавшему горлу пробегает слабая судорога сглатывания.

— Где мы? — её голос был хриплым шёпотом, чуть громче шелеста углей.

— В зимовье. Старом. Далеко от них. — Он не назвал имён братьев, не нужно было.

Она кивнула, словно этого объяснения было достаточно, и отдала ему пустую кружку. Её взгляд упала на его обмороженные, потрескавшиеся руки.

— Твои… руки, — прошептала она.

Это простое внимание к его боли, первый проблеск заботы о ком-то кроме себя, ударило Луку сильнее, чем любой упрёк. Он сгрёб в горсть снега из угла (там, где он таял от жары очага), и стал растирать им покрасневшие пальцы.

— Ничего, отойдёт.

Он достал последние сухари, размочил их в горячей воде, превратив в безвкусную, но питательную кашицу. Покормил её с ложки, как ребёнка, и она съела всё, без возражений, механически, но съела. Потом он накормил и себя. Еда, тепло, тишина — эти простые вещи начали по крупицам возвращать их к жизни.

Весь день они провели в зимовье. Лука, немного отдохнув, снова обследовал каждый угол. Нашёл под нарами старую, ржавую ловушку на куницу и… чудо: за печкой, в нише, лежало небольшое берёзовое полено, а в нём — вбитый гвоздь и намотанный клубок сильно поношенной, но крепкой бечёвки. Можно будет мастерить силки. Он нашёл и несколько сухих, прошлогодних грибов-трутовиков на стене — трут, бесценный для розжига.

Он занимался этими мелкими открытиями, а Тая лежала и смотрела на его движения. Она почти не говорила, но её присутствие было уже не призрачным. Иногда, когда Лука поворачивался к ней, он ловил её взгляд на себе — не пустой, а оценивающий, изучающий. Как будто она пыталась понять, кто он такой, этот брат её мучителей, который вытащил её из снега.

К вечеру Лука рискнул ненадолго выйти, чтобы нарубить немного плах от развалившегося сарайчика позади зимовья. Он работал быстро, опасливо поглядывая на лес. Но лес молчал. Возвращаясь с охапкой дров, он увидел в сумерках на краю поляны свежий след — заячий, петляющий. Жизнь. Даже здесь, в глухомани.

Он затопил очаг по-настоящему, растопив ледяной воздух в избе до почти теплого. Потом, помедлив, подошёл к нарам.

— Ноги, — сказал он коротко. — Надо посмотреть.

Он не спрашивал разрешения. Аккуратно, почти с благоговением, снял с её ног свои носки. Ступни были бледными, с жёлтыми пятнами начинающегося обморожения на пальцах, но живые, без чёрной омертвевшей плоти. Он растёр их снегом, очень нежно, потом согретым у огня куском ткани из своего же подола. Она не сопротивлялась, лишь сжала губы, когда боль от возвращающегося кровотока стала острой.

Сидели потом у огня, каждый на своей стороне очага, разделённые пламенем, но связанные общим молчанием и треском поленьев. Снаружи снова завыл ветер, засыпая следы у избушки, заметая их временное убежище. Но внутри теперь был не просто холодный приют. Было немного тепла. Было немного еды. И было хрупкое, немое перемирие между двумя сломленными душами, за которое цеплялись, как за последнюю соломинку в ледяном потоке тайги, умеющей ждать, но давшей им эту однодневную, драгоценную отсрочку.

. Продолжение следует

Глава 5