РАССКАЗ. ГЛАВА 1
Конец дня в старой, Богом забытой деревне был не закатом, а медленным угасанием.
Солнце, рыжее ещё жаркое, тонуло за дальним лесом, окрашивая в ржавый цвет пыльную просёлочную дорогу и покосившиеся заборы.
Воздух, густой от запаха нагретой за день земли, полыни и какой-то сладковатой затхлости, висел неподвижно.
Тишину нарушал только далёкий крик галок да скрип колодезного журавля.
Она загородила ему дорогу прямо посреди этой пыльной колеи, лицо её, обычно милое и румяное, было искажено такой мукой, что казалось чужим.
— Ты не можешь так со мной поступить! — выкрикнула она, и её голос, звонкий, сорвался на визгливую ноту, замер в тяжелом воздухе, не найдя отклика.
Он стоял, опустив глаза, в засаленной телогрейке, и в его сгорбленной, усталой позе читалась не просто решимость, а отчаяние иного рода — глухое, молчаливое, как эта земля.
— Ты не бросишь меня именно сейчас! — в её словах была не только боль, но и злость на эту гнетущую покинутость, на пыль, на кривые избы, на свою собственную беспомощность.
И эта злость, кипящая и безысходная, выплеснулась резким движением.
Звонкая пощёчина прозвучала неприлично громко в деревенской тишине, словно хлопнула дверь в пустой хате.
Он вздрогнул, но не от боли — будто очнулся от долгого тяжёлого сна. Медленно, с какой-то непереносимой для неё обстоятельностью, он поднял голову.
Его глаза, усталые и выцветшие, встретились с её горящими.
В них не вспыхнуло ответного огня. Там была только пустота — широкая, как это поле, и холодная, как вода в колодце к вечеру.
Без гнева, почти без выражения, он перехватил её взметнувшуюся руку за запястье.
Его пальцы, шершавые и сильные, сжались не больно, а твёрдо, как тиски.
Он оттолкнул её руку от себя, и она отступила, споткнувшись о ком глины.
В этом жесте не было ничего личного — лишь отстранённость, окончательная и бесповоротная, будто он отмахнулся от назойливой мухи .
Его взгляд сказал всё.
Сказал о бессмысленных спорах у печки, о невозможности будущего здесь, среди этих развалин, о той последней черте, что только что была перейдена.
Сказал о дороге, которая зовёт сильнее, чем любое чувство.
Не проронив ни звука, он развернулся к закату
. Его потрёпанный рюкзак, перекинутый через плечо, казался единственным якорем в этом мире. И он пошёл.
Не быстрыми, но неумолимыми шагами, поднимая за собой мелкую, едкую пыль, которая тут же жадно оседала на подол её платья.
Тишина, на мгновение разорванная, снова сомкнулась, и от этого стало ещё страшнее.
— Вернись обратно, Митя! — её крик пробил эту тишину, дикий, раздирающий глотку.
Это был крик не женщины, а загнанного зверя, тонущего в трясине.
Она сделала несколько нелепых, спотыкающихся шагов по пыльной колее за ним.
Но он не обернулся.
Его фигура, чёрная на фоне багрового зарева, становилась всё меньше, растворяясь в сгущающихся сумерках.
Только ровный звук его шагов ещё долго доносился по твердеющей дороге, пока его совсем не поглотила сползающая с полей ночь, тёмная и беззвёздная, как его глаза. А деревня, старая и богом забытая, будто вздохнула с облегчением и погрузилась в свою вековую немоту.
Дмитрий не обернулся. Ее крик, острый и раздирающий, настиг его, обогнал, замер в тяжелом воздухе и упал где-то в пыль позади, ничуть не замедлив его шаг. Он шёл по наезженной дороге, уводящей прочь от деревенских покосившихся крыш, и каждый его шаг был тяжёл и окончателен. Усталость, которую он чувствовал, была глубже физической. Устал от её вечно дрожащего голоса, полного слез и упрёков. Устал от её слов, которые разлетались, как пух одуванчика — красиво, но бессмысленно. Устал от обещаний, которые лопались, как мыльные пузыри, едва коснувшись суровой реальности этого места. Но больше всего — от позора. От того едкого, жгущего изнутри стыда, который оставался после её измен, отвратительного и мелкого, как и всё в этой богом забытой дыре. Он шёл, и с каждым шагом казалось, что он сбрасывает с плеч невидимый, липкий груз.
Оставшись одна посреди бесконечной дороги, София замерла, будто её тело на миг окаменело. А потом из груди вырвался новый вопль, уже не мольба, а отчаянная, злая попытка вернуть всё силой:
— Вернись, сказала тебе! Назад пути не будет, дурак!
Последнее слово повисло в воздухе жалким и пустым.
Оно не долетело до него, а будто ударилось о невидимую стену и откатилось назад, к ней.
И тут стена внутри неё сама рухнула. Сила, державшая её на ногах, испарилась. Она закрыла лицо ладонями, как будто пытаясь спрятаться от открывшейся бездны, и опустилась на колени прямо в серую, удушливую пыль дороги. Платье мгновенно потемнело от пыли.
И только теперь, сквозь сдавленные рыки, пробилось истинное, животное понимание.
Глаза за ладонями расширились, но видела она не тёмную дорогу, а пустоту — будущее без него. Страх, холодный и тошнотворный, поднялся от самого сердца, сжал горло. Он ушёл. Не в соседнюю деревню, не на заработки. Он ушёл из её жизни. Насовсем. Этот простой, невероятный ужас обрушился на неё всей своей тяжестью.
— Митяяя! Прости! — её новый крик уже не имел силы предыдущего.
Это был стон, выходящий на излёте, полный хрипоты и слёз.
Она сидела на коленях в пыли, качаясь из стороны в сторону, как подкошенный колос на ветру. Рыдания душили её, сотрясали всё тело — некрасивые, захлёбывающиеся, с пузырями у рта и слюной. Она была абсолютно одна. И природа вокруг с холодным равнодушием впитывала её отчаяние.
Дорога перед ней терялась в сгущающихся сумерках, сливаясь с темным полем.
Небо на западе погасло, оставив лишь грязно-сизую полосу, и на востоке уже выползала синяя, звездная мгла. Первые, робкие звёзды, холодные и далёкие, замигали над чёрными зубчатыми силуэтами дальнего леса.
Откуда-то с болотца потянуло резким, влажным холодом.
Зашумел, зашептал на краю дороги бурьян — полынь и репейник, качаясь под внезапным порывом ветра, который нёс с собой запах прелой листвы и первого ночного холода.
Где-то в деревне, далеко и приглушённо, хлопнула калитка.
Кто-то позвал кого-то — обыденный, бытовой звук, от которого стало ещё больнее. Мир жил своей жизнью, равнодушный к драме, разыгравшейся на пыльной дороге. Степной козодой пронзительно и тоскливо прокричал в темноте.
Этот крик был похож на её собственное рыдание — таким же одиноким и потерянным в огромном, чёрном пространстве ночи.
А фигура Дмитрия давно растворилась в темноте.
Дорога впереди была пуста. Только пыль, взметнувшаяся под его сапогами, еще медленно кружилась и оседала, хороним последний след. София сидела на коленях, и её слёзы, падая в пыль, оставляли на ней маленькие, тёмные, быстро исчезающие пятна.
Дмитрий Матвеев уходил из дома навсегда. Он шёл по пыльной просёлочной дороге, и каждый шаг отдавался в его ушах глухим стуком, словно он заколачивал крышку на огромном ящике, где оставалась вся его прежняя жизнь. Двадцатипятилетний мужик, плечистый, с руками, привыкшими к любой работе, а внутри — одинокий, как этот столб на краю поля. Одиночество было ему знакомо с детства, и потому, встретив Софию прошлым летом на покосе, он так жадно ухватился за призрачную надежду.
Она смеялась тогда, звонко, снимая платок, и солнце играло в её мокрых от пота волосах.
Он, простой и прямой, решил сразу: вот она, его судьба.
Зачем тянуть? Свадьба, роспись — это всё для людей, для показухи. Они начнут жить вместе, а уж бумажки как-нибудь потом успеют. Главное — семья. Тепло в доме. Уют.
Теперь, глотая холодный ветер, он с горьким, похожим на изжогу, облегчением думал, что Бог миловал. Не женился. Детей нет. Ничто, абсолютно ничто не держало его сейчас в этом проклятом месте, кроме собственных, уже отболевших, иллюзий.
Природа вокруг будто сочувствовала его бесчувствию. Дорога вилась между чёрными, убранными полями, похожими на стогнутые головы. Ветер гулял по голой земле свободно и тоскливо, поднимая вихри серой пыли и швыряя в лицо колючую шелуху от подсолнухов. С неба, низкого и свинцового, изредка сеялась морось, больше похожая на пыль. Впереди, у горизонта, синел мрачный бор — единственный ориентир в этом плоском, безрадостном мире. Туда он и шёл, на станцию, до которой было тридцать километров пешего ходу.
«Столько измен… — мысли текли медленно и тяжело, как вода в заиленной реке. — И ведь клялась. В глаза смотрела, целовала, шептала… «Ты мой один, Митенька, солнышко моё». Верил. Дурак, верил».
Люди пытались открыть ему глаза. Старик Никифор с соседнего подворья как-то, качая головой, говорил, наливая самогон: «Она, Дмитра, ветреная. Лёгкая. Ты её не удержишь». Соседка Матрёна, злая на весь свет баба, кричала через плетень: «Чего ты, слепой, не видишь? У неё каждый вечер огонёк не спит, да не для тебя!». Он отмахивался. Злился. Защищал её. Пока однажды не завернул с делянки раньше — спина прихватила. Изба была не заперта. И он услышал за дощатой перегородкой сдавленный смех и скрип кровати. Не крикнул, не ворвался. Просто приоткрыл щель в двери. Увидел. Её смуглую спину и чужую, волосатую руку на ней. Тихо прикрыл дверь. Повернулся. И ушёл. В ту самую минуту иссякла не только любовь, но и сама потребность в крике, в скандале, в выяснениях. Всё стало до дикости ясно, просто и окончательно.
---
На пороге покосившейся избёнки, прислонившись к косяку, стояла соседка Матрёна. Руки в бока, лицо, изборождённое морщинами, выражало не злорадство, а странную смесь презрения и усталой жалости. Она наблюдала, как София, срывающимся голосом, кричала ему вдогонку, как билась в истерике на дороге.
— Ну что, Софьюшка? Улетел твой сизый голубочек? — голос у Матрёны был хриплый, как у вороны. — А я тебе говорила: играешь с огнём — обожжёшься. Он не тот мужик, чтобы по соплям твоим ходить.
София, услышав чужой голос, резко обернулась. Слёзы размазали грязь и пыль по её лицу, делая его жалким и нелепым.
— Заткнись, старая ведьма! Тебе только радоваться! — выкрикнула она, но в её голосе не было силы, только истеричная дрожь.
— Мне? — фыркнула Матрёна. — Мне не радостно. Мне жаль его. Мужик — золотой. Работал, как вол, дом для тебя обихаживал. А ты… — она презрительно цыкнула. — Да он тебя, дуру, на руках носил. А ты носом вертела. И не с каким-нибудь, а с Петькой-бездельником, который только по чужим погребам да по чужим постелям шныряет.
Каждое слово било точно в цель. София снова закрыла лицо руками, но уже не рыдала, а всхлипывала тихо и безнадёжно.
— Он меня простит… — прошептала она в ладони, но это звучало как вопрос, полный смертельного сомнения.
— Не простит, — отрезала Матрёна с холодной уверенностью бывалого человека. — Он уже не оглянулся. Видала? Когда мужик так уходит, он не возвращается. Теперь варись в своём соку. Одна.
С этими словами она повернулась и скрылась в темноте своей избы, громко хлопнув дверью. Окончательный, беспощадный приговор.
София осталась в полной тишине. Ветер стих. Морось прекратилась. Только где-то далеко, за огородами, выла чужая собака — одинокий, протяжный звук, вторивший её собственному отчаянию. Она подняла глаза. Дорога была пуста. Бесконечно пуста. Только следы его сапог в пыли вели в одну сторону — прочь. Небо полностью почернело, стало бархатным и бездонным, усеянным холодными, равнодушными звёздами. Они смотрели на неё, на эту тёмную деревню, на всю эту земную, жалкую суету, и ни одна из них не дрогнула.
Она поняла. Поняла окончательно. То, что она потеряла, было не просто мужчиной. Это была её тихая гавань, её прочный берег, который она в слепоте своей приняла за скучную, неинтересную сушу и так легко, так глупо оттолкнула от себя. И теперь осталась одна среди холодной, тёмной воды. А берег, твёрдый и надёжный, медленно растворялся во тьме, превращаясь в воспоминание, в призрак, в вечное укоризненное «что если бы».
И тишина вокруг стала абсолютной и давящей.
Продолжение
Лето, буйное и равнодушное, окружало их драму стеной зелени и зноя. Для Дмитрия, шагавшего по раскалённой, наезженной колее, природа стала не фоном, а наказанием. Солнце висело в белесом, выцветшем небе не светилом, а тяжёлым раскалённым диском. Оно выжимало из земли последние соки, и воздух над дорогой дрожал, струился маревами, искажая линию горизонта. Пахло пылью, горячей смолой от размягчённых солнцем сосен на опушке и сухим, горьким полынным духом. С каждым шагом сапоги тонули в мелкой, как мука, пыли, которая тут же облепляла портянки, забивалась в горло. Но эта физическая тягота была ему почти приятна — она заглушала другую, душевную боль, превращая её в простое утомление мышц.
Он шёл, и летний лес по краям дороги казался ему враждебным, глухим. Раскидистые ветлы стояли неподвижно, их серебристая листва не шелохнулась в душном воздухе. Из зарослей иван-чая и лопухов доносилось назойливое, монотонное стрекотание кузнечиков — звук, похожий на треск рвущейся материи, на непрекращающийся шепот. Иногда с громким хрустом и треском вспархивала с дороги испуганная сорока или сойка, и этот звук заставлял его вздрагивать. Он не оглядывался. Его взгляд был устремлён вперёд, на убегающую в мареве ленту пути. Внутри была тишина — та самая, что наступила после того, как он прикрыл ту роковую дверь. Не пустота, а именно тишина, густая, как смола. В ней тонули последние отголоски её голоса, её оправданий, её рыданий. Он думал не о ней, а о дороге. О том, как доберётся до станции. О том, найдёт ли работу на новом месте. Мысли были простыми, чёткими, как сухие сучки — без листьев сожаления.
А в деревне, которую он покидал, лето бушевало с бессмысленной, яркой силой. Яблони в запущенных палисадниках гнулись под тяжестью мелких, ещё зелёных плодов. В огородах буйно краснели помидоры, и их терпкий запах смешивался с ароматом нагретой земли. Но для Софии, стоявшей посреди избы, этот мир потерял все краски и запахи.
Она не могла оставаться на дороге. Поднялась с колен, вся в серой пыли, будто её обсыпали пеплом, и побрела назад, в опустевший дом. Дверь скрипнула жалобно. В горнице пахло тёплым деревом, хлебом и… им. Его кожей, махоркой, его присутствием, которое ещё не успело выветриться. Луч солнца, пробившийся сквозь запылённое стекло, золотил частицы пыли в воздухе и лежал на голом столе, где ещё утром стояла его кружка.
Теперь истерика сменилась леденящим, тошным осознанием. Она села на лавку у порога, положив голову на стол. Сквозь тонкие стены доносилась жизнь, которая продолжалась без неё. Слышно было, как соседские ребятишки визжали, купаясь в речке, как бабы перекликались через заборы, обсуждая, наверное, её позор. Голос Матрёны, резкий и неумолимый, донёсся со двора:
— Видала, Фекла? Ушёл-таки. Не вынес душа поэта. А она, голубка, на дороге в пыли валялась. Сама накликала.
Ответа София не расслышала, только сдавленный смешок. Этот смех вонзился в неё острее ножа. Она была не просто брошена. Она стала посмешищем. «Дура», «ветреная», «лёгкая» — все эти слова, которые она раньше с гордостью отвергала, теперь облепили её, как липкая паутина. Она закрыла глаза, но под веками стояла картина: его спина, удаляющаяся по дороге, абсолютно прямая, без малейшего намёка на сомнение.
Внезапно с улицы донёсся другой голос — молодой, наглый, пьяноватый. Петька.
— Софька! Эй, краля! Что, сокол-то твой улетел? Не тужи, дверь-то я твою запомнил!
Волна горячей, стыдливой ярости подкатила к горлу. Она вскочила, схватила первую попавшуюся вещь — жестяной кувшин — и швырнула его в стену с диким воплем:
— Пошёл вон! Убирайся к чёрту! Слышишь?!
За стеной рассмеялись. Смех удалялся. Она осталась в тишине, тяжело дыша, глядя на вмятину от кувшина на бревне. Её крик прозвучал жалко и беспомощно. Так же беспомощно, как и её рыдания на дороге.
Наступил вечер. Зной спал, и с реки потянуло влажной, свежей прохладой. Над деревней загорелась вечерняя заря, алая, как рана, окрашивая в багрянец верхушки тополей. С болот поднялись тучи комаров, их тонкий, зудящий звон наполнил опустевшую избу. Где-то далеко, за околицей, кто-то заиграл на гармони — тягуче, тоскливо. Летняя ночь вступала в свои права, роскошная, звёздная, полная запахов цветущего луга и спелой земляники. Но для Софии эта красота была ядовита. Каждый звук, каждый запах напоминал о том, что она потеряла навсегда. Она сидела в темноте, не зажигая огня, и смотрела в окно на проступающие в небе звёзды. Они казались ей теперь не романтическими искрами, а бесчисленными, холодными, насмешливыми глазами, взирающими на её одиночество.
А Дмитрий к тому времени уже давно миновал последние деревенские огни. Он шёл вдоль тёмного леса, и его путь освещал теперь не жаркое солнце, а бледный, восходящий месяц. Летняя ночь встретила его хором лягушек в придорожной канаве, шелестом крыльев ночной птицы и густым, сладким ароматом цветущего донника. Усталость валила с ног, но он не останавливался. Где-то впереди, за поворотом, мерцал одинокий огонёк — возможно, хутор или лесная сторожка. Он шёл на этот огонёк, и в его душе, среди тишины, понемногу начинало пробиваться странное, новое чувство — не радость, нет, а облегчённая, пустая свобода. Как у дерева, с которого сняли тяжёлую, врезавшуюся в кору верёвку. Шрам останется, но дышать уже можно.
Золотая, дымная осень застала Дмитрия уже далеко от тех мест. Он нашёл то, что искал — работу и кров. В большом степном селе, где дома были крепкими, а амбары ломились от зерна, ему ответили «да».
Хозяин, Терентий был мужчиной под шестьдесят, с седой, жёсткой щетиной и взглядом, который мгновенно оценивал и взвешивал. Жена его, Агафья, была моложе лет на пятнадцать, женщина с тихим, но не слабым характером и усталыми, добрыми глазами. Хозяйство у них и впрямь было большое: коровы, овцы, птица, обширный огород и ещё надел в поле. Сильных рук не хватало.
Дмитрий нанялся в работники. Ему выделили светлую, прохладную клеть на задворках, с печкой-голландкой и крепкими нарами. Первое, что он сделал, — вымыл её до скрипа, выбил пыль из матраца, набитого свежей соломой, и приладил к маленькому окошку чистый, хоть и заштопанный, ситцевый занавесок, который дала Агафья. Этот угол стал его крепостью. Здесь пахло деревом, дымком и своим, не чужим, потом. Здесь царил порядок.
Природа здесь была иной — не душной и болотистой, а широкой, дышащей на всю грудь. По утрам, когда он выходил на двор, степь встречала его хрустальным холодком и серебряной, алмазной росой на паутинах, растянутых между кольями забора. Воздух был прозрачен и звонок, как тонкое стекло. С рассвета до заката работа кипела: надо было помогать Терентию закладывать на зиму силос, чистить хлева, ладить упряжь. Работа была тяжёлой, монотонной, но честной. Мускулы ныли приятной усталостью, а после ужина — простого, сытного: картошка с салом, квашеная капуста, хлеб с топлёным молоком — сон наступал сразу, глубокий, без сновидений.
Иногда по вечерам Терентий раскуривая самокрутку, начинал рассказывать.
О войне, о том, как поднимал хозяйство, о сыновьях, разъехавшихся по городам. Говорил немного, рублеными фразами. Дмитрий слушал, кивал, изредка вставляя слово. Между ними возникло молчаливое понимание, уважение друг к другу как к труженику. Агафья, видя, как Дмитрий аккуратно чинит свою одежду, стала потихоньку подкармливать его пирожками, приносить чистые портянки. Забота её была ненавязчивой, почти материнской.
Осень вступала в свои права. Роща за околицей полыхала багрянцем и золотом. Ветер срывал листья, и они кружились в медленном, печальном хороводе. Дмитрий как-то в свободный час пошёл туда, набрал корзину крепких, душистых груш-дичков.
Принёс Агафье. Та удивилась, поблагодарила. И в этот момент, глядя на дым из печной трубы, на аккуратные поленницы, на свою собственную, наполненную смыслом усталость, он почувствовал нечто похожее на покой. Шрам на душе не исчез, но перестал кровоточить. Он зарабатывал свой хлеб, спал под тёплым тулупом, и будущее, хоть и туманное, уже не казалось чёрной бездной. Оно было просто дорогой, которую предстояло пройти.
Тем временем в старой, богом забытой деревне осень была иной — сырой, унылой, грязной. Она не золотила, а размывала всё в серую хмарь. Дни стояли слякотные, с мелким, насквозь пробирающим дождём. Дорога, где когда-то растворилась фигура Дмитрия, превратилась в месиво из чёрной грязи и жёлтых опавших листьев.
Жизнь Софии после его ухода не наладилась, а покатилась под откос с быстротой телеги с сорвавшимися тормозами. Первые дни отчаяния сменились озлоблением, а затем — пьяной апатией. Деньги, которые Дмитрий оставлял в доме, быстро кончились. Работу в колхозе она забросила — стыдно было выходить на люди, слышать за спиной шушуканье. Да и руки не поднимались.
Её новый «утешитель», Петька, оказался именно тем, кем его все считали — пропойцей и дармоедом. Он приходил к ней теперь не тайком, а запросто, часто навеселе, принося с собой липкую, дешёвую водку и запах немытого тела. Они пили в её опустевшей, неубранной горнице. Плевали семечками на пол, который когда-то Дмитрий мыл до белизны. Окурки валялись в пепельнице, сделанной им из консервной банки.
Природа за окном её избы стала отражением внутреннего распада. Огород, который Дмитрий так любил, зарос бурьяном и чертополохом. Наливные помидоры сгнили на корню, осыпались в грязь. Забор окончательно покосился. По вечерам с болота налетал пронизывающий ветер, он завывал в печной трубе, которую уже давно не чистили, и швырял в стёкла мокрый лист. Внутри стоял запах затхлости, перегара и чего-то несвежего.
Однажды, в особенно ненастный вечер, Петька, уже изрядно выпивший, обнял её за плечи, и его дыхание пахло, как вода из лужи.
— Чего нос повесила, Софка? Не тужи. Он, твой Митя, там… — Петька мотнул головой в сторону темноты за окном, — новые штаны, глядишь, уже нашёл. А мы тут своё дело знаем. Живы — не померли.
София отстранилась, но без энергии. Глядела в запотевшее, грязное стекло, по которому струились дорожки дождя. В отражении видела своё лицо — осунувшееся, с синяками под глазами, с тусклым, ничего не выражающим взглядом. Внезапно в памяти всплыл образ: она и Дмитрий в первый год. Осенью они вместе солили капусту в огромном дубовом кадушке. Он тер морковь, а она перекладывала кочаны, и в горнице стоял чистый, свежий запах. Он тогда сказал, улыбаясь: «Вон как дружно у нас получается, Софья. Как в хорошей песне». И она чувствовала себя нужной, любимой, на своём месте.
— Убирайся, — тихо, без злобы, сказала она Петьке.
— Чего? — тот не понял, наливая себе ещё.
— Убирайся к чёрту. Надоел.
Петька лишь фыркнул, плюнул на пол и протянул ей стакан.
— Выпей, дуреха. Легче станет.
Она выпила. Горечь во рту смешалась с горечью в душе. Дождь за окном усиливался, барабаня по прогнившей крыше. Где-то там, в чистой, морозной степи, человек, которого она потеряла, пил, наверное, горячий чай после честного труда, глядел на звёздное небо и медленно, по капле, собирал свою жизнь из осколков. А она сидела здесь, в этом затхлом болоте, и единственным её занятием было топить сознание в мутной, отравленной воде, слушая, как завывает ветер в её опустевшей жизни. И будущее не было даже дорогой. Оно было просто этой нескончаемой, грязной осенью, за которой маячила долгая, беспросветная зима.
. Продолжение следует....
Глава 2