Найти в Дзене
ИРОНИЯ СУДЬБЫ

ТИХОЕ БЕЗМОЛВИЕ...

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.
Дни после той встречи на реке текли, как густой мёд — медленно, сладко и обманчиво спокойно.
Июльский зной достиг своего могущества. Воздух над полем и огородом колыхался от марева, и казалось, весь мир застыл в золотистом, томном забытьи. Но в избе, под низкими, тёмными от времени потолками, жизнь била другим ключом.
Ада парила. Она не ходила, а порхала, и от неё будто исходило

РАССКАЗ. ГЛАВА 2.

Взято из открытых источников интернета Яндекс.
Взято из открытых источников интернета Яндекс.

Дни после той встречи на реке текли, как густой мёд — медленно, сладко и обманчиво спокойно.

Июльский зной достиг своего могущества. Воздух над полем и огородом колыхался от марева, и казалось, весь мир застыл в золотистом, томном забытьи. Но в избе, под низкими, тёмными от времени потолками, жизнь била другим ключом.

Ада парила. Она не ходила, а порхала, и от неё будто исходило сияние, похожее на то, что играло на воде в полдень.

Её смех стал чаще и звонче. За работой — будь то прополка грядок, полоскание белья у колодца или замес теста — она напевала. Песни были тихие, задумчивые, незнакомые матери Лидии.

— Что это ты, дочка, словно с того света вернулась? — спрашивала мать, озадаченно следя, как Ада, поливая огурцы, застыла с полной лейкой, уставившись вдаль с блуждающей улыбкой.

— Да так, мамочка, — отзывалась Ада, вздрагивая. — Думается мне хорошо.

Линия ловила эти взгляды в никуда, этот свет на лице сестры.

И каждый раз её охватывало то самое жгучее чувство у края омута — смесь стыда, тревоги и какой-то щемящей зависти.

Она видела, как Ада украдкой поправляет прическу, глядя в темное оконное стекло, как тщательнее прежнего гладит свою лучшую юбку. Этот тихий, радостный трепет сестры был для неё немым укором и постоянным напоминанием о лесной чаще, о скрипе ветки под ногой. Она старалась быть невидимой, растворяясь в тени, в работе, в своем безмолвии.

Работали много.

Жара не отменяла забот: нужно было полоть, поливать, готовить запасы на зиму. Лина стала тенью матери.

Они молча, в полном понимании, трудились рядом на огороде.

Лидия показывала дочери жесткий, одеревеневший стебель сорняка, и та без слов выдергивала его с корнем. Показывала на созревший кочан капусты — и Лина аккуратно срезала его тяжелым ножом.

Их общение было тихим балетом жестов и взглядов, языком, понятным только им двоим. Иногда мать останавливалась, выпрямлялась и долго смотрела на младшую дочь.

В её усталых глазах стоял немой вопрос, тень беспокойства, но спросить она не решалась.

И Лина, чувствуя этот взгляд, лишь глубже наклонялась над грядкой, чтобы скрыть дрожь в руках.

Вечерами, когда солнце, накушавшись дневного зноя, садилось за лес багряной и дымной ягодой, в доме воцарялся покой.

Пантелей, уставший, но довольный, копался в сарае.

Лидия тихо молилась у киота.

Ада сидела на завалинке, подпирая щеку рукой, и смотрела на дорогу, что уходила в сторону Назаровой мельницы.

Лина в это время уходила в самый дальний угол огорода, к старой яблоне. Она садилась на корни, обхватывала колени и смотрела, как последние ласточки резали розовеющее небо.

Тишина здесь была её единственной подругой и исповедницей. Она думала о том, что знание бывает тяжким грузом, и этот груз она теперь несла одна.

И вот, в одно из таких воскресений, когда воздух был особенно ясен и прозрачен, а с реки тянуло прохладой, они пришли.

Сначала послышался конский топот, дробный и весёлый, далекий лай собак с околицы.

Пантелей, выходивший из сеней, приставил ладонь козырьком к глазам.

По пыльной дороге к их избе двигались две мужские фигуры. Впереди — уверенной, широкой походкой — Назар. А рядом с ним — кто-то ещё, высокий и прямой, как молодой сосенка.

— Гости к нам, — не оборачиваясь, сказал отец, и в голосе его прозвучала та самая стальная нотка.

Ада, мывшая на крыльце порог, замерла.

Медовый румянец залил её лицо, а глаза загорелись таким ликующим светом, что затмили собой утреннее солнце.

Она смахнула непослушную прядь и, сделав вид, что ничего не происходит, скрылась в сенях, но Лина видела — она метнулась к блестящему жестяному тазу с водой, заглянула в него, как в зеркало, и обеими руками поправила платок.

Лина, сидевшая на завалинке и чистившая луковицы для обеда, почувствовала, как земля уходит из-под ног.

Её пальцы онемели, и белый, сочный лук выпал из рук, покатившись в пыль.

Гости подошли к калитке.

Назар был, как всегда, спокоен и немного насмешлив. Он кивнул Пантелею:

— Здравствуйте, дядя Пантелей. Зашли, как договаривались.

С соседом моим, Иваном Павловским. Он на винокурне у Шмидта мастером, в город часто наведывается, многое повидал.

Иван Павловский снял картуз.

Он был действительно высок, строен, с открытым смуглым лицом и густыми, тёмными, как смоль, волосами.

Но главное — его глаза. Они были не просто тёмными, а почти черными, живыми, и в них светилась незамысловатая, добрая искорка.

Он легко улыбнулся, и улыбка эта озарила всё его лицо, сделала его простым и симпатичным.

— Честь имею, — сказал он голосом звучным и ясным. — Назар всё звал в гости, да руки не доходили. А тут выдался денёк.

Лидия вышла на крыльцо, вытирая руки о фартук.

В её взгляде мелькнула привычная хозяйская оценка, но Иван поклонился ей так почтительно и просто, что её лицо смягчилось.

— Милости просим, гости желанные, — сказала она. — Проходите, отдохните с дороги. Лина, поставь самовар.

Лина, будто пробудившись ото сна, метнулась в дом.

Сердце её бешено колотилось. Она чувствовала на спине тяжёлый, изучающий взгляд Назара.

Он наблюдал. Она знала это каждой клеточкой своего тела.

В горнице запахло свежим хлебом, кипящим самоваром и летней пылью, принесённой с дороги на сапогах гостей.

За столом, накрытым белой, с кружевами скатертью, разговор потек плавно и неторопливо. Пантелей расспрашивал Ивана о работе на винокурне, о городских ценах на зерно.

Иван отвечал обстоятельно, умно, но без заносчивости, и видно было, что старику его речи по нраву.

Ада сидела, сияя, как маков цвет. Она ловила каждое слово Назара, кивала, смеялась его шуткам, и её счастье было таким явным, таким хрупким, что на него было почти больно смотреть.

Она разливала чай, и руки её слегка дрожали, когда она передавала Назару полную кружку. Их пальцы на мгновение встретились, и Ада вся вспыхнула.

Лина же была тенью.

Она молча подносила гостям тарелки с душистыми, только что испеченными матерью пирогами с капустой и яйцом, кувшин с холодным топлёным молоком.

Она двигалась от печи к столу и обратно, опустив глаза, стараясь быть не живым существом, а лишь продолжением тихой, тёплой избы.

Но её зелёные глаза, пугливые и огромные, то и дело сами собой поднимались и сталкивались с взглядом Назара.

Он не сводил с неё глаз.

Сидя чуть в стороне, откинувшись на спинку лавки, он будто лишь вполуха слушал рассказы Ивана.

Его тёмно-синие глаза, цвета предгрозовой тучи, были пристальны и неумолимы.

Он следил за каждым её движением: как она ловко поправляет сдвинувшуюся на боку заслонку у печи, как неслышно ступает босыми ногами по половикам, как вздрагивает, когда Ада слишком громко смеётся.

В его взгляде не было прежней насмешки. Было что-то другое: сосредоточенное, пытливое, почти невежливое в своей настойчивости. Он изучал её, как изучают сложный механизм или незнакомое растение. И каждый раз, когда её взгляд, словно пойманная птица, сталкивался с его ловушкой, она чувствовала тот же жаркий стыд, что и на лесной тропинке. Он знал. И он напоминал ей об этом без единого слова.

Иван же, напротив, почти не замечал Лину.

Он был увлечён беседой с Пантелеем, шутил с Адой, хвалил пироги Лидии.

Он был прост, как ржаной сухарь, и добродушен, как летнее солнце. Раз или два он кинул в сторону Лины рассеянный, добрый взгляд, но, встретив её потупленные глаза, лишь вежливо улыбнулся и снова обратился к хозяину.

— Славный парень твой товарищ, — заметила позже Лидия, когда гости, пообещав зайти ещё, удалились.

Она собирала со стола посуду, и в голосе её звучало одобрение. — Слово сказать умеет, в делах толк знает.

— Да, не пустой, — согласился Пантелей, набивая трубку. — И смотрит прямо. Не то что этот, Назар… Всегда у него взгляд, будто прикидывает, сколько из тебя на сало выйдет.

Ада вспыхнула.

— Папа!

— Молчи, — отрезал отец, но без гнева. — Я глазам своим верю.

Лина, моя тарелки у крыльца в деревянном корыте, смотрела, как пыль на дороге медленно оседает после ухода гостей.

В ушах у неё всё ещё стоял звон от собственного напряжения. Она чувствовала, как этот взгляд Назара, тяжёлый и пристальный, будто выжег на ней узор.

Он пришёл не просто так. Он привёл с собой Ивана, шумного и простого, как ширму.

Но настоящей целью был не Иван и даже не сияющая Ада. Настоящей целью была она. Тихая, немая, видевшая слишком много.

Она подняла глаза к небу.

Над лесом клубились первые, пушистые и безобидные облака, предвещавшие к ночи грозу.

Воздух стал плотнее, в нём запахло озоном и далёким дождём. И ей показалось, что это не погода меняется, а сгущается та самая, незримая гроза, что зародилась в её душе в тот миг, когда она раздвинула ветку орешника и увидела лесную тайну. И теперь эта гроза медленно, неотвратимо надвигалась на их тихий дом.

Стояло бабье лето — та щедрая, золочёная пора, когда природа, прежде чем погрузиться в сон, отдаёт последние и самые сладкие свои дары.

Воздух, ещё тёплый, но уже не знойный, был напоён терпковатым запахом прелой листвы, дымком дальних палов и медовым дыханием поздних луговых цветов.

Берёзы роняли первые монетки-листья, и они тихо шуршали под ногами, когда семья выдвигалась в лес.

Пантелей шёл впереди, с большими пестери́ за плечами и палкой-посохом в руке.

За ним, чуть отставая, брела Лидия, её лицо под платком было спокойным и умиротворённым.

Ада летела, как мотылёк, перебегая от одного куста к другому, её яркий платок мелькал среди жёлто-багряной листвы, как алая гроздь калины.

Она почти не смотрела под ноги, её взгляд был устремлён куда-то внутрь себя, и на губах играла та самая, знакомая Лине, блаженная улыбка.

Лина шла последней, неся маленькое лукошко и два складных ножа.

Её охватила тихая радость. Лес в это время года был не буйно-зелёным, а благородным, как старинная парча: золото осин, медь дубов, бронза клёнов, и сквозь этот убор ещё проглядывала изумрудная хвоя елей.

Солнце пробивалось сквозь редеющий полог косыми, тёплыми лучами, в которых кружили, словно золотая пыль, паутинки летающих паучков. Было тихо, торжественно и щемяще красиво.

Разбрелись по лесу недалеко друг от друга, чтобы слышать переклички. Лина, найдя полянку с рыжими лисичками, присела на корточки и погрузилась в тихий, медитативный сбор.

Её пальцы, ловкие и бережные, срезали упругие ножки, и в лукошке медленно вырастал душистый, оранжевый холмик.

Рядом, за кустом орешника, послышался шорох, и показалась Ада.

Она не собирала ничего, а просто сидела на замшелом валуне, запрокинув лицо к небу, закрыв глаза.

Её губы шептали что-то беззвучное, а потом она рассмеялась тихо, про себя. Потом открыла глаза и увидела, что Лина смотрит на неё.

— Лина… — Ада перескочила через валун и опустилась на землю рядом с сестрой.

Её глаза горели таким жарким, доверчивым светом, что стало почти неловко. — Я не могу больше молчать. Я взорвусь!

Она обняла колени и, глядя куда-то вдаль сквозь деревья, начала говорить.

Говорила бесстыдно, откровенно, срывая с тайных чувств все покровы. Шёпот её был горячим и торопливым.

— Он… Он такой сильный, Лина. Руки у него… ты не представляешь. И когда он смотрит, мне кажется, я таю, как снежинка на печке. В лесу тогда… это было как молния. Я ничего не чувствовала, кроме него. Ни стыда, ни страха. Только его дыхание, его кожу, его запах — сена и мужского пота… И он сказал, что любит. Сказал! Говорит, я как огонь для него…

Лина слушала, опустив голову.

Её пальцы замерли на грибе. Щёки горели.

Она слышала не только восторг сестры, но и страшную, детскую наивность в её словах.

Ада говорила о страсти, как о вечном и несокрушимом чуде, не видя ни тени сомнения в глазах Назара, ни предостерегающей мудрости в словах отца.

— Я выйду за него замуж, — выдохнула Ада, словно произнеся священную клятву.

— Непременно. Будем жить на мельнице. У меня будет самая красивая одежда, и я буду вальяжной мельничихой. А ты, Лина, будешь приходить в гости, и мы будем пить чай с медовыми пряниками…

Она обняла немую сестру за плечи и прижалась к её виску горячей щекой.

— Ты мой самый верный друг.

Ты всё понимаешь. И ты никому не расскажешь.

Лина медленно кивнула.

Она понимала. Понимала, что её сестра не просто влюбилась. Она шагнула с обрыва с закрытыми глазами, и остановить её было уже невозможно.

Через несколько дней, когда над избами уже по-утреннему курился сизый иней, девушки пошли к колодцу за водой.

Рассветное небо было цвета бледной розы и чистой аквамариновой синевы.

Заря окрашивала деревянные срубы в нежные, пастельные тона.

Воздух звенел от прохлады и был так прозрачен, что казалось, можно разглядеть каждую травинку на дальнем лугу.

Ада, как всегда, мечтала, покачивая коромыслом с пустыми вёдрами. Лина шла рядом, её дыхание стелилось лёгким парком.

И вдруг откуда-то со стороны мельницы послышался чёткий, дробный стук копыт по промёрзшей земле.

Из-за поворота, оседлав гнедого, могучего жеребца, выехал Назар.

Он сидел в седле легко и властно, одной рукой придерживая поводья, другой — сбивая шапкой слабый осенний заморозок , покрывший плечи его одежды.

Увидев девушек, он осадил коня. Жеребец встал как вкопанный, фыркнул, выпустив из ноздрей клубы белого пара.

— Здравствуйте, красавицы, — сказал Назар, и его голос в тихом утре прозвучал особенно громко и властно.

Тёмно-синие глаза скользнули по Аде, вспыхнувшей, как маков цвет, и сразу же, не задерживаясь, перешли на Лину. В них мелькнула та же знающая, изучающая искра.

— Здравствуй, Назар, — пролепетала Ада, и всё её тело потянулось к нему, как подсолнух к солнцу.

— За дровами к деду еду, — пояснил он, не спуская глаз с Лины. — А ты, Лина, похоже, морозца не боишься? Щёки как маковы цветы.

Лина опустила глаза, чувствуя, как под его взглядом эти самые щёки заливаются огнём.

Она сделала шаг назад, за спину сестры.

— Не дразни её, — с деланной весёлостью вступилась Ада, но в её голосе прозвучала тоненькая струнка ревности.

— Она у нас скромница.

— Скромность — украшение, — медленно проговорил Назар, всё ещё глядя на Лину.

Потом, будто вспомнив о присутствии Ады, перевёл на неё взгляд, и лицо его смягчилось обычной, немного снисходительной улыбкой.

— Ладно, не задерживаю. Проходили мимо — ваши родители дома?

— Дома, — кивнула Ада, сияя от того, что он спросил именно о них. — Отец на покос собирается, сено последнее возить.

— Значит, скоро увидимся, — сказал Назар, тронул коня шпорами и рысью двинулся дальше, оставив за собой звонкий след копыт на замёрзшей земле.

Ада долго смотрела ему вслед, заворожённая.

— Видела? Видела, как он на меня посмотрел? — прошептала она.

— Он обязательно придёт. И обязательно попросит моей руки у отца. Я чувствую.

Лина молча взяла коромысло из ослабевших рук сестры и пошла к колодцу.

Ей почему-то вспомнился Иван — его простой, открытый взгляд, его добрая улыба.

И стало не по себе.

Потому что Иван, как она успела заметить, смотрел на Аду не с хищной любознательностью Назара, а с тихим, безнадёжным обожанием щенка. Он влюбился. А Ада даже не заметила.

Покос был последним, прощальным аккордом летней страды.

Лужайка за околицей, уже подкошенная, золотилась рядами высохшего, душистого сена.

Воздух висел неподвижный, наполненный пьянящим, сладковатым запахом сухой травы, от которого слегка кружилась голова. Солнце светило уже без былой силы, но грело по-домашнему, ласково.

Вся семья была в сборе.

Пантелей и Лидия вилами ловко забрасывали сено на высокую, растущую телегу.

Ада, стоя наверху, утрамбовывала его босыми ногами, её смех разносился над лугом.

Лина подносила небольшие охапки, её светлая голова то и дело мелькала среди золотых стогов.

И тут на дороге показался Иван.

Он шёл быстрым, деловым шагом, в простой рубахе, подпоясанной ремнем, и сразу, не дожидаясь приглашения, взял вилы из рук изумлённой Лидии.

— Дозвольте помочь, тётя Лидия, — сказал он просто.

— Руки чешутся, глядя на вас. Работа спорится в компании.

И работа действительно закипела. Иван оказался сильным и сноровистым.

Он работал молча, но энергично, бросая на телегу огромные, пушистые копны.

Взгляд его то и дело находил Аду, и тогда его смуглое лицо озарялось такой ясной, открытой нежностью, что Лине становилось его по-человечески жаль.

Ада принимала его помощь как должное, весело покрикивая на него: «Иван, давай ту копну, побольше!», «Эх, ты, силач!».

Она была счастлива и вниманием, и самой работой, и предвкушением.

И это предвкушение оправдалось, когда на дороге показался знакомый гнедой жеребец.

Назар подъехал не спеша, соскочил с седла и привязал коня к плетню. Он был в дорожном, но хорошем кафтане, и выглядел не как работник, а как хозяин, инспектирующий свои владения.

— Мир вашему дому, — произнёс он, подходя.

— Вижу, последние силы собираете. Не грех и доброму молодцу подсобить.

Но помогать он начал не сразу. Стоял немного в стороне, наблюдая. Его взгляд обвёл всех присутствующих, задержался на трудящемся Иване, на сияющей Аде, и наконец, как магнит, притянулся к Лине.

Она, почувствовав этот взгляд, старалась держаться за телегой, чтобы не попадаться ему на глаза.

Только когда Пантелей кивнул ему: «Будешь не гостем, а помощником — бери вилы»,

Назар нехотя снял кафтан, остался в одной холщовой рубахе, и работа закипела с новой силой.

Но работал он иначе, чем Иван. Не с простодушным усердием, а с какой-то лихой, почти артистической удалью.

Он бросал копны выше всех, шутил, заставляя Аду хохотать, и всё время, каждым своим движением, показывал своё превосходство — и в силе, и в ловкости, и во внимании Ады.

Иван сначала пытался соревноваться,

но потом, видя, как взгляд Ады прикован к Назару, как она ловит каждое его слово, сник.

Он стал работать молча, уйдя в себя, и только изредка бросал на парочку тяжёлый, грустный взгляд.

Лина наблюдала за этой немой пьесой, сердце её сжималось от тревоги.

Она видела, как на фоне простого и честного Ивана Назар казался ещё более ярким, опасным и притягательным.

Видела, как отец хмурится, наблюдая за лихой работой Назара, и как мать тревожно переводит взгляд с одной дочери на другую.

А солнце меж тем катилось к закату, окрашивая золото сена в медно-красные, почти кровавые тона.

И под этот багряный свет работа, весёлая и шумная снаружи, была полна невысказанных напряжений, тайных взглядов и предчувствий, тяжёлых, как эти последние копны сена, летящие на воз.

Казалось, не стог собирают они, а костёр, в который Ада, не задумываясь, бросала всю свою безрассудную, юную любовь.

Золотая осень вступила в свои права, окрашивая мир в ликующие, прощальные красы.

Лес стоял, как пиршественный зал: клёны пылали багрянцем, осины трепетали золотом, а берёзы сияли нежным, лимонным светом, будто впитав в себя всё летнее солнце.

Воздух, прозрачный и холодноватый, звенел от птичьих отлётных кличей и пах грибной сыростью, мёдом дикого чебреца и первой прелью. Казалось, сама земля дышала глубоко и покойно, готовясь к долгому сну.

Семья, вернувшись с покоса, будто принесла в дом этот запах увядающего лета — сладкий, грустный, пьянящий.

В горнице пахло свежим хлебом, вареньем из поздней малины и сушёным чабрецом.

Ада, сбросившая тяжёлый платок, сидела на лавке, расчёсывая свои тёмные, как крыло ворона, волосы.

Они рассыпались по её плечам густыми, живыми волнами, и каждый завиток будто искрился от счастья, что переполняло её.

Она была похожа на спелый, налитой солнцем плод, готовый упасть с ветки от малейшего дуновения.

Лина, стоя у печи и помешивая варево в чугуне, наблюдала за сестрой краем глаза.

Она видела, как взгляд Ады, затуманенный мечтами, блуждает где-то далеко, за стенами избы, у мельницы на реке.

Видела, как её губы шевелятся в беззвучной улыбке, а пальцы нервно перебирают складки юбки.

Эта любовь сделала Аду не просто красивой, а ослепительной, но в этой ослепительности была какая-то хрупкость, как у тонкого осеннего льда на лужах.

— Мама, — заговорила Ада вдруг, и голос её прозвучал мелодично и вкрадчиво.

— А что, если Назар… если он засватает меня… к Покрову бы хорошо, а? Пока дороги не развезло.

Лидия, режущая лук на столе, замерла.

Лезвие ножа мягко вошло в сочную белую плоть овоща и остановилось.

— Рано тебе, дочка, о свадьбе думать.

И о женихе одном. Иван-то парень что надо, работящий, чистый душой… — начала она, но Ада нетерпеливо махнула рукой.

— Иван! Да что Иван?

Молчок, как пень. И смотрит как телёнок преданный.

А Назар… Он мужик. Настоящий. Чувствуется в нём сила и ум. Он мельницу-то не просто так поднимает, он дело знает!

Пантелей, чинивший хомут в углу, фыркнул, не отрываясь от работы.

— Сила-ум — дело хорошее.

Только ум бывает разный. Одним умом богатеют, а другим — себе на погибель находят.

Мельник он, да. Но ветер на мельнице не всегда в одну сторону дует.

Ада надула губки, но спорить не стала.

Она встала, подошла к маленькому зеркальцу, висевшему у окна, и стала примеривать на себя мамин праздничный платок, расшитый жуковинками.

Её отражение в замутнённом стекле улыбалось тайной, победной улыбкой.

Ветер, что завывал по ночам в трубе, к полудню стих, и день выдался тихим, ясным и хрустально-холодным.

Солнце светило ярко, но не грело, а лишь золотило иней на пожухлой траве и подмороженные лужи у колодца.

Лина, выйдя за водой, увидела, что к их калитке подъезжает та самая знакомая гнедая лошадь. Сердце её ёкнуло, но отступать было некуда.

Назар соскочил с седла легко, как большой хищный кот.

Он был одет по-городскому — в добротный суконный кафтан, сапоги бутылками блестели на солнце.

Увидев Лину, он не улыбнулся, лишь слегка приподнял голову в знак приветствия.

Его лицо в этот холодный день казалось ещё более резким, скулы оттенялись голубоватыми тенями, а глаза под густыми бровями смотрели пристально и холодно, как тёмная вода в глубокой проруби.

— Отец дома? — спросил он, и его голос, низкий и ровный, разрезал тишину утра.

Лина молча кивнула, отступив к калитке, пропуская его.

Она чувствовала, как его взгляд скользнул по её застывшим в холоде пальцам, сжимавшим ведро, по её простому, серому платью, по лицу, спрятанному в складках шерстяного платка.

Войдя в сени за ним, она стала невольной свидетельницей разговора.

Назар не стал ходить вокруг да около.

— Дядя Пантелей, — сказал он прямо, сняв шапку и держа её в руках, но не суетясь, а с достоинством.

— Пришёл к вам с честным словом. Дело у меня к вам есть, мужское.

Пантелей, сидевший за столом с ременной сбруей, медленно поднял на него глаза.

В горнице запахло холодом, принесённым с улицы, и дорогим сукном.

— Говори, коль дело есть.

— Дело простое.

Сердце моё лежит к вашей дочери, Аделаиде. Прошу её руки. Согласен на все ваши условия.

Калым могу дать какой обсудим. Жить будем на мельнице, не бедствовать. Она не будет ни в чём нуждаться.

Слова висели в воздухе, тяжёлые и окончательные.

Лидия, стоявшая у печи, замерла, прижав к груди кончик фартука.

Ада, должно быть, подслушивала за дверью, потому что послышался едва уловимый, счастливый вздох.

Пантелей долго молчал, разглядывая молодого парня.

— Ада — девка горячая, — наконец произнёс он.

— И вольная. На мельнице жизнь не простая, хозяйка должна быть с характером да с терпением.

— Характер у неё есть, — не моргнув глазом, ответил Назар.

— И мне по нраву. А терпению научится. Я не тиран.

— Обещания на ветер — что дым, — проворчал Пантелей, но в голосе его уже не было прежней непримиримости.

Была усталая осторожность мужчины, понимающего, что дочь выросла и её пора отпускать. — Ладно.

Поговорим с матерью. Да и с самой Адой. Не она ли за тебя?

Назар кивнул, и в его глазах на мгновение блеснуло удовлетворение хищника, загнавшего добычу.

Он уже повернулся, чтобы выйти, как взгляд его упал на Лину, застывшую в тени у печки.

И тут произошло странное. Суровые линии его лица вдруг смягчились. Уголки губ дрогнули не в насмешливую, а в какую-то иную, почти незаметную улыбку.

Он смотрел на неё — на эту тихую, бледную девушку с огромными глазами, в которых, казалось, застыл весь испуганный, чистый мир. Смотрел так, будто видел не служанку, не немую сестру невесты, а что-то совсем иное.

И в этом взгляде была та самая, невысказанная осведомлённость, их общий, тяжкий секрет, который теперь навеки связывал их незримой нитью.

Лина опустила глаза первой, чувствуя, как жар стыда и чего-то ещё, непонятного и тревожного, поднимается от груди к горлу.

Весть о сватовстве разнеслась по деревне быстрее осеннего ветра. Ада стала настоящей царицей.

Её походка стала плавной и величавой, взгляд — томным и снисходительным.

Она целыми днями готовила приданое, перебирала лоскуты, советовалась с матерью о узорах, и в её разговорах то и дело звучало: «А на мельнице у нас…», «Назар говорил, что…».

Иван после того дня на покосе приходил ещё раз, бледный, с подарком — ожерельем из речного жемчуга, собранного, видимо, своими руками.

Ада приняла подарок вежливо, но холодно, и больше он не появлялся. Лина видела, как он уходил, согнувшись, будто под невидимой тяжестью, и ей стало до боли жаль этого простого, честного парня с добрыми глазами.

А природа между тем готовилась к зиме.

Листва облетела почти вся, и лес стоял чёрный, строгий и печальный, лишь кое-где алели последние ягоды рябины, как капли крови на сухой земле.

Небо стало низким, свинцово-серым, и с севера потянуло ледяным дыханием.

В один из таких дней, когда первые снежинки — редкие, ленивые — начали кружить в воздухе, к избе подкатила нарядная розвальни.

В ней сидел Назар. Он привёз подарки: отцу — штоф доброго вина, матери — тёплую шаль, Аде — плису на юбку и серьги с синью бирюзы. И Лине… Лине он протянул маленький свёрток.

— Тебе, сестрица, — сказал он, и его голос прозвучал как-то особенно тихо, только для неё. — Чтобы руки в холоде не мёрзли.

Развернув свёрток, она увидела пару тонких, нежных перчаток из белой шерсти, с вышитыми у запястья голубыми незабудками.

Такой подарок был неприлично личным, слишком внимательным для «сестрицы».

Лина взглянула на него, и их глаза встретились. В его взгляде не было насмешки.

Была та самая, невыносимая осведомлённость, смешанная с чем-то похожим на тихую, собственническую нежность.

Он дарил ей не перчатки. Он дарил ей напоминание: «Я тебя вижу. Я помню. Ты — моя тайна».

Ада, увлечённая своими серьгами, ничего не заметила.

Но мать, Лидия, заметила. Её взгляд скользнул от сияющей старшей дочери к побелевшей, как снег за окном, младшей, потом к уверенному, твёрдому лицу Назара.

И в её глазах, обычно таких усталых и покорных, вспыхнул тревожный, материнский огонёк.

Она вдруг поняла, что подарок младшей — не просто вежливость. Это — знак. И знак этот был страшнее любого слова.

Первый снег тем временем начинал заваливать следы на дороге, заметая прошлое, рисуя чистый, холодный лист будущего.

Но в избе, пахнущей тёплым хлебом и шерстью новых подарков, уже было неспокойно.

Свадьба была решена. Но в воздухе, вместе с запахом грядущего праздника, висело иное — тяжёлое, неясное предчувствие беды, холодное и острое, как лезвие ножа на столе, забытое после резки хлеба.

Конец октября дышал ледяной позолотой.

Осень, та великая художница, взялась за последние, самые дорогие краски на своей палитре. Леса, ещё недавно пылавшие киноварью и охрой, теперь поредели, обнажив изящный графичный рисунок чёрных сучьев на фоне низкого, жемчужно-серого неба.

Но в низинах, у самой реки, ещё держались за жизнь последние рощицы — они горели тихим, медным пламенем, и каждый лист, окаймлённый инеем по утрам, звенел, как тонкая чеканная пластина, при малейшем дуновении ветра.

Воздух стал кристально чистым, холодным и острым, как лезвие косы. Он обжигал лёгкие, пахнул дымком, глинозёмом замёрзшей земли и сладкой гнилью опадающей листвы — последним парфюмом умирающего года.

Ада в эти дни была подобна этому осеннему великолепию — яркому, но скоротечному.

Сватовство Назара преобразило её. Если раньше её красота была живой, небрежной, как цветущий луг, то теперь она стала осознанной, почти торжественной.

Она носила свои лучшие наряды даже по дому: юбку из синего плиса, подаренного Назаром, и белую рубаху с вышивкой на вороте, которую спешно дошивала к приданому.

Её тёмные волосы, всегда собранные в тугую косу, теперь часто были распущены по плечам, и она заплетала в них алые ленты, цвет которых повторял багряные ягоды калины за окном.

В её движениях появилась плавность будущей хозяйки, а в глазах — смесь торжества и томной, сладкой тревоги. Она была прекрасна, как закат перед ненастьем — ослепительно и зловеще.

Лина же, напротив, казалась частью уходящего в себя, блёклого пейзажа. Она одевалась в скромные, серо-коричневые тона, сливаясь с оголёнными полями и стволами деревьев.

Единственным её ярким пятном были те самые глаза — зелёные, глубокие, как лесные омуты, в которых теперь таилась не детская радость, а тихая, сосредоточенная дума.

Её красота была иного рода — не кричащей, а оттенковой, как красота мха на замшелом валуне или призрачного сияния ледяных кристаллов на первой изморози.

Она стала ещё тише, ещё незаметнее, будто стараясь раствориться в стенах родного дома, который вот-вот должен был покинуть её сестра.

Однажды перед закатом, когда солнце, огромное и холодное, висело над лесом, окрашивая мир в жидкое золото, на дороге показались две мужские фигуры.

Они шли с разных концов деревни, но увидели друг друга и, замедлив шаг, направились к дому Пантелея вместе. Это были Назар и Иван.

Контраст между ними был разителен, как контраст между поздним осенним дубом и молодой, гибкой рябиной.

Назар шёл твёрдой, мерной поступью хозяина.

Он был одет с ненавязчивым щегольством: тёмно-зелёный кафтан добротного сукна, подпоясанный узким ремнём с медной пряжкой, сапоги с высокими голенищами, блестящие от дёгтя.

Его скуластое, загорелое лицо под соболиной шапкой было спокойно и непроницаемо.

В руках он нёс связку рыжей беличьей пушнины — дар для будущей тёщи. Он походил на степного орла — уверенного, расчётливого, с тяжёлым, пронзительным взглядом.

Иван же приближался с той стороны, откуда светило солнце, и его высокую, несколько сутуловатую фигуру очерчивал золотой нимб.

Он был в простом, но чистеньком зипуне, подпоясанн, и в сапогах.

В руках он нёс не покупной гостинец, а тяжёлую берестяную туеску, откуда струился душистый пар, — это был только что собранный, тёплый ещё, лесной мёд в сотах, добытый, вероятно, с риском и трудом.

Его лицо, открытое и простодушное, с тёмными, грустными глазами, было обращено к земле. Он напоминал молодого лося, вышедшего на опушку, — сильного, но неуклюжего и беззащитного перед лицом опасности, которую он чуял, но не видел.

Девушки как раз возвращались с реки, где полоскали бельё.

Ада, увидев Назара, вся встрепенулась.

Её щёки, покрасневшие от холода, вспыхнули ещё ярче. Она выпрямилась, откинула с плеча тяжёлую косу и пошла навстречу той лёгкой, вальяжной походкой, которой недавно научилась.

Осенний ветерок поигрывал её юбкой и лентами, она была живым воплощением радости и ожидания.

Лина, шедшая следом с окоченевшими от ледяной воды руками, остановилась как вкопанная.

Её взгляд скользнул с осанки Назара на сгорбленную фигуру Ивана, и в её зелёных глазах мелькнуло острое, безмолвное сострадание.

Она видела, как Иван, подняв глаза, на миг встретился взглядом с Адой, и всё его лицо исказилось такой наивной, безудержной болью обожания, что стало стыдно смотреть

. Ада же едва кивнула ему, вся её внимание было приковано к Назару.

— Здравствуй, Аделаида, — произнёс Назар, и его низкий голос прозвучал в тишине вечера как медный колокол.

Он взял её руку, не целуя, а просто сжав в своей большой, тёплой ладони, и этот жест был полон безраздельного владения.

— Здравствуй, Назар, — прошептала Ада, и голос её дрогнул.

— Иван, — просто кивнул Назар через плечо, даже не оборачиваясь, словно отдавая дань присутствию незначительной детали пейзажа.

Иван сгорбился ещё больше, будто от удара.

Он молча протянул Лидии, вышедшей на крыльцо, свою туеску с мёдом.

— Это вам, тётя Лидия… от пчёлок наших… — пробормотал он.

Вечер прошел странно и тягостно.

В горнице, где пахло хлебом, мёдом и новой пушниной, за столом сидели четверо.

Ада сияла, ловя каждый взгляд Назара, отвечая на его редкие фразы звонким смехом.

Назар был немногословен, но излучал такую уверенную силу, что его молчание значило больше, чем чужие речи.

Он сидел прямо, его тёмно-синие глаза, цвета вечернего неба за окном, медленно обводили горницу, задерживаясь на тёмных ликах икон, на суровом лице Пантелея, на дрожащих руках Лидии… и на Лине.

Он смотрел на неё не так, как на Аду. Не с показной нежностью жениха, а с тем же хищным, изучающим любопытством.

Он следил, как она неслышно двигается, подавая на стол, как её длинные ресницы отбрасывают тень на бледные щёки, как она вздрагивает, когда их взгляды встречаются.

Этот немой диалог длился весь вечер, и Лине казалось, что от его взгляда в маленькой, тёплой горнице становится так же холодно, как и на улице.

Иван же был призраком за этим столом.

Он сидел, уставившись в свою недопитую крушку, и лишь изредка поднимал глаза на профиль Ады, освещённый дрожащим светом лучины.

В его тёмных, глубоких глазах стояла такая безысходная, тихая мука, что Лина, ловившая эти взгляды, чувствовала физическую боль у себя в груди.

Он любил. Любил безнадёжно, благоговейно и страдальчески.

И эта любовь делала его красивым в своей трагичности, как красива готовая рухнуть под тяжестью снега одинокая сосна на краю обрыва.

Когда гости ушли, и в доме воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в печи, каждый остался наедине со своими мыслями.

Ада, прижав к груди беличий мех, мечтательно смотрела в потолок, строя воздушные замки из будущего счастья.

Пантелей хмуро чистил свою трубку, чувствуя, как что-то твёрдое и холодное, как ноябрьский лёд, ложится на его отцовское сердце. Лидия, перебирая чётки, украдкой смотрела то на одну дочь, то на другую, и в её усталых глазах была вековая мудрость и предчувствие беды.

А Лина вышла на крыльцо, завернувшись в старый шаль.

Ночь была звёздной, морозной и невероятно тихой.

Только где-то далеко, в чёрной чаще, ухала сова, и этот звук был похож на стон.

Она смотрела на Млечный Путь, раскинувшийся над спящей землёй алмазной пылью, и думала о том, что осенняя красота обманчива.

Это — красота умирания. И самые яркие краски бывают у листьев, которые вот-вот оторвутся от ветки и бессильно понесутся в холодную, чёрную пустоту.

Она сжала в кулаке тонкую шерсть перчаток с незабудками — того странного, тревожного подарка.

Они жгли ей кожу, как поцелуй, которого не должно было быть.

И в этой ледяной, ясной ночи ей чудилось, что она не одна.

Что с другой стороны стены, в темноте, кто-то тоже не спит и думает о ней.

И эти мысли не были светлыми, как звёзды. Они были тёмными, как сама ночь, и тяжёлыми, как предчувствие неминуемой зимы.

. Продолжение следует...

Глава 3