РАССКАЗ. ГЛАВА 4.
День свадьбы наступил, как ледяной, ясный удар колокола.
С рассвета небо очистилось до хрустальной бирюзы, и солнце, ещё не набравшее силы, висело над миром бледным, холодным диском.
Воздух был морозным и звенящим, словно его резали на части.
Каждый звук — скрип полозьев, лай собак, далёкий возглас — нёсся далеко-далеко, обретая небывалую чёткость.
Деревня, укрытая толстым слоем искристого снега, походила на декорацию к сказке: куриные избы в белых шапках, дымки, столбиками застывшие над трубами, иней, осыпавший с ветвей берёз алмазную пыль при малейшем дуновении.
Это была красота стерильная, торжественная и безжалостная в своей совершенной ясности.
В избе Пантелея с первыми лучами началось движение.
Но в этой суете не было радостного хаоса — была отлаженная, почти траурная чинность.
Аду обряжали в свадебный наряд. Платье цвета спелой сливы тяжело ниспадало складками, янтарные серьги отбрасывали на её шею тёплые блики, а на голову водрузили девичий венец с лентами, которые казались сегодня слишком алыми, почти кровавыми на фоне её смертельной бледности.
Она была прекрасна, как ледяная скульптура, и так же хрупка.
Её глаза, огромные и тёмные, смотрели куда-то внутрь себя, и в них читался уже не восторг, а сосредоточенное, почти мистическое отрешение.
Она произносила положенные слова, улыбалась, но внутри, казалось, уже попрощалась со всем прежним.
Лина, одетая в свой лучший, но скромный наряд цвета пожухшей листвы, помогала матери.
Каждое её движение было замедленным, будто она плыла под водой.
Страх, поселившийся в ней, не исчез — он словно кристаллы, превратившись в острое, непрестанное физическое ощущение.
Он сжимал горло ледяным кольцом, сковывал пальцы, заставлял сердце биться неровно и часто.
И самым невыносимым были взгляды Назара. Он ещё не приехал, но она уже чувствовала их на себе — тяжёлые, влажные, словно прикосновение холодной кожи.
Ей казалось, что эти взгляды проходят сквозь ткань платья, сквозь плоть, прямо в душу, выворачивая на свет все её потаенные мысли, весь её стыд, всю её немую тревогу за сестру.
Она ловила себя на мысли, что машинально поправляет воротник, тянет рукава, будто пытаясь укрыться от этого невидимого, но всевидящего глаза.
Наконец, послышался дробный перезвон бубенцов и весёлые крики свадебного поезда.
Назар прибыл. Он сидел в первых санях, запряжённых парой вороных коней с расписной дугой
. Он был в новом кафтане из тёмно-синего сукна, отороченном чернобуркой, и в высокой шапке.
Его лицо было спокойно и непроницаемо. Он соскочил на снег легко, как большой хищный зверь, и его первые шаги были направлены не к крыльцу, где ждала невеста, а его взгляд, холодный и цепкий, сразу же отыскал в толпе родни Лину.
Он задержал его на мгновение — долгое, невежливое, оценивающее. Взгляд, который словно говорил: «Вот и этот день. И ты здесь. И никуда не денешься».
Лине показалось, что под этим взглядом снег под её ногами тает, обнажая чёрную, мёрзлую землю. Она опустила глаза, чувствуя, как по спине пробегает ледяная дрожь.
Церемония в церкви прошла как в тумане.
Запах ладана, мерцание свечей, глухой голос батюшки — всё сливалось для Лины в одно тягучее, тревожное пятно.
Она видела только профиль сестры, застывший и безжизненный, и широкую спину Назара перед алтарём, которая казалась каменной стеной, наглухо закрывающей путь назад.
На свадебном пиру в просторной, наскоро снятой у односельчан избе, было шумно и тесно.
Столы ломились от яств, гармоника выводила плясовые, гости кричали «Горько!». Но под этим шумовым покровом текли свои, тихие драмы.
Иван пришёл.
Он сел в дальнем углу, у печки, и с первого же кубка начал пить быстро, отчаянно, не закусывая.
Он не смотрел на молодых, не участвовал в веселье. Он просто пил, и с каждым глотком его простое, открытое лицо становилось темнее, а глаза — мутнее и беспросветнее.
Вскоре он уже сидел, сгорбившись, уставившись в одну точку на полу, и слёзы медленно текли по его щекам, смешиваясь с выпитым вином.
Он был живым воплощением горя, ненужным и нелепым пятном на ярком полотне свадьбы.
Лина, пронося мимо него миску с пирогами, увидела его лицо, и её сердце сжалось от острой, бессильной жалости.
Он был разбит. И в его разбитости была какая-то страшная правда, которой не было во всём этом блестящем, нарядном действе.
Родители сидели на почётном месте, но их лица не светились радостью.
Пантелей пил мало, его кулак то и дело сжимался на столе.
Он наблюдал за Назаром, который, заправляя пиром, общался с гостями легко, щедро разливая вино и бросая меткие словечки.
Но в его глазах не было тепла, лишь расчётливая уверенность и временами — тот самый скользящий, холодный взгляд, который он бросал через всю избу в сторону Лины.
Пантелей ловил эти взгляды, и мрачная туча на его лице сгущалась.
Лидия же почти не ела.
Она смотрела на своих дочерей. На Аду, которая, смеясь, уже пригубила вина из общей чаши с Назаром и покраснела, но смех её звучал как-то неестественно высоко.
И на Лину, которая, прижавшись к косяку двери, пыталась стать невидимкой, но каждое движение Назара заставляло её вздрагивать, как зайчонка при шорохе в кустах.
Материнское сердце, чуткое и израненное, сжималось в комок тревоги.
Она видела то, чего не видели другие: как пальцы Назара, обнимая Аду за талию, сжимались чуть сильнее необходимого, как в его улыбке, обращённой к молодой жене, было больше торжества, чем нежности.
И она видела, как Лина, поймав один из таких взглядов зятя, вдруг побледнела так, что губы её посинели.
Страх за обеих дочерей, острый и холодный, как ноябрьский ветер, пронизывал Лидию насквозь.
Она чувствовала, как что-то неправильное, чёрное, вошло в их жизнь вместе с этим богатым, страшным в своей уверенности женихом.
Пир длился.
Снаружи уже сгущались синие зимние сумерки.
Мороз крепчал, и звёзды одна за другой зажигались на тёмном небе, холодные и равнодушные.
Из распахнутой настежь двери валил пар, смешиваясь с дымом махорки и запахом еды.
В этой пестрой, шумной толпе каждый был со своей болью: Иван — с разбитым сердцем, родители — с гложущей тревогой, Лина — с леденящим страхом.
И даже Ада, в центре всеобщего внимания, уже, казалось, начала понимать, что её сказка имеет тяжёлые, каменные стены и очень высокие, недоступные окна.
А Назар, поднявшись для очередного тоста, поймал взгляд Лины через весь зал.
Он поднял братину, и в его тёмно-синих глазах, отражавших пламя свечей, вспыхнул недобрый, победный огонёк
. Он пил не за здоровье молодых. В этот миг он пил за свою власть.
За власть над Адой, которая теперь была его законной женой.
И за ту странную, тревожную власть, которую он уже ощущал над её тихой, зелёноглазой сестрой, чья душа так прозрачно и так беззащитно дрожала перед ним.
Свадьба подходила к концу, но в воздухе, пахнущем хвоей, снегом и человеческими страстями, явственно висело ощущение, что это не конец, а лишь начало долгой, холодной и совсем не сказочной истории.
Проводы были краткими, как вздох на морозе, и безмолвными, как застывший лес
Сани, увозившие Аду, исчезли за поворотом, растворившись в белой пелене позёмки, и в мире вдруг наступила оглушительная тишина.
Не та благодатная тишина леса, а пустая, вымершая, будто из жизни выдернули самый яркий, самый звонкий колокольчик.
Снег продолжал падать — крупный, неторопливый, бесстрастный.
Он затягивал следы полозьев, словно природа сама спешила стереть память об этом отъезде.
Лина стояла на крыльце, не чувствуя колючего холода.
В её ушах ещё звенел последний, сдавленный смех сестры и тяжёлый, властный голос Назара: «Не скучайте. Скоро навестим».
Эти слова висели в воздухе, как обещание, но для неё они прозвучали как приговор.
Даже теперь, когда он уехал, она ощущала его присутствие.
Оно было в самом воздухе — плотное, давящее. Ей казалось, что его тёмно-синие глаза, красивые и пугающие, как глубина зимней проруби, всё ещё смотрят на неё из-за каждого сугроба, из темноты леса.
В её памяти всплывало его лицо в момент прощания: он слегка наклонился, помогая Аде укутаться в шубу, и его взгляд через её плечо нашёл Лину.
Не улыбка, не кивок.
Просто взгляд. Долгий, проникающий, полный той странной, леденящей осведомлённости, которая связывала их с того дня в лесу.
Этот взгляд словно оставил на её коже невидимую, жгучую метку.
Его красота была отталкивающей и гипнотической одновременно — идеальные черты, обрамлённые инеем на воротнике, и эти бездонные глаза, в которых читалась не любовь, не нежность, а холодный, неумолимый расчёт и скрытое желание обладать всем, что попадалось на пути.
Вернувшись в избу, она поняла, что тишина здесь ещё страшнее.
Без Адиного смеха, без её суеты горница опустела, стала чужой.
Родители молчали.
Пантелей, отвернувшись к окну, что-то нервно чинил, но инструменты выскальзывали из его огрубевших пальцев.
Лидия бесцельно переставляла миски на полке, и её плечи временами вздрагивали от беззвучных рыданий.
Лина села на лавку у печи, обхватила колени и уставилась в огонь, пытаясь согреть внутренний леденец, который Назар оставил в её душе.
Дни потянулись, серые и однообразные, как узор на морозном стекле.
Жизнь вернулась в привычное, усечённое русло, но рана отъезда Ады не затягивалась.
И вот, спустя неделю, в такую же хмурую пору, когда сумерки начинали сгущаться уже после полудня, на пороге появился Иван.
Он был не похож на себя.
Тот румянец, что всегда играл на его щеках, исчез, лицо осунулось, глаза ввалились и горели мутным, лихорадочным блеском.
От него пахло овчиной, снегом и кислым перегаром.
— Добрый вечер, — просипел он, с трудом выговаривая слова. — Можно… погреться?
Его впустили.
Он сидел у печи, молча, тяжело дыша, и его тёмные, несчастные глаза блуждали по избе, по-видимому, в тщетной надежде найти здесь следы присутствия Ады.
Потом его взгляд упал на Лину, и в нём вспыхнула слабая искорка.
— Как… она? — хрипло выдохнул он. — Тётенька Лидия, дядя Пантелей… Слыхали что?
Его «она» повисло в воздухе, такое огромное и горькое, что стало неловко всем.
Лидия, вздыхая, ответила, что гонца от мельника не было, а сами они не ездили.
— Да, — бессмысленно пробормотал Иван. — На мельнице… Там ветрено. Холодно должно быть.
Он приходил ещё несколько раз, всегда под вечер, всегда навеселе.
Он не надоедал, не плакался.
Он просто садился, грел окоченевшие руки и смотрел на них — на семью, которая была частью Ады.
Иногда он приносил что-нибудь: связку сушёных грибов, горсть лесных орехов — немые, жалкие дары, которые были адресованы не им, а призраку его несбывшейся любви.
Лина молча подавала ему кружку горячего сбитня, и их взгляды иногда встречались.
В его глазах она читала немой вопрос: «А ты? Ты ведь тоже её любишь? Ты понимаешь?»
И она тихо кивала, всем своим существом выражая сострадание. Он был как раненый зверь, пришедший к жилью, не за помощью, а просто чтобы быть рядом с теплом и жизнью, которой ему было не видать.
Первый месяц зимы сменился вторым, крещенскими морозами, сковавшими реку крепким, синим льдом.
И вот, в один из солнечных, искристых дней, когда иней на деревьях сверкал, как бриллиантовая крошка, к избе подкатили нарядные сани. На пороге появился не гонец, а сам Назар.
Он вошёл, принеся с собой стужу и запах дорогого табака.
Он выглядел процветающим, сытым, довольным.
Его щёки были румяны от мороза, а в тёмно-синих глазах светилось спокойное торжество хозяина жизни.
Он привёз гостинцы, передал поклоны от Ады, говорил, что у них всё хорошо, мельница работает, жена обустраивается.
— Ада скучает, — сказал он, и его голос был гладким, как лёд. — Просит, чтобы родные наведались. Вот я и приехал звать в гости. На неделе. Погостите, мир посмотрите, как мы живём.
Приглашение было радушным, обставленным всем должным образом.
Пантелей и Лидия переглянулись. В их глазах мелькнула и радость — увидеть дочь! — и та самая, знакомая тревога.
Они стали обсуждать дорогу, что взять с собой.
— И Лину, конечно, берём, — сказала Лидия, обернувшись к младшей дочери, которая замерла у прялки.
И тут случилось неожиданное.
Лина, всегда покорная, всегда невидимая, подняла голову.
На её бледном лице не было и тени сомнения, лишь тихая, но железная решимость.
Она отрицательно покачала головой. Резко. Чётко.
Все замерли.
Назар приподнял бровь.
В его глазах, обращённых на неё, промелькнуло что-то острое — удивление, а затем вспышка того самого, хищного интереса.
— Что же так, сестрица? — спросил он мягко, но в мягкости этой слышалось лезвие. — Сестру повидать не хочешь?
Лина снова покачала головой, опустив глаза.
Она не могла объяснить.
Не могла сказать, что мысль снова оказаться под одной крышей с ним, чувствовать на себе этот всевидящий взгляд в его собственном логове, внушает ей животный, непреодолимый ужас.
И тогда Пантелей, к всеобщему изумлению, хрипло проговорил:
— Ну, не хочет — не надо.
Пусть дом побережёт. Без хозяйки изба сиротеет.
Лидия хотела было возразить, но, взглянув на лицо младшей дочери — замкнутое, отстранённое, будто вырезанное изо льда, — лишь кивнула.
Она поняла. Поняла без слов.
И её материнское сердце сжалось от новой боли: одна дочь теперь в доме чужого, сильного мужчины, а другая так его боится, что отказывается даже в гости пойти.
Назар больше не настаивал. Он лишь усмехнулся, коротко и как-то про себя, и его взгляд, скользнув по фигурке Лины, казалось, сказал: «Ничего. Никуда ты не денешься. Всё равно моё».
Они уехали без неё.
Лина стояла на пороге и смотрела, как сани, увозящие родителей, уменьшаются и превращаются в чёрную точку на бескрайнем белом поле.
Кругом царила ослепительная, морозная красота.
Солнце садилось, залив небо алыми и лиловыми полосами, снег искрился розовым золотом, и воздух был так чист, что резал лёгкие.
Но она не видела красоты. Она чувствовала лишь огромную, гулкую пустоту.
Она осталась одна. Одна в доме, где теперь навсегда поселились тени: тень шумной Ады, тень тяжёлого взгляда Назара и тень её собственного, необъяснимого страха, который был единственным, что связывало её сейчас с миром.
Она повернулась и вошла в темнеющую избу, и тишина встретила её не как покой, а как ожидание.
Ожидание чего-то неминуемого, что должно было прийти следом за этим первым, тихим актом неповиновения.
Пока родители были в гостях у Назара, в доме Пантелея воцарилась особая, звенящая тишина.
Лина осталась одна.
На третье утро, когда солнце, поднимаясь над сугробами, залило мир таким ослепительным сиянием, что слезились глаза, она решилась на прогулку.
Лес был погружён в кристальное безмолвие.
Она шла по тропинке, утопая по колено в пушистом снегу, и её единственным собеседником был скрип подошв.
Всё вокруг сверкало холодной, неприступной красотой.
Она остановилась на опушке, где открывался вид на бескрайнее, залитое солнцем поле. И тут заметила под старой елью неподвижную фигуру.
Иван сидел на валуне, засыпанном снегом, как памятник собственному горю.
Лина, сделав несколько осторожных шагов, остановилась рядом.
Он обернулся. Его лицо, обветренное и серое от бессонницы, не выразило удивления.
— Лина, — хрипло произнёс он, и его голос был чужим, проржавевшим от молчания и водки. — Ты одна?
Она кивнула.
— И я один, — он горько усмехнулся, глядя куда-то сквозь неё.
— Всё время один теперь. Хожу, будто по краю проруби. Оступиться страшно, а назад пути нет.
Лина присела на пенёк напротив, её зелёные глаза были полны немого вопроса.
— Заходил к вам, — продолжал Иван, не глядя на неё, будто разговаривая с лесом.
— Пусто там стало. Тихо. Будто и не жил там никогда никто . А у меня в избе… у меня ещё тише.
Он замолчал, сглотнув комок в горле.
Потом повернул к ней измученное лицо:
— Скажи… она хоть вспоминает? Хоть раз именем моим обмолвилась?
Лина печально покачала головой. Она не могла солгать.
Иван закрыл глаза, и по его щеке скатилась единственная, быстрая слеза, тут же впитываясь в воротник зипуна.
— Так я и думал. Для неё я — как этот снег под ногами. Был и нет его.
Жалость, острая и щемящая, переполнила Лину.
Она медленно протянула руку и осторожно коснулась его рукава, лежавшего на колене. Это было больше, чем слово.
Это было: «Я здесь. Я вижу твою боль».
Иван вздрогнул, словно от ожога. Он посмотрел на её руку, потом в её лицо.
В его потухших глазах на миг вспыхнуло что-то живое — не надежда, а признание.
— Спасибо, — прошептал он сдавленно.
— Хоть ты… хоть ты не боишься со мной рядом сидеть. Как с прокажённым.
Он тяжело поднялся, отряхнул снег.
— Пойду. Мороз крепчает. Тебе тоже не зябнуть — домой ступай.
И, не прощаясь, зашагал прочь, его высокая фигура быстро терялась среди белых стволов.
На мельнице в это время разворачивалась иная драма.
Родителей Назар привёз, остановившись на крыльце. Он был в расстёгнутой шубе, лицо румяно от мороза.
— Милости просим тёща, тесть! Аделаида, выходи, гости дорогие приехали!
Ада появилась в дверях. Она была в нарядной, но тёмной одежде, и её улыбка показалась Лидии натянутой.
— Мама! Папа! — она бросилась к ним, но объятие было каким-то порывистым и быстро закончившимся.
За обедом в просторной, но неуютной горнице Назар был душой компании.
— Как вам наше житьё-бытьё? — разливая настойку, весело спрашивал он.
— Не хуже, чем в вашей тихой деревне?
— Место хорошее, — сдержанно ответил Пантелей, оглядывая массивные, почерневшие балки потолка. — Деловое.
— То-то и оно! — Назар хлопнул рукой по столу. — Дело — всему голова. И Аделаида у меня в делах помощница. Правда, родная?
Ада, сидевшая с опущенными глазами, вздрогнула и быстро кивнула.
— Да, Назар.
Позже, когда Назар ушёл во двор, Лидия улучила момент, чтобы остаться с дочерью на кухне у печи.
— Доченька, — тихо начала она, помешивая щи. — Глаза у тебя… усталые очень.
Ада, резавшая хлеб, на мгновение замерла.
— Ничего, мама. Просто… непривычно ещё. Шумно тут. Мельница гудит, народ вечно в движении…
— А он? — ещё тише спросила Лидия, наклонившись к уху дочери.
Ада опустила нож. Её пальцы сжали край стола до белизны.
— Он… Он хозяин, мама. Здесь всё по его слову. И суп недосолённый — упрёк, и метла не там стоит — не порядок.
— Она обернулась к матери, и в её глазах, наконец, прорвался неподдельный, детский страх. — Он не злой, нет. Но он… как жернов. Медленный, тяжёлый. Попробуй против пойди.
— Любит ли он тебя хоть? — вырвалось у Лидии.
Ада отвела взгляд в сторону, к заиндевевшему окошку.
— Говорит, что любит.
Но любовь у него… каменная. Холодная. Чтобы я была его. Только его.
В эту минуту в сенях послышались тяжёлые шаги, и Ада мгновенно выпрямилась, на лице её появилась та самая, натянутая улыбка.
Вошёл Назар.
— О чём, красавицы, шепчетесь? — спросил он, и его голос звучал ласково, но глаза, скользнув по Аде, были внимательны и холодны.
— Да так, о хозяйстве, — быстро сказала Ада. — Мама рецепт передавала.
— Это хорошо, — кивнул Назар, подходя и кладя руку ей на плечо.
Она едва заметно напряглась под его прикосновением.
— Учись у матери. Умная женщина.
Его пальцы слегка сжали её плечо, и Лидия ясно увидела, как дочь замирает, будто ожидая удара.
Вечером, уезжая, Пантелей, обычно молчаливый, наклонился к Аде, уже стоявшей на крыльце, и прошептал хрипло:
— Крепись, дочка. Держись. Помни, наш дом — твой дом всегда.
Ада лишь кивнула, губы её дрожали, а глаза были полны такой безмолвной мольбы о помощи, что у Лидии сердце разорвалось.
Сани тронулись. Н
азар, стоя рядом с женой, поднял руку в прощальном жесте.
Его фигура, тёмная на фоне освещённого окна мельницы, казалась огромной и незыблемой. Ада стояла рядом, маленькая и бледная, будто растворяясь в его тени.
Обратная дорога проходила в тяжёлом молчании.
Лидия наконец не выдержала:
— Пропадает там наша девочка, Пантелей. Душа вянет.
Пантелей мрачно смотрел в бегущую под полозьями снежную крупу.
— Вижу, — глухо проговорил он. — Вижу. Но связана она теперь. Законно.
И цепь ту не разорвать словами да слезами. — Он повернулся к жене, и в его усталых глазах было страшное понимание.
— Боюсь, Лидка, это только начало. Хуже будет. Для неё. И… — он запнулся,
— и, может, для Лины тоже. Он на неё тоже глаз положил.
Я видел, как он её тогда, на свадьбе, смотрел. Не как на сестру.
Они ехали в темноту, к своему дому, где их ждала Лина.
Но покоя в этом ожидании уже не было.
Была лишь тревога, холодная и тяжёлая, как этот зимний вечер, сгущающийся над заснеженной, безмолвной землёй.
. Продолжение следует...
Глава 5