ГЛАВА 6.
Жара наступила внезапно и властно, как будто само июльское солнце спустилось с неба и распласталось по земле тяжёлым, раскалённым пологом.
Воздух стоял неподвижный, густой, пахнущий пылью, нагретой смолой и спелой земляникой.
Даже птицы умолкли в самую полуденную пору, укрывшись в глубине листвы. Единственным спасением была река. Она манила прохладой, тихим плеском, обещанием забвения.
Лина, измученная духотой и тягостным чувством постоянной слежки, наконец отпросилась у матери.
Недолго, на минуту, только окунуться. Она шла по знакомой тропинке, но теперь каждый шорох в кустах заставлял её вздрагивать. Лес стоял знойный, притихший, и даже листья казались сделанными из жести.
Но река… Река была иной.
Она лежала в своей ложбине, как драгоценная, живая лента из светлого стекла и зыбкого серебра. Солнце играло на её поверхности миллиардами ослепительных, танцующих бликов, но под тонкой плёнкой тепла у самого берега чувствовалась глубокая, пронизывающая прохлада.
Вода была настолько прозрачной, что у самого края можно было разглядеть каждый камушек на дне — позолоченный солнцем, обросший изумрудным мхом.
Дальше, на глубине, она уходила в таинственную, сине-зелёную тень, где колебались отражения ольховых ветвей.
Тишину нарушал лишь ласковый, сонный плеск о песчаную отмель да стрекот кузнечиков в прибрежных травах. Это была первозданная, чистая красота, обещавшая умиротворение.
Оглядевшись и не увидев ни души, Лина, сгорая от стыда даже перед самой собой, быстро скинула платье, оставшись в одной длинной, домотканой сорочке.
Ткань, прилипшая к телу, мгновенно стала прозрачной от воды, когда она, зажмурившись, вошла в реку. Холодок обнял её, смывая липкий пот и тревогу.
Она погрузилась с головой, и на миг мир сократился до тихого гула в ушах и благодатной, сияющей темноты.
Она всплыла, откинув с лица мокрые волосы, и вдохнула полной грудью. Здесь, в этой хрустальной колыбели, страх казался чем-то далёким, нереальным.
И в этот миг покоя с противоположного берега, из-за густой куртины ивняка, в воду вошёл он.
Не вошёл — ворвался. Мощным, бесшумным прыжком, сбивая брызги, как крупное, хищное животное. Это был Назар.
Он, видимо, ждал, выслеживал, зная её привычки. Лина остолбенела от ужаса, не в силах пошевелиться, пока он несколькими длинными, уверенными гребками не преодолел расстояние между ними.
Он не говорил ни слова.
Его лицо, мокрое и решительное, было всего в сантиметре от её. Прежде чем она вскрикнула, он схватил её, поднял на руки, как трофей, и понёс к берегу.
Она билась, захлёбываясь, но его сила была абсолютной.
Он был как скала, как стихия.
Он вынес её на мелкий, тёплый песок и повалил на спину, своим телом пригвоздив к земле.
— Лина… — прошептал он, и его голос звучал хрипло, с непривычной, жуткой нежностью.
Его губы, красивые и безжалостные, обжигали её кожу, скользя по щеке, шее, плечу.
Его тёмно-синие глаза, такие близкие, были полны неистового, всепоглощающего огня.
В них не было ни капли человечности, лишь голод и торжество охотника, настигшего долгожданную добычу. — Ты только моя. Ты понимаешь?
Я не отпущу тебя. Никогда. С того самого дня на опушке, когда я увидел твои зелёные глаза… я только и думаю о тебе, родная.
Одна его рука продолжала держать её запястья, прижатые к песку, а другая скользнула по её мокрой сорочке, обрисовывая контуры тела, и рванула ткань у бедра. Прохладный воздух коснулся обнажённой кожи.
Он целовал её колени, бёдра, его прикосновения были парадоксально ласковыми, почти молитвенными, и от этого становилось в тысячу раз страшнее.
Он поклонялся не ей, а своему желанию обладать.
Лина перестала дёргаться.
Она лежала, застыв, и смотрела в его глаза.
Слёзы, горячие и беззвучные, текли из её глаз, смешиваясь с речной водой на висках.
Она мотала головой, её губы беззвучно шептали: «Нет… пожалуйста… не надо…»
Это была мольба, последняя попытка достучаться до чего-то человеческого в этой тёмной бездне. Но в его взгляде читался только азарт. Её слёзы, её страх лишь разжигали его.
— Молчи, — прошипел он, его дыхание стало прерывистым. — Молчи, моя девочка. Твоя тишина — для меня…
И в этот миг, когда мир для Лины сузился до этих синих глаз, жгучих губ и нависшей над ней неотвратимой беды, с опушки леса, словно разверзшись из самой земли, раздался рёв, от которого содрогнулся воздух.
— Отпусти её, сволочь!
Это был Иван. Он стоял на краю пляжа, огромный, растрёпанный, с лицом, искажённым такой первобытной яростью, что его было не узнать.
В его руке был толстый, суковатый сук, словно вырванный у самой реки.
Назар, оторвавшись от Лины, резко поднял голову.
На его лице мелькнуло не удивление, а лишь раздражение, будто ему помешали во время важного дела.
Он медленно поднялся, оттесняя Лину за свою спину, как бы пряча добычу.
— Убирайся, Иван — прорычал он. — Не твоё дело.
Но Иван уже летел на него
. Никаких слов больше не было. Были только крик, хруст ударов, тяжёлое дыхание и шлёпки тел о мокрый песок.
Драка была жестокой и беспощадной.
Назар был сильнее, ловчее, злее.
Но Иван дрался с отчаянием обречённого, с яростью, копившейся месяцами.
Он не думал о победе. Он думал о том, чтобы заслонить собой ту девушку, что съёжилась на песке, пытаясь прикрыть разорванную одежду.
Удар суком пришёлся Назару по плечу, тот ахнул от боли и ответил сокрушительным кулаком в живот.
Иван согнулся, но не упал.
Он вцепился в Назара, повалил его, и они покатились, обливаясь водой и грязью, вырываясь, нанося удары.
Лина, онемев от ужаса, смотрела, как два этих силуэта, слившихся в одно тёмное, яростное целое, бьются за неё на краю прекрасной, равнодушной реки.
Наконец, Иван, получив жестокий удар в челюсть, отлетел и рухнул на колени.
Кровь текла у него из разбитого рта и носа.
Но он тут же поднялся, шатаясь, и снова встал между Назаром и Линой, широко расставив руки, как живой барьер.
Он был весь в ссадинах, дышал со свистом, но не отступал.
Назар тоже поднялся.
Его рубаха была порвана, на скуле краснел синяк, из губы сочилась тонкая струйка крови.
Он вытер её тыльной стороной ладони, не сводя холодных, ненавидящих глаз с Ивана.
— Она будет моей, — сказал он тихо, но так, что каждое слово прозвучало как клятва, высеченная на камне. — Всё равно будет. Ты лишь оттянул время.
Он перевёл взгляд на Лину, и в нём на миг вспыхнула та же жадная нежность. — Ты моя, Лина. Помни это.
Потом он посмотрел на Ивана, и его лицо исказила презрительная усмешка.
— Лучше не стой на моём пути, дурак. В следующий раз я не буду так любезен.
И, не спеша, словно только что вышел на прогулку, он развернулся и скрылся в лесу, оставив их двоих на пустом берегу — избитого, окровавленного мужчину и дрожащую, полуобнажённую девушку.
Тишина, нарушенная боем, вернулась, но теперь она была иной — раной, звенящей болью и страхом.
Река по-прежнему красиво плескалась у берега, солнце сверкало на воде, но красота эта стала теперь ложной и горькой.
Она была свидетелем насилия и лишь подчёркивала своим спокойным великолепием весь ужас только что случившегося.
Буря пронеслась, оставив после себя не очищение, а тяжёлый, тёмный осадок и ясное понимание: это была не победа, а только начало войны.
После того, как тёмная тень Назара растворилась в зелени леса, на берегу воцарилась тишина, густая и звенящая, как натянутая струна. Только река, будто ничего не заметив, продолжала свой неспешный, убаюкивающий бег, а солнце, спустившись ниже, заливало воду и песок густым, медовым светом.
Но красота эта была теперь иной — хрупкой, обожжённой, словно природа сама старалась залечить следы насилия своим спокойным великолепием.
Иван, тяжело дыша, подошёл к урезу воды.
Он опустился на колени, черпая ладонями прохладную влагу.
Вода в его руках сначала была розовой, затем стала прозрачной. Лина, всё ещё дрожа, но движимая внезапным порывом благодарности и жалости, подошла к нему.
Она смочила край своей разорванной сорочки и, нежно, с бесконечной осторожностью, начала смывать кровь с его разбитого лица. Её пальцы касались его скулы, где наливался сине-багровый кровоподтёк, скользили по рассеченной брови.
Каждая её минута была вопросом и извинением.
Слёзы, которые она сдерживала, пока длился кошмар, теперь текли по её щекам беззвучно, смешиваясь с речной водой на его коже.
Иван не отстранился.
Он смотрел на неё, и в его тёмных, усталых глазах, помимо боли, светилось что-то тёплое и незыблемое.
Когда она закончила, её руки опустились, и она просто смотрела на него, беззащитная и потерянная. Тогда он медленно, чтобы не испугать, обнял её.
Не как Назар — жадно, властно. А как укрывают от бури.
Крепко, надёжно, давая опору.
— Всё, — прошептал он ей в мокрые волосы. — Всё, Лина. Закончилось. Я не допущу этого больше. Никогда.
Он отстранился, взяв её лицо в свои большие, исцарапанные руки.
Его взгляд был прямым и ясным, как вода в роднике.
— Давай поженимся с тобой.
И всё. Ты будешь под моей защитой. По закону и перед людьми.
Я буду твоим мужем. Я буду твоей стеной.
И он поцеловал её.
Сначала в глаза, смывая слёзы, потом в лоб — жест бесконечного оберегания и обещания.
В этом поцелуе не было страсти Назара. В нём было спасение.
И Лина, вся ещё холодная от ужаса, почувствовала, как по ней разливается волна долгожданного, мучительного тепла.
Она не кивнула. Она просто закрыла глаза и прижалась лбом к его груди, и это было согласием.
Над ними небо медленно розовело, окрашивая реку в цвета персика и лаванды, и первые вечерние ласточки прочертили в воздухе быстрые, уверенные линии.
Разговор с родителями прошёл в тот же вечер, при тусклом свете лучины. Пантелей и Лидия, увидев вернувшихся — её в накинутом на плечи кафтане Ивана, его с окровавленным лицом, — поняли всё без слов.
Страх в их глазах сменился глухой, праведной яростью, а затем — тяжелой скорбью.
Иван говорил просто, без красивых слов, стоя посреди горницы, как на суде.
— Я прошу руки вашей дочери, Лины. Я буду ей верным мужем.
Я буду беречь её как зеницу ока. От всего и от всех.
Он не стал упоминать Назара. Не нужно было.
Пантелей долго смотрел на него, потом на дочь, которая, не поднимая глаз, стояла рядом с Иваном, будто ища защиты.
Потом он взглянул на жену. В их молчаливом диалоге прочлось всё: понимание, что это единственный выход, страх перед местью зятя, и… надежда.
Надежда на то, что этот честный, сильный парень сможет стать для их тихой, израненной дочери настоящей гаванью.
— Ладно, — наконец выдохнул Пантелей, и слово это прозвучало как приговор к спасению.
— Бог вас благослови. Дело доброе. Только… быстро надо. Пока не перешли дорогу.
Лидия, плача, кивала, обнимая Лину. Они соглашались не от радости, а от необходимости.
Но в этой необходимости была и светлая сторона — они видели, как Иван смотрит на их дочь, и в этом взгляде не было тьмы.
На мельнице в тот вечер бушевала иная буря.
Назар, вернувшись, не стал скрывать ярости.
Он ворвался в горницу, где Ада, бледная и испуганная, сидела за шитьём.
От его вида — разорванной одежды, крови на губе, дикого блеска в глазах — у неё вырвался тихий стон.
— Что… что случилось?
— Молчи! — рявкнул он, и его голос прокатился по срубу, как удар грома. Он схватил со стола глиняную кружку и швырнул её в стену.
Осколки со звоном разлетелись по полу.
Потом пошла скамья, опрокинутый стул.
Он крушил всё на своём пути, слепой в своей ярости, выплескивая бессильную злобу за сорванную добычу, за полученные удары, за вмешательство того «дурака».
— Она… Она посмела! И этот скот! — он рычал, не обращая внимания на Аду, сжавшуюся в комок в углу.
Его красота теперь была уродлива, искажена звериным оскалом.
Узнав от своей жены, выпытанной грубыми вопросами, что Иван просил руки Лины и получил согласие, он замер.
Тишина, наступившая после грохота, была страшнее крика. Его тёмно-синие глаза потемнели до черноты.
— Жениться? — прошипел он с ледяным, смертельным спокойствием.
— Хорошо. Пусть женятся. Посмотрим, надолго ли хватит его храбрости.
Свадьба была скромной и поспешной, словно её справляли не в радость, а в бегстве.
Обряд прошёл в сельской церкви, под сенью старых лип, усыпанных душистым цветом.
Лина в простом белом платье, доставшемся от матери, с венком из полевых васильков и ромашек, выглядела не невестой, а приговорённой к спасению.
Но когда Иван, серьёзный и торжественный в своей лучшей рубахе, взял её холодную руку в свою, в её зелёных глазах, помимо остаточного страха, вспыхнула первая, робкая искорка доверия.
По настоянию Ады, которая, кажется, цеплялась за эту свадьбу как за луч света в своём мрачном заточении, их привезли.
Назар стоял рядом с ней, безупречно одетый, с холодным, непроницаемым лицом.
Он поздравлял молодых, кивал Пантелею, целовал руку Лидии.
Но его глаза, эти бездонные синие глаза, когда они останавливались на Лине, говорили иное
. Они скользили по её фигуре в подвенечном платье, по её руке, лежащей на руке Ивана, и в них читалось не признание, а отсрочка. «Моё», — словно говорили они. — «Всё равно моё. Это лишь пауза».
Ада же, ставшая за месяцы беременности почти прозрачной и невесомой, обнимала сестру, и в её объятиях была вся скорбь мира.
Она шептала ей на ухо: «Будь счастлива, сестрёнка. Хоть ты будь счастлива».
И в её глазах, когда они смотрели на мужа, стоявшего поодаль, был немой ужас и предостережение.
Когда молодые уезжали в дом Ивана — чистую, пахнущую свежим деревом и хлебом избу на другом конце деревни,
— Назар смотрел им вслед, пока телега не скрылась из виду.
Он не двинулся с места, и только ветер трепал его тёмные волосы.
На его лице не было ни злости, ни досады. Было расчётливое, ледяное терпение охотника, который знает, что рано или поздно добыча выйдет на привычную тропу.
А над полями, над лесом, над мельницей и над двумя новыми, хрупкими союзами раскинулось бескрайнее летнее небо, безмятежно-синее и равнодушное к человеческим страстям, страхам и надеждам.
Но в самой его глубине, на самом горизонте, клубились крошечные, ещё безобидные облачка, предвещавшие, что покой этот — лишь затишье перед новой, неизбежной грозой.
Осень, наступившая после той поспешной свадьбы, была не яростной и холодной, а тихой, бархатистой, «золотой».
Берёзы в роще за домом Ивана стояли, как зажжённые факелы, а воздух, прозрачный и чуть пряный, словно хранил последнее тёплое дыхание ушедшего лета.
В этом доме, просторном и крепком, пахло по-новому: не тревогой и страхом, а хлебной закваской, сушёным чабрецом и мирным бытом.
Жизнь Лины с Иваном текла не бурным потоком, а тихой, глубокой рекой.
Они учились слышать друг друга без слов.
Утром, когда первые лучи солнца зажигали иней на траве у крыльца, Иван, уже вернувшийся с дойки, ставил перед ней глиняную миску с парящими щами.
— Ешь, хозяйка, — говорил он просто, и в этом слове «хозяйка» звучала не повинность, а почёт и право.
Она в ответ улыбалась, и этой улыбки ему было достаточно.
Она обшивала его рубахи, и тихое пение швейки в горнице стало для него самой сладкой музыкой.
По вечерам он, бывало, брал её тонкие, теперь уже не дрожащие пальцы в свои шершавые ладони и просто смотрел на них, будто благодарил за каждый стежок, за каждый кусок хлеба.
Однажды, когда они вместе рубили капусту на зиму в прохладных сенях, Лина вдруг остановилась и посмотрела на него.
В её зелёных глазах, таких спокойных теперь, стоял немой, но ясный вопрос: «За что? За что ты мне всё это?»
Иван понял, как всегда. Он отложил нож, вытер руки.
— Дом без женщины — как печь без огня, — сказал он тихо.
— Ты и есть тот огонь, Лина. Тихий, но живой. Мне от тебя только света надо. Больше ничего.
Она опустила глаза, но уголки её губ дрогнули в улыбке, чистой и беззащитной. Он осторожно коснулся её щеки.
— Всё позади. Это — наш дом. Твой дом.
И это чувство дома, прочное и надёжное, как стены сруба, медленно, день за днём, залечивало её испуганную душу.
Страх не исчез совсем — тень от мельницы была слишком длинной, — но он отступил, затих, уступив место новому, незнакомому до сих пор чувству — безопасности.
Тем временем на мельнице, в каменном омуте холодного благополучия, назревала своя драма.
У Ады начались роды.
Это случилось в серый, промозглый день, когда небо нависло низко, словно мокрая холстина, и с реки потянуло ледяной сыростью.
Роды были тяжёлыми и долгими.
Крики Ады, сначала сдавленные, потом отчаянные, прорезали гулкий мрак мельничного сруба.
Лидия, вызванная впопыхах, металлась между печкой и ложем дочери, лицо её было землистым от ужаса.
Назар же не находил себе места. Но не от беспокойства — от раздражения.
Каждый новый стон жены заставлял его ёрзать и хмуриться, будто это были капризы, а не муки.
— Долго ли ещё эта канитель? — проворчал он, выходя в сени и хлопая дверью так, что задрожали стёкла.
— Первенец, Назар, — умоляюще сказала Лидия, вытирая лоб дочери. — Терпенья надо…
— Терпенья? — он фыркнул. — У меня мельница стоит, дела. А тут вопли на весь округ.
Когда к вечеру, наконец, раздался слабый, писклявый крик младенца, облегчение наступило лишь на мгновение.
Повитуха, старая, видавшая виды женщина, вышла к Назару с свёртком в руках.
— Поздравляю, хозяин. Дочка.
Назар замер. Его лицо, и так напряжённое, стало каменным.
— Дочь? — переспросил он так, словно ему сказали о чём-то неприличном. — Ты уверена?
— Как же не уверена, — покачала головой повитуха. — Девочка. Хоть и слабенькая, мать-то еле живá…
Назар не стал смотреть на ребёнка. Он резко развернулся и шагнул в горницу, где Ада, бледная как смерть, лежала в мокрой от пота постели.
Её глаза, огромные и пустые, с трудом сфокусировались на нём.
— Дочь, — бросил он ей, и слово упало, как ком льда. — Год стараться, чтобы девку родить.
Ада не ответила.
Из её глаз просто покатились беззвучные слёзы, смешиваясь с потом на висках. Вся её былая красота, её огонь — всё было растоптано, раздавлено.
Она была просто сосудом, который произвёл не тот товар.
Назар вышел, хлопнув дверью.
Весь вечер он провёл в нижнем помещении мельницы, среди рокота неработающих жерновов, распивая самогон.
А когда поздно ночью поднялся, его злоба, холодная и концентрированная, требовала выхода.
Он не кричал. Он методично, с каменным лицом, обошёл горницу. Увидел на лавке приготовленную повитухой пелёнку из мягкого полотна — схватил её и швырнул в огонь печи.
Увидел кувшин с питьём для Ады — отшвырнул его локтем, и тот разбился вдребезги
. Его обращение было не в грубых побоях, а в этом ледяном, уничтожающем всё вокруг молчаливом презрении.
Он крушил не вещи, а последние крохи надежды на что-то человечное.
Лидия, прижав к груди новорождённую внучку, сидела в углу и плакала беззвучно, понимая, что её старшая дочь попала не просто к суровому мужу, а в каменный мешок, из которого, кажется, уже не было выхода.
А за окном хлестал осенний дождь, стуча в стёкла, словно пытаясь достучаться до окаменевшего сердца хозяина мельницы и смыть хоть немного этой накопленной, липкой жестокости.
Тихая жизнь в доме Ивана и холодный ад на мельнице — две эти реальности теперь существовали в одном мире, разделённые лишь несколькими верстами да пропастью человеческих душ. И где-то в глубине своего спокойного, нового дома, Лина, глядя в тёмное окно, вдруг почувствовала ледяной укол тоски и страха — не за себя, а за сестру.
Её сердце, начинавшее оттаивать, снова сжалось от старой, знакомой боли.
. Продолжение следует.
Глава 7