РАССКАЗ. ГЛАВА 2
Осень в степи только-только вступала в свои права, но не как предвестница увядания, а как торжествующая художница, расточающая последние, самые щедрые краски.
До глубокой, слякотной осени было ещё далеко. Стояло бабье лето — время тихого, медового волшебства.
Для Дмитрия эти дни на новом месте обрели свой, чёткий и здоровый ритм.
Жизнь его была наполнена трудом, но это была уже не каторжная лямка от безысходности, а осмысленное дело. Он вставал затемно, когда над степью ещё висели крупные, холодные звёзды.
Первым делом — к колодцу. Железное ведро с глухим стуком падало вниз, цепь звякала, и он поднимал его, полное до краёв ледяной, кристально чистой воды. Умывался, и холод обжигал кожу, прогоняя последние остатки сна, делая мысли ясными, как эта осенняя вода.
Природа вокруг просыпалась в розовых и золотых тонах.
Солнце, уже не палящее, а ласковое, поднималось из-за сизой дымки горизонта и заливало светом огромный, убранный двор.
Воздух был невероятно прозрачен. В нём плясали золотые пылинки и тонкие, серебристые нити паутинок, растянутые между крапивой у забора и веткой старой яблони. Листва на единственном в селе клёне у пруда горела алым пожаром, и каждый лист казался вырезанным из меди.
Пахло дымком от печей, спелыми яблоками в подвале и сладковатой прелью опавшей листвы.
Дмитрий работал споро, с какой-то внутренней сосредоточенностью.
Он починил калитку, что годами скрипела на одном петле, подлатал крышу над сеновалом, перебрал с Терентием старую сбрую.
Его руки, сильные и умелые, находили дело везде. Терентий наблюдая за ним, только кивал одобрительно, его суровое лицо иногда смягчалось почти незаметной усмешкой: «Ладно, парень. Ладно. Видать, не зря хлеб ешь».
Но в этой налаживающейся жизни появилась новая, тревожная нота.
Её вносила хозяйка, Агафья. Сначала это были просто знаки внимания: лишняя порция щей, аккуратно залатанная рубаха, оставленная на лавке у его двери.
Потом — взгляды. Дмитрий начал ловить на себе её взгляд, когда они пересекались во дворе. Он был не дерзким, а каким-то тёплым, задумчивым, чуть печальным. Она могла остановиться, опереться на забор и смотреть, как он колет дрова, и в её молчании была какая-то напряжённая тишина.
Однажды, когда Терентий уехал на лошади в соседнее село за гвоздями, Агафья позвала Дмитрия в горницу.
— Митя, зайди-ка. Помоги сундук передвинуть, одна не справлюсь.
Сундук был тяжёлый, дубовый.
Они сдвинули его с места, и в тишине горницы было слышно их дыхание.
Когда дело было сделано, она не отошла. Стояла близко. В горнице пахло хлебом, сушёной мятой и едва уловимым запахом её тела — не духами, а чем-то простым, женским: тёплым молоком и печным теплом.
— Спасибо, — тихо сказала Агафья. И добавила, глядя куда-то мимо него, в окно:
— Тяжело тут одной, когда Терентий в разъездах. Хозяйство большое… Мужа-то видишь — годы уже не те. А сил моих не хватает.
Она говорила жалобно, но в её голосе звучала не просьба о помощи, а что-то иное. Она протянула руку, будто чтобы смахнуть невидимую пылинку с его плеча, но рука замерла в воздухе и медленно опустилась.
— Ты парень крепкий. Серьёзный. Редко такие нынче... — она вздохнула. — Жаль, что своя-то, глупая, не оценила.
Дмитрий застыл. Вся его натура, прямая и чёрствая после пережитого, восстала против этой тёплой, липковатой атмосферы.
Её слова, её близость, этот намёк на общую неприкаянность — всё это было ему глубоко чуждо. Он не ответил на намёк. Только аккуратно отступил на шаг, сделав пространство между ними безопасным и холодным.
— Сундук, кажись, на месте, — сказал он глухо, без выражения. — Ещё по хозяйству что надо?
В её глазах мелькнуло что-то — обида, досада, быстро подавленная. Она отвернулась, поправила платок.
— Нет, ничего. Иди. Спасибо.
Он вышел на крыльцо, и осенний воздух, свежий и резкий, ударил ему в лицо, как избавление.
Он глотнул его полной грудью. Красота вокруг, такая ясная и чистая, вдруг обострилась до болезненности. Алое пламя клёна, синева неба, золото берёз — всё это было прекрасно и бесконечно далеко от тех тёплых, душных тенётов, которые ему только что пытались набросить. Он снова почувствовал ту же свободу, что и в первую ночь на дороге. Свободу не только от прошлого, но и от чужих, не нужных ему притязаний.
И пока он стоял так, глядя на улетающий в вышину клин журавлей, где-то за сотни вёрст, в его старой деревне, София просыпалась в своей прокопчённой избе от тяжёлого похмелья. За окном там тоже светило солнце, но оно било в грязные стёкла и высвечивало пустые бутылки на столе и скомканную, неубранную постель. Бабье лето и сюда заглядывало, пытаясь позолотить покосившийся забор и рыжую крапиву у крыльца. Но для неё эта красота была лишь горькой насмешкой, подчёркивающей всю глубину её падения.
Она отвернулась к стене, натянув на голову одеяло, которое пахло табаком и чужим потом, пытаясь спрятаться не столько от света, сколько от самой себя.
А ветерок, игривый и ласковый, трепал на её забытом в огороде платке, уже пожелтевший, грустный листок — первый вестник той самой глубокой осени, которая для Дмитрия была лишь следующим, чистым этапом пути, а для неё — бесконечной, холодной ночью.
Бабий век в степи стоял полновластный и лукавый.
Воздух, напоенный запахом прелой листвы, горячего хлеба и дыма, был обманчиво мягок. Для Дмитрия эти дни стали временем прочного, молчаливого укоренения.
Он был как добротный, вбитый в землю кол — нужный, надёжный, незыблемый.
Хозяин Терентий. Сухопарый, молчаливый мужчина лет под шестьдесят, с лицом, выветренным степными суховеями до состояния старой, потрескавшейся кожи. Говорил он мало, смотрел прищуренно, словно постоянно высматривал на горизонте дождь или беду. Жена его, Марфа, была моложе лет на пятнадцать. Женщина статная, с пышными, ещё тёмными волосами, убранными под яркий платок, и с руками сильными, но удивительно белыми для крестьянки — словно она берегла их.
Именно Марфа постепенно стала центром той тихой, невысказанной бури, что зрела под крышей этого крепкого дома.
Сначала была забота: лучший кусок за ужином, шерстяные носки, связанные «между делом», стиранная и выглаженная рубаха. Потом — долгие, тягучие взгляды, которыми она провожала его, когда он шёл через двор. В её глазах, карих и глубоких, плелась сложная сеть: тоска, расчёт и та жажда, которую не утоляли ни работа, ни степной простор, ни старый муж.
С детьми у них с Терентием не вышло, Бог не дал.
Это была тихая, застарелая рана в доме. И вот, глядя на молодую, могучую стать Дмитрия, его спокойную силу, в Марфе, должно быть, зашевелилась тёмная, отчаянная надежда.
Не на любовь — на возможность. На молодое тело, которое могло бы дать то, чего ей так не хватало. Быть может, сама жизнь через него смилостивится? Это было не влечение, а скорее холодный, женский расчёт, приправленный горькой солью собственного увядания.
Однажды, под вечер, Терентий уехал на мельницу.
Двор заливал медовый свет заката. Дмитрий чинил телегу, сосредоточенно подбивая железный обод. Из сеней вышла Марфа. Она несла пустое ведро к колодцу, но путь её лежал мимо него. Остановилась.
Тень от неё длинная и чёткая упала на его работу.
— Устал, Митя? — голос у неё был низкий, немного хрипловатый, как бывает от долгого молчания или от сдержанного волнения.
— Работа есть работа, — не глядя, ответил он, вгоняя клин.
— У нас работа не переводится, — вздохнула она, и вздох этот был нарочито тяжёл.
— Терентий-то уже не тот. Силы не те. Всё на мне да на таких, как ты, парнях. — Она сделала паузу, обведя взглядом двор, будто оценивая своё царство. — Хозяйство большое. Мужик нужен в доме. Настоящий.
Дмитрий замер, чувствуя, куда клонится разговор. В воздухе запахло не просто степной пылью и деревом, а чем-то густым, опасным.
— Терентий Иваныч мужик настоящий, — отрезал он, ударяя молотком особенно звонко.
— Настоящий старый, — почти шёпотом, но отчётливо поправила она. И шагнула ближе.
Он почувствовал её запах — тёплый, молочный, с примесью чего-то пряного, полынного. — Ты не смотри, что я... годами старше. Сила-то во мне ещё кипит. И тоска. — Она протянула руку, будто чтобы поправить складку на его засученном рукаве, но не коснулась. Рука так и повисла в воздухе между ними. — Мы могли бы... помочь друг дружке. Тебе — кров, еда, хозяйка добрая. Мне... — она не договорила, но смысл повис в воздухе, густой и неприличный. — Муж и не узнает. Он по вечерам как пень спит.
Дмитрий медленно поднял на неё глаза.
В его взгляде не было ни смущения, ни соблазна. Там была та же холодная ясность, что и тогда, на дороге, когда он отстранял руку Софьи. Только теперь к ней примешивалось глубокое, почти физическое отвращение. Он видел перед собой не женщину, а очередную трясину, ту же самую, из которой он с таким трудом выбрался.
Трясину чужих желаний, подмен и грязи.
— Нет, — сказал он просто и твёрдо, без колебаний. — Не на то я сюда пришёл. И не для этого.
Он встал, отряхнул стружку с колен. Движение было резким, отстраняющим.
Марфа отпрянула, будто её ударили по лицу. На смену намёку в её глазах пришла обиженная злоба, быстрая, как вспышка.
— Гордый очень, — прошипела она. —
Подумаешь, белый ковыль!
Таких, как ты, по дорогам...
— Может, и так, — перебил он её, не дав договорить. — А вам, Марфа Семёновна, лучше с мужем своим дела ладить. Про телегу — я всё, починил.
Он повернулся и пошёл прочь, к калитке, ведущей в поле. Ему нужно было пространство. Чистый, осенний ветер. Чтобы сдуть с себя этот липкий, душный шёпот.
Марфа осталась стоять у полупочиненной телеги, сжав в белых, сильных руках пустое ведро. Её лицо под ярким платком потемнело от злости и стыда.
Расчёт дал осечку. Молодое тело, на которое она положила глаз, оказалось прикрыто твёрдой, непробиваемой скорлупой чужой воли и своих, непонятных ей, принципов.
А Дмитрий, выйдя за околицу, шёл по меже. Степь, подёрнутая вечерней сизой дымкой, была безбрежна и прекрасна.
Где-то кричали перелётные гуси. Он шёл, и внутри него, рядом с оставшимся осадком от разговора, крепло другое чувство — решимость. Здесь, видно, тоже не пристанище. Значит, нужно будет идти дальше. Искать место, где труд будет просто трудом, а не платой за тёплый угол и не поводом для чужих, корыстных надежд. Осень ещё только начиналась, и дорога впереди была длинной.
После того вечера воздух в доме Терентия стал густым и тяжёлым, как пар над котлом перед грозой.
Бабье лето догорало последними, алыми всполохами на кленах, но внутри избы уже веяло сырым холодком предзимья и человеческой неприязни.
Марфа не простила отказа.
Её обида, крутая и кипучая, не выплеснулась криком или бранью — она, как умелая хозяйка, заквасила её в тихом, едком озлоблении.
Теперь её забота сменилась на холодную, отточенную формальность.
Ужин Дмитрию подавался отдельно, на краю стола, часто уже остывший. Чистая рубаха «забывалась» на просушке до вечера.
А её взгляды, прежде тёплые и томные, стали острыми, как шило, и следовали за ним по пятам, словно выискивая новую зацепку для укола.
Но главным оружием стали слова. Вернее, их отсутствие и ядовитые намёки, которые она стала ронять в присутствии мужа.
Как-то раз, когда Дмитрий вносил в сени охапку дров, Терентий, сидевший на завалинке и чинивший седло, крякнул:
— Дрова-то, Митя, сыроваты нынче. Дымно гореть будут.
— Помешаю с прошлогодними, — коротко ответил Дмитрий.
И тут из сеней, будто ненароком, послышался голос Марфы:
— Да уж, нынче всё не как у людей. И дрова сырые, и порядки чужие. Кто его знает, какие у кого привычки-то заведены.
Терентий только взглянул исподлобья на жену, потом на работника, но промолчал.
Однако тишина его стала настороженной.
Другой раз, за обедом, Марфа, наливая мужу щи, сказала сладковатым голосом:
— Вот, Терентий, ешь, силы копи.
А то, гляжу, Митя-то наш как вымахал, как бык стал. Наших-то запасов, поди, на такую мощь и не хватит. Всё больше требует, кто больше работает-то.
Дмитрий, не отрываясь от миски, почувствовал, как по спине пробежал холодок.
Это был уже прямой намёк на то, что он объедает хозяйство.
Терентий отложил ложку, посмотрел на свой недоеденный кусок хлеба, потом медленно перевёл тяжёлый взгляд на Дмитрия.
Взгляд этот был немым вопросом.
— Я плату за работу просил? — тихо, но чётко спросил Дмитрий, поднимая глаза сначала на Марфу, потом на хозяина.
В избе повисла гробовая тишина. Марфа покраснела и засуетилась с чугунами.
— Я не о том... — пробормотала она.
— А о чём? — не отступал Дмитрий, чувствуя, как гнев, чёрный и густой, подкатывает к горлу.
— Да будет вам! — рявкнул Терентий, ударив ладонью по столу.
Миски подпрыгнули. — За столом не место раздорам! Ешьте!
Но семя было брошено.
Недоверие, как плесень, стало прорастать в сознании старого мужика.
Он начал придирчивее проверять работу: щупал забор, чиненный Дмитрием, ворчал, что «не так зарублено»; заглядывал в хлев, считая, не убавилось ли сена; мог молча простоять и наблюдать, как работник колет дрова, будто высчитывая чего-то полезного действия каждого удара.
Природа, казалось, отражала эту внутреннюю непогоду в доме.
Бабье лето кончилось в одночасье. Налетели с севера сизые, рваные тучи, и полил холодный, беспросветный дождь.
Он стирал последние краски, превращая степь в огромное, грязно-серое полотно. Ветер выл в печной трубе и швырял в стёкла брызги, словно пытаясь проникнуть внутрь, к людскому теплу, которого тут становилось всё меньше.
Однажды под вечер, когда Дмитрий, промокший до нитки, загонял в сарай овец, Терентий вышел к нему навстречу.
Старик стоял под навесом, курил самокрутку, и лицо его в полумраке было непроницаемым.
— Завтра, — начал он хрипло, не глядя на работника, — поеду в станицу. На базар. Надо продать барашка. Тут без меня... — он сделал долгую затяжку, — ты присмотри. Да только смотри в оба. Хозяйство большое. Всякое бывает.
В этих словах Дмитрий услышал не доверие, а испытание. И предупреждение.
— Присмотрю, — глухо ответил он.
Терентий уехал на рассвете.
День выдался хмурым и ветреным. Дмитрий пытался заниматься обычными делами, но чувствовал на себе неотрывный, тяжёлый взгляд Марфы.
Она словно ждала чего-то. К полудню, когда он зашёл в сени поправить упряжь, она внезапно появилась в дверях, загородив выход.
На ней был не обычный рабочий сарафан, а более нарядная кофта, и волосы были приглажены.
— Митя, — сказала она без предисловий, и голос её дрожал от сдерживаемого напряжения. — Надумала я... поговорить. Начистоту. Обиделась я тогда зря. Женская глупость. — Она сделала шаг вперёду.
В сенях пахло кожей, дегтем и её густым, тревожным запахом. — Но понимаю я теперь... ты мужчина правильный. Гордый. Это мне и нравится.
— Она протянула руку, на этот раз решительно, словно собираясь коснуться его груди. — Давай мирно. Пока мужа нет. Никто не узнает. А тебе какая разница? Тёпло, сытно, и хозяйка тебе... не чужая будет.
Дмитрий отшатнулся так резко, что задел висящую сбрую, та загремела.
— Отойдите, Марфа Семёновна, — прозвучало жёстко, почти как команда собаке. — В последний раз говорю. Не на то я здесь.
Её лицо исказилось.
Всё притворное смирение слетело, обнажив злобу и оскорблённое тщеславие.
— Ах, так! — прошипела она. — Беленький, чистенький! А сам-то из какой грязи вылез, а? Брошенный твоей-то шлюхой! Мне ещё тебя, подбираного, жалеть?!
— Лучше б мужа своего жалела, — бросил он, стараясь обойти её, но она преградила путь.
— Увидишь ты ещё, как будешь по дорогам зимой мыкаться! — голос её сорвался на визг. — Я тебя сживу здесь! Обещаю! Муж мне поверит, а не какому-то бродяге!
Он не стал спорить. Просто оттолкнул её плечом, не сильно, но достаточно твёрдо, чтобы она отлетела к стене, и вышел во двор, под ледяной, очищающий дождь.
Вечером вернулся Терентий.
Он был мрачнее тучи. Не сказав ни слова, прошёл в горницу, где Марфа уже накрывала на стол.
Дмитрий, умываясь у кадки в сенях, услышал сквозь тонкую перегородку её приглушённый, плачущий голос:
— ...да как же мне одной-то, Терентий? Глаз не сомкнуть... Ходит, ходит по двору, словно хозяин... Взглядом так и ест... Боюсь я, право слово... Может, и зря парня наняли... Неспокойный он...
Ответа Терентия не было слышно. Только тяжёлое, хриплое дыхание.
Дмитрий вытер лицо жёстким полотенцем и посмотрел в маленькое, запотевшее окошко. Снаружи уже стемнело.
Дождь превратился в колючую крупу. Зима, настоящая, суровая, была уже на пороге. И он понял с абсолютной, леденящей ясностью: его время здесь истекло. Этот дом, который казался спасением, стал капканом. Остаться — значит погрузиться в пучину лжи, скандалов и, в конце концов, быть выставленным на мороз с клеймом вора и похабника.
Он повернулся и тихо пошёл в свою клеть. Начинал собирать свою нехитрую котомку.
Дорога звала снова. Даже зимняя, даже лютая. Она была честнее этой тёплой, но отравленной избы.
На душе было тяжело, но не от страха перед будущим, а от горького осадка: даже здесь, в степи, среди казалось бы простых людей, он снова наткнулся на ту же человеческую низость, только в ином обличье. Но в этом осадке крепчала и сталь. Он научился распознавать трясину. И твёрдо знал — из неё нужно уходить сразу. Не оглядываясь.
Ту ночь Дмитрий не спал.
В крохотной, промозглой клети, где гулял сквозняк, щелями вбивавший ледяные иглы, он сидел на краю нар, слушая вой ветра и приглушённый гул голосов из горницы.
Слова разобрать было нельзя, но интонация была красноречивее любых слов: плачущий, визгливый напев Марфы и тяжёлое, гудящее басом бормотание Терентия.
Суд вершился без него. Приговор был предрешён.
Он не стал дожидаться утра и оглашения приговора.
Поднялся ещё затемно, когда ветер на мгновение стих, и в звенящей тишине было слышно, как хрустит первый, колючий иней на соломенной кровле.
Собрал свои пожитки быстро, без суеты: заштопанную рубаху, портянки, нож в деревянных ножнах, краюху чёрствого хлеба, которую он припрятал с вечера, и горсть соли, завёрнутую в тряпицу.
Всё это уместилось в холщовый мешок, перекинутый через плечо. Он надел ватник, стянул потуже ремень, нахлобучил шапку-ушанку и, приоткрыв дверь, прислушался.
В доме было тихо. Терентий и Марфа, измотанные ссорой, спали.
Он ступил во двор.
Ночь была беззвёздной, небо — низким, свинцовым колпаком, готовым обрушиться снегом.
Воздух обжигал лёгкие, пахнул снежной свежестью и далёким дымом. Он обошёл спящий дом, не оглядываясь, и вышел за калитку на просёлок.
Под ногами хрустел мёрзлый грунт, и этот звук, чистый и одинокий, был для него музыкой свободы.
К рассвету поднялась метель.
Не сразу, а исподволь: сначала запорошило редкой, колкой крупой, потом ветер, разогнавшись на степном просторе, закрутил её в слепящий, белый водоворот.
Снег лепился на лицо, забивался за воротник, превращал дорогу в белое, зыбкое марево, где сливались земля и небо.
Дмитрий шёл, низко наклонив голову, прищурив глаза до щелей. Видимость упала до нескольких саженей
. Он ориентировался лишь на едва уловимый след полозьев и на инстинкт, подсказывающий общее направление — на восток, к железной дороге, к большой дороге, где гудят поезда и где можно затеряться, стать никем, чтобы снова попробовать стать собой.
Тело било мелкой дрожью от холода, валенки отсырели, но внутри горел ровный, упрямый огонь.
Он думал не о тепле, не о еде, а о последних днях.
Образ Марфы с её сладковатым ядом и холодным расчётом смешивался в памяти с искажённым лицом Софьи. Казалось бы, женщины разные — одна молодая и ветреная, другая зрелая и хозяйственная.
Но суть была одна: обе хотели использовать его, как вещь. Одну — для потехи и утешения, другую — для заполнения пустоты и исполнения своих несбывшихся надежд. И обе, получив отпор, тут же обнажали клыки.
«Нет, — думал он, продираясь сквозь снежную пелену. — Не будет больше. Не будет у меня ни хозяйки, ни хозяйства чужого. Своя спина — свой горб. Свои руки — свой хлеб».
Метель бушевала, вымещая на нём всю свою неистовую мощь.
Он шёл, и этот белый ад был ему теперь роднее тёплой, но душной избы Терентия. Здесь, в этой стихии, он был равен самому себе.
Никто не мог обвинить его здесь в воровстве или похабстве. Только ветер и снег были его судьями и свидетелями.
Тем временем в покинутой им деревне София просыпалась от стука в оконницу.
Голова раскалывалась, во рту было горько и сухо. За окном бушевала та же метель, заваливая её покосившийся забор и следы на дороге, ведущей в никуда.
— Софька, открывай! Замёрз! — хрипел за дверью пьяный голос Петьки.
Она нехотя поднялась, завернулась в грязный платок и отворила.
Он ввалился внутрь, принеся с собой вихрь снега и запах дешёвого самогона.
— Чё дрыхнешь? В такую-то погоду самое дело выпить, чтоб тепло было! — Он швырнул на стол полбутыли мутной жидкости и грязный свёрток с селёдкой.
Она молча налила.
Руки дрожали. Выпила залпом, закусила краем хлеба. Жгучая влага разлилась по телу, но тепла не принесла — лишь притупила остриё похмелья, углубив внутренний холод.
— Слышь, — Петька жадными глазами обвёл грязную, неуютную избу, — твой-то, бывший, слышно, у Терентьевых батрачил.
Да, видать, не ужился. Марфа-то, говорят, баба с норовом. Может, обратно вернётся?
София резко подняла на него глаза, и в них на миг вспыхнула бешеная, безнадёжная надежда.
— Не вернётся, — тут же угасил её Петька, усмехаясь.
— Куда уж тут возвращаться? К развалюхе да к тебе, загулявшей? Он теперь, поди, умнее стал. В люди, наверно, подаётся.
Слова, как нож, вошли в самое сердце.
Она знала, что он прав. Митя не вернётся. Пространство, где она существовала, сжималось с каждым днём: от мира — к деревне, от деревни — к этой избе, от избы — к этому столу с бутылкой.
И выходов из него не было. Только вниз. Метель за окном выла ещё яростнее, словно пытаясь стереть с лица земли её дом, её саму, эту жалкую, позорную жизнь.
Дмитрий шёл весь день.
К вечеру метель стала стихать, уставшая, исчерпав свою ярость. Небо на западе прояснилось, открыв узкую полосу зеленовато-лимонного света. Степь лежала перед ним, белая, бескрайняя, усыпанная алмазной искристотой под последними лучами.
Он вышел на пригорок и увидел вдалеке, в синеющей дымке, редкие огоньки. Не деревня — скорее всего, маленький разъезд или казачья станица. Дым из труб стлался ровными, розовыми от заката полосами. Там была жизнь.
Он остановился, переводя дух. Усталость валила с ног, но на душе было странно светло.
Он сбросил мешок на снег, сел на него, достал краюху хлеба. Отламывал куски, жевал медленно, глядя на огни вдали.
Он шёл к ним. Не проситься в работники, не искать тёплого угла за непонятную плату.
Нет. Он шёл, чтобы найти ночлег за деньги, если они будут. Чтобы наняться на отхожий промысел — может, на лесозаготовки, может, на стройку в городе.
Туда, где платят деньгами и ценят не за покладистость, а за работу. Где можно снять угол, а не впрягаться в чужую жизнь.
Он доел хлеб, стряхнул снег с валенок и поднялся.
Спина болела, ноги задеревенели, но шаг был твёрдым.
Огоньки впереди манили не просто теплом и пищей. Они манили возможностью начать всё с чистого, белого, как этот снег, листа.
Не быть ничьим мужем, ничьим работником, ничьей надеждой или разочарованием. Быть просто Дмитрием. И этого, понял он, шагая в наступающие синие сумерки, было уже достаточно. Было — всё.
. Продолжение следует.
Глава 3