В Баку, во многих старых дворах, ровесники называли друг друга не по именам, а по детским прозвищам. Выглядело это забавно, я бы даже сказал мило, особенно если ровесники были убеленными сединами стариками — уважаемыми аксакалами.
Вообще, по бакинской традиции, каждый пацан с детства имел «кликуху». Она могла меняться со временем или оставаться на всю жизнь. Мы, например, с друзьями, когда собираемся своей стариковской компанией, только старыми прозвищами друг друга и называем. Более того, иногда встречаешь кого-нибудь из времен детства и юности, имя его забыл, а прозвище будто выбито в граните в голове.
Наверное, поэтому все диалоги в советских фильмах для детей и юношества казались приторно неестественными. Может, в других местах подростки и называли друг друга по именам, но в Баку — только по кличкам. Это в кино можно было услышать, как один школьник обращается к другому:
— Миша, у тебя не будет лишней ручки?
А в Баку это звучало:
— Ала, Асетрин, ручка есть?
И никто не обижался, что его назвали осетриной, потому что это было его официальным «погонялом» принятым в сообществе.
В бакинской истории ниже только два персонажа имеют прозвища — Элвис и Фантомас, хотя уверен, у каждого на улице были свои вымышленные имена. Можно было бы о них написать, но это как-нибудь в следующий раз.
Главное в жизни — добрая память
Первые две части:
Два мальчика — это уже не семья, это мяхялля
После встречи из роддома улица Мирза Фатали ещё долго не приходила в себя. Соседи расходились неохотно, словно после хорошей свадьбы, где и поели, и поплакали, и посмеялись, а главное — не хотелось, чтобы всё это заканчивалось. Самовар дымился до утра, Элвис охрип от тостов, а Фантомас, почуяв, что сегодня работа у него не кошачья, а почти человеческая, с хозяйским видом бродил среди знакомых с рождения людей.
Муршид сидел на стуле, вытянув вперёд загипсованную ногу, и всё никак не мог привыкнуть к мысли, что теперь он — отец сразу двух мальчиков. Не просто отец, а папаша близнецов, а это, как быстро объяснили ему аксакалы, уже совсем другая категория ответственности.
— Ала Муршид, — наставительно говорил уже захмелевший дядя Гриша, — один сын — это сын, два сына — династия.
— Династии мне не надо, — отмахивался от стопки Муршид. — Мне бы до утра дожить.
Самиру временно поселили у матери — там было спокойнее. Дом Муршида без неё сразу опустел, хотя детей в нём формально стало больше. Он ходил по комнатам, садился на край кровати, вставал, подходил к зеркалу, потом к окну и всё время ловил себя на мысли, что ждёт, когда Самира окликнет его с кухни. Но кухня молчала.
На третий день он снова открыл парикмахерскую.
Вывеска «Перерыв» была снята, кресло протёрто, ножницы наточены. Фантомас занял место возле зеркала, как старший мастер. Первый клиент зашёл осторожно, будто боялся спугнуть что-то важное.
— Слышал, Муршид, — начал он, усаживаясь, — у тебя теперь сразу два продолжателя дела?
— Если Аллах даст, — вздохнул Муршид, — пойдут по стопам отца.
— А если не даст?
— Всё равно будут моими кровинками.
С этого дня парикмахерская превратилась не просто в место, где стригли, а в пункт распространения новостей о Балагедеше и Гедешбале. Каждый входящий считал своим долгом спросить, как мальчики, похожи ли друг на друга, кто из них на кого похож и главное — кому какое имя больше идёт.
— Ай Муршид, — говорил Мирзага, — ты понимаешь, что с такими именами им в школе будет весело?
— Пусть смеются, — отвечал Муршид. — Зато запомнят.
Через неделю его навестил Дадаш дайы. Он зашёл чинно, в костюме, с тростью, сел, осмотрелся и сказал:
— Ну что, папаша, теперь ты понимаешь, почему я так переживал за своего сына?
— Понимаю, — кивнул Муршид. — Теперь понимаю всё.
Когда Самиру наконец вернули домой с детьми, улица снова собралась. Уже без палатки, без шаров, но с тем же чувством, что произошло что-то важное. Женщины заходили посмотреть на мальчиков, мужчины стояли во дворе и обсуждали, кто на кого похож.
— Этот — чистый Муршид, — говорили одни.
— Нет, этот — вылитая Самира, — спорили другие.
Муршид молчал. Для него они оба были похожи на ангелов.
Ночами он почти не спал. Сидел рядом с колыбелью, слушал дыхание мальчиков и иногда тихо говорил им, как будто они могли понять:
— Ай мои, вы только не торопитесь взрослеть. Я ещё сам не привык.
Фантомас переселился к Зарбалиевым, ложился рядом, охраняя сон новорождённых. Он уже почти не работал в парикмахерской — возраст брал своё, но считался членом семьи и относился к близнецам с уважительной осторожностью.
Как-то вечером, когда дети наконец уснули, Самира посмотрела на мужа и сказала:
— Ты знаешь, Муршид, ты стал другим.
— Лучше или хуже?
— Тише, — улыбнулась она. — Ты стал тише.
Он задумался. Да, он стал тише. Но внутри у него шумело больше, чем когда-либо.
Улица Мирза Фатали жила своей жизнью. Кто-то женился, кто-то уезжал, кто-то возвращался. Парикмахерская работала, хлебный магазин открывался по утрам, и всё вроде бы было как всегда. Только теперь, проходя мимо дома Муршида, люди говорили:
— Здесь живут Балагедеш и Гедешбала.
А Муршид, слыша это, каждый раз улыбался. Потому что знал: если о тебе говорят через твоих детей — значит, ты всё сделал правильно.
Прошло несколько лет
Прошло лет семь. Может, восемь. В Баку такие вещи не считают точно: тут говорят не «в каком году», а «в каком возрасте». Возраст же у Балагедеша и Гедешбалы был уже такой, что их выпускали во двор одних, но всё равно каждые пять минут выглядывали в окно.
Улица Мирза Фатали за это время почти не изменилась. Те же дома с облупившимися балконами, те же лавочки, на которых сидели всё те же люди — только чуть ниже голосом и чуть больше сединами. Магазин у Дадаша дайы давно перешёл к племяннику, но все по привычке говорили: «пойду к Дадашу». Сам аксаккал теперь больше сидел дома, выходил редко, но если выходил — это сразу становилось событием.
Парикмахерская Муршида тоже стояла на месте. Только зеркало в ней стало мутнее, кресло — ниже, а сам Муршид — тише. Он по-прежнему стриг, по-прежнему знал всех по именам, но теперь всё чаще делал паузы, глядя в окно, где во дворе носились два одинаковых пацана.
Одинаковые — и в то же время совсем разные.
Балагедеш был серьёзный. Он любил сидеть на корточках и что-то мастерить: из проволоки, из крышек, из того, что находил. Мог часами возиться с поломанным вентилятором или старым будильником. Говорил мало, но если говорил — по делу.
Гедешбала был шумный. Он первым вбегал во двор, первым кричал «мама!» из-под окна, первым лез в разговоры взрослых и первым же получал подзатыльник — чаще словесный, чем настоящий. Он любил людей и не понимал, как можно сидеть тихо, если вокруг столько всего интересного.
— Муршид, — говорили соседи, — вот это точно твои сыновья: один — твоя голова, другой — твой язык.
Фантомаса к тому времени уже не было. Он ушёл тихо, по-кошачьи, как будто просто вышел на крышу погреться и не вернулся. Муршид долго не мог привыкнуть к пустому месту у зеркала. Иногда машинально оборачивался, будто хотел позвать: «Фантомас», — и только потом вспоминал.
Вечерами двор наполнялся тем особым шумом, которого сейчас уже почти не услышишь. Не криками — голосами. Кто-то звал с балкона, кто-то спорил о футболе, кто-то играл в домино. Запах жареного лука смешивался с запахом пыли, нагретого асфальта и моря, которое вроде бы далеко, но всё равно где-то рядом.
Балагедеш и Гедешбала играли до темноты. Когда зажигались фонари, Самира выходила к окну:
— Ай балаларыым! Домой!
Они делали вид, что не слышат, выигрывая лишние минуты. Только когда Муршид выходил и негромко говорил:
— Хватит, — они сразу же бежали домой.
Иногда, уже перед сном, Муршид садился на край кровати и смотрел, как они засыпают. И каждый раз ловил себя на мысли, что время идёт слишком быстро.
— Самира, — говорил он тихо, — помнишь, как я ждал у роддома?
— Помню.
— Такое чувство, что это было вчера.
— Нет, — отвечала она. — Это было тогда, когда мы были моложе.
Он кивал. Да, они были моложе. И двор был больше. И ночь была длиннее. И счастье — громче.
А сейчас счастье стало тише. Оно не кричало, не раздавало муштулуг, не бегало по окнам. Оно просто жило в доме. В двух одинаковых кроватях. В двух парах обуви у порога. В двух голосах, которые иногда спорили, но всегда звали его одинаково:
— Папа.
Финал
Прошло ещё много лет. Настолько много, что Муршид перестал их считать. Время теперь измерялось не датами, а событиями: когда закрыли старый хлебный, когда разобрали дом напротив, когда на месте двора появилась стоянка, а потом и она исчезла.
Улица Мирза Фатали стала другой. Не хуже — просто другой. Балконы застеклили, лавочки убрали, домино больше не стучало по вечерам. Люди, которые знали Муршида молодым, теперь с трудом его узнавали вглядываясь подслеповатыми глазами, солидные отцы семейства вставали, когда он проходил.
Парикмахерская всё ещё работала. Уже не каждый день, не с утра до вечера, а по настроению и по просьбе. Кресло стало выше — Муршиду тяжело было наклоняться, — ножницы лежали в руке не так уверенно, как раньше, но рука помнила. Прически стали другими, но бакинская классика еще пользовалась почетом среди стариков и детей.
Близнецы уехали почти одновременно, но по-разному. Один — учиться, другой — работать. Один звонил часто, говорил мало. Другой звонил редко, зато долго. Оба возвращались, но ненадолго — Баку стал для них местом, куда приезжают, а не где живут. И это было правильно, Муршид это понимал умом, хотя сердце с этим не соглашалось.
Когда они приезжали вместе, прежние времена будто ненадолго возвращались. Они сидели на ступеньках, вспоминали глупости, смеялись, спорили. Но в их смехе уже не было той беспечности — в нём появилась осторожность взрослых.
— Папа, — говорил один, — тебе надо закрывать парикмахерскую.
— Папа, — говорил другой, — давай мы что-нибудь придумаем.
Муршид улыбался.
— Не спешите. Всему свое время.
Самира постарела красиво. Не по-женски, а по-человечески. Она меньше говорила, больше смотрела и всё понимала без слов. Иногда вечером они сидели рядом, и она брала его за руку — так было им теплее и спокойнее.
Однажды Муршид не открыл парикмахерскую.
Не потому что заболел. Просто не открыл. Снял вывеску, протёр зеркало, погладил кресло ладонью, как живое, и вышел, закрыв дверь на ключ. Ключ он положил в карман и больше не доставал.
В тот вечер он долго сидел во дворе. Смотрел, как загораются окна, как медленно темнеет небо. Никто не знал, что сегодня что-то закончилось. Да и он сам это понял не сразу.
Через несколько дней приехали сыновья. Они сидели с ним до ночи, пили чай, молчали больше, чем говорили. В какой-то момент Гедешбала сказал:
— Знаешь, папа, нас в детстве дразнили из-за имён.
— Знаю.
— А потом перестали.
— Потому что привыкли?
— Нет. Потому что запомнили.
Муршид кивнул.
Когда его не стало, всё случилось тихо. Без суеты. Улица собралась сама — никто никого не звал. Приходили со своими стульями, кто-то принес большой стол, женщины несли скатерти, стаканы-армуды...
На похоронах говорили немного. Про то, что был честным. Про то, что помогал. Про то, что «таких сейчас нет». Балагедеш и Гедешбала стояли рядом. Не одинаковые, но похожие тем, как держались.
Через время один из них вернулся окончательно. Он открыл небольшую мастерскую недалеко от бывшей парикмахерской. Другой стал приезжать чаще.
На двери мастерской висела табличка. Простая, без лишнего: «Парикмахерская Муршида»
Люди останавливались, читали и кивали. Кто-то улыбался, кто-то вздыхал.
А на улице Мирза Фатали ещё долго говорили:
— Помнишь Муршида?
— Конечно.
— Вот это был человек.