Голод 1932 года был беспощаден и тих. Он подкрадывался, высасывая силы и надежду. Когда болезнь скосила Аню, а в доме не осталось ни крошки соли, чтобы поддержать её, тихий Алёша совершил поступок, который навсегда стёр в глазах Галины слово «приёмыш». Он принёс соль, добытую ценой немыслимого риска, и стал настоящим сыном.
1931 год. Холодная, бесснежная зима сменилась сухой, ветреной весной. В колхозе «Красный луч» дела шли всё хуже. Общее, как оказалось, часто становилось ничьим. Плуги ломались, семена, сданные «в общий котёл», частью сгнили в плохо сложенных амбарах, частью были растасканы мышами и отчаявшимися людьми. Взаимные подозрения и доносы стали обычным делом. Фёдор Ильич, теперь уже официальный председатель, ходил с нахмуренным лицом и всё чаще упоминал «вредителей» и «саботажников».
В доме Зеленцовых снова пахло голодом. Но на этот раз — особым, тощим, всеобщим. Колхозные трудодни, которые с таким трудом выбивали из себя Степан и Галина, в конце года почти ничего не дали: выдали немного гниловатой картошки да жмыха. Личного огорода, который им оставили — «в личное пользование» — было едва ли на две сотки, прокормиться с него было невозможно.
Алёша, которому шёл уже девятый год, работал наравне со взрослыми. Летом — на покосе, осенью — на уборке. Его детские плечи уже знали тяжесть настоящей мужской работы. И именно эта работа, его упорство и молчаливая выносливость окончательно стёрли последние формальности в семье. Галина теперь без раздумий кроила ему рубахи из старой одежды Степана, а Аня звала его не иначе как «брат Алёшка». Он стал костью от кости, плотью от плоти этой семьи, прошедшей через огонь отчаяния и воду коллективизации.
Но голод 1931-32 годов был беспощаден. Он подкрадывался неявно: сначала перестали печь хлеб, даже с лебедой. Потом варили пустые щи — одна вода, капустный лист да горсть крупы на всех. Потом ели картофельные очистки, которые раньше шли скоту. Галина, всегда круглая и крепкая, осунулась, кожа на её лице натянулась, обнажив скулы. Аня, девочка-подросток, перестала расти, стала вялой, всё время хотела спать. Самым крепким, как ни странно, оказался Алёша. Его организм, уже закалённый с детства лишениями, цеплялся за жизнь с упорством дикого зверя. Но и он стал молчаливее, а в его больших глазах поселилась та же взрослая, усталая мудрость, что и у Степана.
Именно в эту чёрную полосу и случилась беда с Аней. Сначала она просто простудилась, бегая босиком по холодной росе (сапоги её развалились, а новых взять было негде). Простуда перешла в жестокий, лающий кашель, который не давал ей спать по ночам. Потом поднялась температура. Галина пыталась лечить её травами, паром над картошкой — ничего не помогало. Девочка таяла на глазах, её щёки горели лихорадочным румянцем, а глаза смотрели куда-то вдаль, невидящие.
— Воспаление лёгких, — мрачно констатировал старый фельдшер, которого с трудом уговорили прийти. — Без лекарств… Тяжело. Да и сил у неё нет, организм истощён. Кормить надо, а чем?
Галина, выслушав это, не заплакала. Слёзы, казалось, высохли в ней. Она просто села у постели дочери и взяла её горячую руку в свои, словно пытаясь передать ей всю свою оставшуюся жизненную силу. Степан, выйдя на крыльцо, сжал кулаки так, что кости затрещали. Он чувствовал себя беспомощным. Он мог поднять тяжесть, вспахать поле, но не мог добыть для дочери кусок мяса или пузырёк с лекарством.
Алёша наблюдал за всем молча. Он видел, как угасает Аня — его первая и единственная подруга, сестра, свет в этом тёмном времени. И эта беспомощность жгла его изнутри сильнее любого голода. Он должен был что-то сделать. Обязан. Он вспомнил, как когда-то, чтобы искупить вину, пошёл в ночь за молоком. Теперь вины не было. Была только любовь. И ответственность.
Он знал, что нужно. Соль. Старый фельдшер пробормотал, что хорошо бы давать тёплое солёное питье, это хоть как-то поддерживает силы и борется с инфекцией. Но соль в доме кончилась две недели назад. В колхозной лавке её не было уже месяц. Она стала валютой дороже хлеба.
И Алёша решился. Он знал, где взять соль. У Марфы-торговки. Женщины, которая, несмотря на всё, умудрялась вести какие-то тёмные дела: меняла вещи на продукты, доставала то, чего не было у других. Ходили слухи, что она связана со спекулянтами из города. К ней боялись ходить — могли донести. Но у Алёши не было выбора.
У него было только одно ценное — самодельный рыболовный крючок, отлитый им самим из свинца ещё прошлым летом и мастерски заточенный. Крючок был отличный, Марфа наверняка оценит — рыбачить в запретной теперь реке было одним из немногих способов добыть еду.
Вечером, когда стемнело, он выскользнул из дому. Дом Марфы стоял на отшибе. Окно было занавешено, но сквозь щель пробивался свет. Алёша постучал.
— Кто? — послышался хриплый голос.
— Это я, Алёша Зеленцов. По делу.
Дверь приоткрылась. Марфа, худая, с птичьим лицом и цепкими глазами, впустила его. В избе пахло луком, дымом и чем-то затхлым.
— Ну? — бросила она, не предлагая сесть.
Алёша вытащил из-за пазухи крючок, завёрнутый в тряпицу.
— Менять хочу. На соль.
Марфа взяла крючок, взвесила на руке, осмотрела.
— Крепкий. Ладно. Сколько надо?
— Горсть. Большую горсть.
— За этот железяку? — фыркнула Марфа. — Соль нынче на вес золота. Крючок — полгорсти. И то из милости.
— Полгорсти мало, — упрямо сказал Алёша, чувствуя, как подкатывает отчаяние. — Сестре плохо. Воспаление. Без солёного помрёт.
Марфа прищурилась. Она знала про болезнь Ани. Посмотрела на Алёшу, на его изношенную, но чистую одежду, на решительное лицо.
— Жалко девчонку, — неожиданно процедила она. — Ладно. Будет тебе горсть. Но… — Она подошла вплотную. — И ты мне потом должен. Не сейчас. Когда скажу. Понял?
Алёша почувствовал холодок по спине. Долг Марфе — дело опасное. Но он кивнул.
— Понял.
— Молчок, конечно?
— Молчок.
Марфа насыпала из мешка в маленький холщовый мешочек соли. Действительно, большую, крепко сбитую горсть. Алёша схватил мешочек, сунул за пазуху, как самое драгоценное сокровище, и выскочил в ночь.
Дома он не стал ничего объяснять. Просто подошёл к Галине, которая сидела у кровати Ани, и протянул ей мешочек.
— Вот. Соль. Пусть пьёт.
Галина раскрыла мешочек, увидела белые, кристальные крупинки. Она взглянула на Алёшу, и в её глазах было столько вопросов. Откуда? Какой ценой? Но она ничего не спросила. Она видела его лицо — бледное, решительное, взрослое не по годам. Она просто кивнула, встала и пошла готовить соляной раствор.
Эта горсть соли стала поворотной точкой. Аня начала понемногу пить. Лихорадка спала не сразу, но кризис миновал. Она осталась жива, слабая, исхудавшая до тени, но жива. И однажды утром она открыла глаза, посмотрела на Алёшу, сидевшего у её постели, и слабо улыбнулась:
— Брат Алёшка… А я тебя во сне видела. Ты нёс мне целую гору соли… И она блестела, как снег…
Галина, услышав это, вышла в сени. И там, в темноте, наконец разревелась. Рыдала, давясь слезами, выплакивая весь накопившийся страх, отчаяние и благодарность. Потом вернулась в избу, подошла к Алёше, который колол щепки для растопки, и обняла его. Крепко, молча, прижав его голову к своей груди. Это был их первый по-настоящему материнский объятия. Без слов, но в нём было всё: «Сын. Мой сын».
Степан, наблюдавший эту сцену из угла, просто подошёл и положил свою тяжелую руку на плечо Алёши. Всё было сказано.
Алёша же, прижавшись к Галине, думал о своём долге Марфе. Долге, который висел над ним тёмной тучей. Но глядя на улыбающуюся, живую Аню, он понимал — оно того стоило. Он спас сестру. А остальное… как-нибудь переживут. Вместе. Ведь они теперь были не просто семьёй. Они были солью земли этой — той самой, что не даёт жизни стать пресной и безнадёжной, что сохраняет её суть даже в самые горькие времена. И он, маленький, худой Алёша Зеленцов, стал этой солью.
***
Аня выкарабкалась. Словно нежный росток, пробившийся через асфальт, она медленно возвращалась к жизни. Щёки оставались прозрачными, а руки — тонкими, как прутики, но в глазах снова появился свет, а по утрам она уже могла сидеть на лавке, укутанная в Степанов тулуп. Галина, казалось, оттаяла вместе с весенним солнцем. Она больше не отводила глаз от Алёши, а, бывало, задумчиво смотрела на него, пока тот что-то мастерил или читал Ане вслух по складам. В её взгляде была та неподдельная, тихая нежность, которую раньше она дарила только родной дочери. Степан же и вовсе стал советоваться с ним по хозяйственным вопросам, как с равным: «Алёш, как думаешь, тут подпереть надо?» или «Завтра на прополку свеклы пойдёшь — сам справишься?». Это доверие было дороже любой похвалы.
Но за каждой доброй улыбкой Галины Алёша видел тень. Тень своего долга. Марфа пока не напоминала о себе. Неделя прошла, другая. Он начал надеяться, что старуха забыла или пожалела его. Но однажды, когда он один возился у колодца, чиня ведро, из-за плетня материализовалась её сухая, сгорбленная фигура.
— Здорово, должник, — прошипела она, оглядываясь по сторонам.
Алёша вздрогнул, уронив железный ободок. Звон покатился по двору.
— Тихо, дурак! — Марфа подошла ближе. От неё пахло дешёвой махоркой и чем-то кислым. — Помнишь наш уговор? Пришла пора.
— Какую работу? — глухо спросил Алёша, чувствуя, как холодеют руки.
— Работу несложную. Ночью. После петухов. Придёшь на старую мельницу. Один. Скажешь «от Марфы». Тебе дадут мешок. Донесёшь его до моего дома и постучишь три раза в ставню. Всё.
— Что в мешке? — не удержался Алёша.
Глаза Марфы сузились до щелочек.
— Тебе какое дело? Хлеб, может, или зерно. А может, и не тебе думать. Выполнишь — долг чист. Не выполнишь… — Она сделала паузу, дав словам налиться угрозой. — Я председателю скажу, откуда у Зеленцовых соль взялась. И что Алёшка-приёмыш со спекулянтами водится. Тебя тогда не то что из колхоза — из посёлка выведут. А приютившим тебя — крест на всю жизнь.
Алёша стоял, словно парализованный. Он понимал: мешок — наверняка краденое колхозное зерно или мука, которые Марфа перепродавала втридорога. Помочь ей — стать соучастником. Преступником. Но отказ — верная гибель для всей семьи. Его, чужого, конечно, сошлют. Но Степана с Галиной за укрывательство «вредителя» и того хуже — могут и вовсе объявить «пособниками». Он видел, как в прошлом месяце увезли семью Карповых — за то, что спрятали мешок отрубей от колхозного амбара.
— Я… — начал он.
— Никаких «я», — отрезала Марфа. — Сегодня ночью. Мельница. И чтоб ни души не знало. Ни отца, ни тем более этой твоей новой мамки. Слово за слово проболтаешься — всем конец.
Она скрылась так же бесшумно, как и появилась. Алёша остался стоять у колодца, а в ушах у него гудело, как от удара. Вся та хрупкая, выстраданная гармония, что установилась в доме, рушилась из-за него. Опять из-за него.
Вечером за ужином он не мог проглотить ни куска. Хлеб, испечённый Галиной из последней муки с добавлением отрубей, вставал в горле комом.
— Что с тобой, Алёш? — спросила Галина, положив ему в миску ещё ложку пустой похлёбки. — Небось, устал?
— Нет… так… — пробормотал он, глядя в стол.
Степан посмотрел на него пристально, но ничего не сказал. Аня, сидевшая рядом, тихо тронула его под столом за рукав:
— Брат, ты совсем белый.
Он не спал всю ночь. Лежал на своей лежанке у печи, слушая, как равномерно посапывает Степан на полатях, как тихо вздыхает во сне Галина. Дом, этот тёплый, дышащий организм, который стал ему родным, нужно было спасти. Ценой своей совести. Ценой, возможно, свободы. Когда за окном прокричали вторые петухи, он, не дыша, поднялся, натянул валенки и старую телогрейку и, как тень, выскользнул в сени.
Ночь была тёмной, безлунной. Холодный ветер гнал по небу рваные облака. Бежать до заброшенной мельницы на окраине посёлка нужно было через огороды и пустырь. Каждый шорох, каждый скрип ветки заставлял его замирать от ужаса. Он думал о волках, о том, что его могут принять за вора и застрелить, но больше всего боялся быть узнанным.
У мельницы, почерневшей и зловещей в ночи, его уже ждали. Двое незнакомых мужчин в тёмных тулупах. Один — здоровый, кряжистый, другой — тощий, с лицом, скрытым шапкой.
— От Марфы? — коротко бросил здоровяк.
— От Марфы, — едва выдавил Алёша.
— На. Тащи. Не урони.
Тонкий мужчина взвалил ему на плечи мешок. Он был тяжёлым, туго набитым, вероятно, зерном. Алёша едва удержал равновесие.
— Прямым ходом, не сворачивай. И помалкивай.
Путь обратно казался бесконечным. Мешок впивался в плечо, ноги подкашивались. Его мутило от страха и стыда. Он, Алёша Зеленцов, честно работающий в колхозе мальчишка, стал ночным перевозчиком краденого. Что бы сказал Степан? Что бы подумала Галина, если б узнала? Их сын — вор?
Он донёс мешок до дома Марфы, трижды, как было велено, постучал в ставню. Дверь мгновенно приоткрылась, чья-то цепкая рука выдернула мешок из его ослабевших рук и захлопнула дверь перед носом. Ни слова благодарности, ни откупной. Просто тишина.
Алёша побрёл домой, чувствуя себя опустошённым и грязным. Он прокрался в сени, снял валенки и, дрожа, прилёг на лежанку. Слёзы жгли глаза, но он не давал им пролиться. Он спас семью? Или он её опозорил? Он не знал.
На следующее утро его разбудили не обычные звуки хозяйства, а тревожный гул голосов со двора. Алёша вскочил. В окне мелькали люди. Сердце упало в пятки: «Узнали!»
Он выбежал в сени. Во дворе Зеленцовых собралась толпа. В центре стоял председатель Фёдор Ильич, рядом — растерянный и злой участковый из района, а перед ними — Степан и Галина, закрывшие собой вход в избу.
— Ищите! — кричал Фёдор Ильич. — По всем углам! В амбаре, в хлеву, в подполе! Вчера ночью со склада зерно унесли! Мешок ржи! И свидетели есть — видели, как к мельнице кто-то шёл!
Начался обыск. Мужики, не глядя в глаза хозяевам, вламывались в сарай, в погреб. Алёша стоял как истукан, чувствуя, как земля уходит из-под ног. Всё кончено. Сейчас найдут следы, его выдадут…
И тут случилось неожиданное. Галина, до этого молча стоявшая, бледная, как смерть, вдруг вышла вперёд и громко, на весь двор, сказала:
— Нечего искать. Зерно у меня.
Тишина повисла гробовая. Даже Фёдор Ильич опешил. Степан остолбенел, глядя на жену.
— Что ты, Галя? — прошептал он.
— У меня, — повторила Галина твёрдо. Её голос не дрожал. — Я взяла. Вчера ночью. Для детей. Голодают. Вижу, Аня после болезни совсем, силы нет… Алёша работает, как вол… а есть нечего. Не выдержала. Украла.
Алёша понял всё. Она покрывает его. Берёт чужую вину на себя. Он хотел закричать: «Нет! Это я!», но не смог издать ни звука — от ужаса и потрясения его буквально парализовало.
Фёдор Ильич смотрел на Галину с нескрываемым изумлением.
— Ты, Зеленцова? Ты, образцовая колхозница? — в его голосе было больше недоверия, чем гнева.
— Я. Что теперь будет — делайте. Только детей… не троньте.
Участковый, человек с усталым лицом, вздохнул.
— Ну что ж… Факт хищения социалистической собственности… Надо в район везти. Протокол составлять.
— Погоди, — неожиданно сказал Степан. Его голос прозвучал хрипло, но властно. Он шагнул к Галине и встал рядом с ней, плечом к плечу. — Не она одна брала. Мы вместе брали. Я мешок нёс, она караулила. Так что вези нас обоих.
Алёша смотрел на них — на этих двух людей, готовых понести страшное наказание за него, за его ошибку, за его долг. Что-то горячее и огромное подступило к горлу, сдавило его. Он больше не мог.
— НЕТ! — крикнул он так громко, что все вздрогнули. И, рыдая, бросился вперёд, к ногам Степана и Галины. — Это я! Я нёс! Это мне Марфа приказала, за соль! Это я! Не троньте их! Это я вор!
Всё смешалось. Крики, вопросы, плач Ани, которая выбежала из избы. Участковый схватился за голову. Фёдор Ильич в ярости заорал: «Марфу сюда! Немедленно!»
Кончилось всё относительно «мягко». Марфу, у которой нашли ещё несколько мешков с колхозным добром, увезли в район. Степана и Галину отделались страшным нагоняем, крупным штрафом, который пришлось выплачивать полгода, и публичным порицанием на общем собрании. Но из колхоза не выгнали. Видимо, Фёдор Ильич, сам потрясённый этой историей и видя чистосердечное раскаяние Алёши, который взял всю вину на себя, решил не губить семью окончательно.
Вечером того страшного дня, когда всё утихло, они сидели в избе — все вместе. На столе стоял пустой чугунок — ужина не было, паёк от колхоза теперь урезали в наказание. Но это было неважно.
Галина подошла к Алёше, который сидел, не смея поднять глаз.
— Встань, — тихо сказала она.
Он поднялся, готовый к удару, к проклятиям. Но Галина обняла его. Крепко-крепко.
— Дурак ты мой… — прошептала она ему в волосы. — Кровный дурак… Зачем молчал? Мы бы разобрались…
— Я… я боялся, что вас накажут из-за меня… — выдавил он, захлёбываясь рыданиями.
— Так и вышло бы, если б ты не сказал правды в конце, — сурово, но без гнева сказал Степан. Он подошёл и положил руку на его голову. — Но ты сказал. Значит, совесть жива. Значит, наш. Самый что ни на есть наш. Ошибся — бывает. Главное — грудью за семью встал. Понял?
— Понял, — всхлипнул Алёша.
— Вот и хорошо, — сказал Степан. — А теперь хватит реветь. Семья у нас цела — и это главное. Всё остальное — переживём. Вместе.
Они сидели так в тишине, в сгущающихся сумерках, четверо в одном кругу — отец, мать, дочь и сын. И Алёша впервые по-настоящему понял, что значит это слово — семья. Это не только кровь. Это когда за тебя готовы пойти под арест. Это когда ложь становится невыносимой, потому что она ранит их. Это когда твой чёрный хлеб долга становится их хлебом, горьким, но общим. И делишь ты его не из милости, а по праву. По праву сына.
***
Шёл 1936 год. Раны от голодных лет потихоньку затягивались, хотя шрамы остались навсегда — в памяти, в привычке экономить каждую крошку, в том особенном, бережном свете, что горел в глазах Галины, когда она смотрела на детей. Аня, худенькая и бледная, уже была подростком, ходила в школу в соседнем селе и мечтала стать учительницей. Алёша в свои четырнадцать был крепким, молчаливым парнем, чьи плечи уже могли выдержать любую мужскую работу. Колхоз «Красный луч» худо-бедно, но встал на ноги, появлялась техника — первый колесный трактор, на который засматривались все мужики в округе.
Их дом, переживший столько бурь, теперь казался тихой, надёжной гаванью. Степан, хоть и постаревший до времени, всё так же был его столпом. Галина — его теплом и стержнем. Они научились жить в новых реалиях, где личное и общественное было причудливо и подчас жестоко переплетено. И именно в это относительно спокойное время Степан, тот самый «простофиля», чьё сердце однажды впустило в их жизнь Алёшу, совершил новый, ни с чем не сообразный поступок.
Он привёл в дом мальчишку. Совсем маленького, лет шести-семи, грязного, оборванного, с глазами, как у затравленного волчонка. Нашли его в пустом сарае на краю посёлка — спал, свернувшись калачиком на соломе, подложив под голову старый валенок.
— Говорит, Макар. Родителей нет. Шёл с попутчиками, те в городе куда-то сгинули. Дней пять, говорит, один, — коротко доложил Степан, вталкивая замерзшего, дрожащего ребёнка в избу.
Галина, стоявшая у печи, опустила половник. Она посмотрела на Степана, потом на мальчика, потом снова на мужа. В её глазах не было ни гнева, ни удивления. Была лишь глубокая, бездонная усталость и какое-то смиренное понимание.
— Опять? — только и спросила она тихо.
— Не могу же я, Галя… — Степан развёл руками. — Совсем дитё. На улице мороз. Умрёт.
— И где он спать будет? Чем кормить? — её вопросы были не упрёком, а констатацией жестокой арифметики их жизни.
— Место найдём. И кормить будем. Как-нибудь. Всем миром.
«Всем миром» в их случае означало: опять урежут свои и без того скудные пайки. Алёша, вошедший в этот момент в избу с вязанкой дров, замер на пороге. Он смотрел на маленького гостя, и в его памяти всплыли собственные первые дни здесь: тот же страх, та же беспомощность, тот же ледяной ком в животе от голода и непонимания. Он молча поставил дрова у печки, подошёл к тазу с водой, налил в кружку и протянул Макару.
— Пей. Тёплая.
Мальчик испуганно взглянул на него, потом на кружку, схватил её обеими руками и стал жадно пить, обливаясь. Алёша смотрел на него, и что-то в его собственном сердце сжалось — не жалостью, а скорее странным чувством узнавания. Будто глядя в кривое зеркало, в котором отразился он сам, только семью годами раньше.
Так в их доме появился Макар. Тихий, юркий, недоверчивый. Первые дни он только и делал, что ел — безудержно, жадно, боязливо оглядываясь, словно ожидая, что еду вот-вот отнимут. Спал он под печкой, на том самом месте, что когда-то занимал Алёша. И именно Алёша невольно стал его главным опекуном. Он не говорил с ним много, но показывал: как держать ложку, как правильно надевать лапти, как подкладывать дрова в печь, чтобы не задымить. Он видел в нём не обузу, а скорее младшего брата, обязанность, долг.
Однажды вечером, когда Макар уже спал, свернувшись калачиком, а Аня готовила уроки при свете лучины, Галина сказала, глядя на Алёшу:
— Ты к нему хорошо. По-доброму.
Алёша пожал плечами, чиня сбрую для колхозной лошади.
— Он же ничего не понимает ещё. Напуганный.
— Ты тоже таким был, — тихо сказала Галина. — Помнишь?
Он помнил. Помнил каждую секунду.
— Так что… понимаешь, наверное, лучше всех, — закончила она и вышла в сени.
И правда, Алёша понимал. Понимал ту невысказанную тоску по чему-то утраченному, что сидела в Макаре. Мальчик никогда не говорил о родителях, о прошлом. Он просто был, как маленький зверёк, выживающий день за днём. Но иногда, во сне, он всхлипывал и звал: «Мама…». И Алёша, лежа в темноте, слушал эти всхлипы и чувствовал, как в его собственной душе отзывается что-то давно и глубоко запрятанное.
Потому что и у него была своя тайная тоска. О матери. О той, что родила его, чьё лицо он почти не помнил, только смутный образ ласковых рук и запах, похожий на полевые цветы. Отец погиб на гражданской, мама умерла от тифа, когда ему было четыре. Потом — мачеха Клавдия, голод, дорога, и та страшная сделка у ворот этого дома. Он не жаловался. У него теперь была мама — Галина. Настоящая, суровая, любящая. Но где-то в самой глубине, под всеми слоями благодарности и преданности, жил тот маленький, осиротевший Алёша, который всё ещё тосковал по тому, первому, потерянному материнскому теплу.
И эта тоска вырвалась наружу самым неожиданным образом. Как-то раз, возвращаясь из райцентра, куда он ездил с Степаном за колхозными гвоздями, Алёша зашёл в контору сельсовета — нужно было взять справку. Пока писарь её оформлял, Алёша машинально разглядывал доску объявлений. И вдруг его взгляд намертво приклеился к небольшому, потрёпанному листку в углу. «Розыск родных». И ниже, в списке: «…ищет сына Алёшу, 1922 года рождения, отданного на воспитание в 1929 году в Воронежской области. Приметы: на левом предплечии родимое пятно в виде кленового листа. Отозваться через редакцию газеты «Колхозный путь». Клавдия Николаева».
У Алёши потемнело в глазах. Он схватился за край стола, чтобы не упасть. Клавдия. Мачеха. Та самая, что променяла его на корову. Она… ищет его? Зачем? Сердце заколотилось с такой силой, что он слышал его стук в ушах. Родимое пятно… У него оно было. Всегда было. Галина иногда в шутку называла его «кленовым листиком».
Он ничего не сказал дома. Не мог. Эта новость была как обухом по голове. Зачем она его ищет? Раскаялась? Ей нужна помощь? Или… или она хочет вернуть его? Мысль была дикой, невозможной, но она засела в мозгу, как заноза. Он был Зеленцовым. Здесь его дом, его семья, его жизнь. Но эта женщина… она была связью с тем, первым миром, с его кровью, с его настоящей, пусть и мёртвой, матерью. С его прошлым, которое он так старался забыть.
Неделю он ходил, как в воду опущенный. Перестал замечать, как подрос и окреп Макар, как тот уже смелее смотрел по сторонам, даже начал что-то лепетать Ане. Галина сразу заметила перемену.
— Ты на ногах еле стоишь, Алёш. Заболел?
— Нет, мам… Устал просто, — отмахивался он.
Она смотрела на него пристально, своими зоркими, всё видящими глазами, но не допытывалась. Ждала.
А он носился с мыслями, как безумный. Написать? Встретиться? Или вырвать этот листок и сжечь, сделать вид, что ничего не было? Но он уже не мог. Объявление горело в его памяти огненными буквами.
В конце концов, он не выдержал. Он написал письмо. Короткое, сухое. «Это Алёша. Я жив. Живу в Берёзовке у Зеленцовых. У меня всё хорошо. Зачем вы меня ищете?» И отправил через того же писаря, взяв с него слово молчать.
Ответ пришёл через месяц. Конверт, шершавый, казённый. В нём — письмо, написанное корявым, неграмотным почерком.
«Алёша сынок родной это я Клавдия прости меня Христа ради я грешная я тебя продала как скотину совесть меня заела всё время плачу дети мои все умерли в том голоду один я осталась старая больная помирать скоро не за тем писала чтобы назад взять знаю у тебя жизнь другая а чтоб знал я о тебе помню и каюсь если можешь прости свою мачеху проклятую если богатый стал может копейку пришли на хлеб я в больнице лежу в Камышине».
Он читал и перечитывал эти каракули, сидя на завалинке за домом. В горле стоял ком. Не было ни злости, ни жалости. Была какая-то пустота. И странное облегчение. Она не хотела его назад. Она просто… каялась. И просила прощения. И помощи.
В тот же вечер, после ужина, когда Макар уже спал, а Аня мыла посуду, Алёша подошёл к Галине, которая штопала Степанову рубаху.
— Мам. Мне нужно поговорить.
Она отложила работу, усадила его рядом. И он всё рассказал. Про объявление. Про письмо. Про ответ. Про пятно в виде кленового листа. Галина слушала молча, не перебивая. Лицо её было непроницаемым. Когда он закончил, она долго смотрела куда-то в угол, на иконку в красном углу, которую уже давно не выставляли на виду, но и не выкинули.
— И что ты хочешь делать? — спросила она наконец.
— Не знаю. Она пишет, больная, помирать скоро… одинокая…
— Прощения просит?
— Да.
— И денег просит?
— Да… на хлеб.
Галина вздохнула. Потом встала, подошла к сундуку, откинула крышку. Достала оттуда небольшой, тряпичный узелок. Развязала. Там были деньги. Очень немного. Их копили всем миром, на чёрный день, на похороны, не дай бог, или на самую страшную нужду.
— На, — сказала она, отсчитав несколько купюр и протягивая их Алёше. — Отправь ей. Сколько можешь.
Он смотрел на деньги, потом на неё.
— Мам… это же ваши… последние…
— Не мои. Наши. А она, выходит, тоже часть твоей жизни. Значит, и наши. Отправь. И напиши, что… что прощаешь. Пусть спокойно помирает.
Алёша не мог говорить. Он просто взял деньги и прижал её руку к своему лбу. Она погладила его по голове, как в детстве.
— Иди. Только… не встречайся с ней. Не надо. Зачем тебе? Ты здесь. Ты наш. Пусть у неё на душе легче станет — и хорошо. А ты… ты смотри.
Он послушался. Отправил деньги и короткую записку: «Прощаю. Живите». Больше писем не было.
А вечером, глядя, как Макар, уже освоившись, возится с щенком, которого принёс Степан, Алёша думал о странном круговороте жизни. Он, бывший подкидыш, теперь помогал другому подкидышу. Он, получивший когда-то прощение за свой страшный долг, теперь сам простил ту, что нанесла ему самую первую и глубокую рану. И сделал он это не сам по себе, а потому, что его научили. Здесь. В этом доме. Его мама, Галина, своим молчаливым, мудрым поступком показала ему, что такое по-настоящему большое сердце. Сердце, в котором хватает места и на чужую боль, и на прощение, и на память — но память, которая не разрушает, а делает сильнее.
Он подошёл к Макару, поднял его и посадил себе на плечи. Мальчик засмеялся, ухватившись за его волосы.
— Крепче держись, брат Макар, — сказал Алёша и понёс его по двору, а тот смеялся и кричал: «Едем-едем!». И Алёша смеялся вместе с ним, чувствуя, как тот тяжёлый камень, что лежал у него на душе все эти годы, наконец растаял, оставив после себя не горечь, а тихую, светлую печаль и огромную, безмерную благодарность к той, что сейчас стояла на крыльце и смотрела на них — на своих двух сыновей — с улыбкой в глазах.
***
Лето 1937 года выдалось на редкость жарким и засушливым. Солнце, белое и безжалостное, выжигало траву на лугах, река Берёзовка обмелела, обнажив глинистые, потрескавшиеся берега. Работа в колхозе стала каторгой: полив вручную, из ведер, бесконечная борьба за каждый колосок. Но в доме Зеленцовых, несмотря на усталость и вечную тревогу за урожай, билась своя, особенная жизнь.
Макар, проживший в семье уже больше года, перестал быть дичком. Он оставался юрким и молчаливым, но взгляд его потемнел, утратив прежнюю волчью настороженность. Он по-своему привязался к Алёше, видя в нём не только старшего, но и защитника, того, кто знает ответы на все вопросы. А вопросов у Макара, по мере того как он осваивал язык и привыкал к дому, становилось всё больше.
— Алёш, а почему облако белое? А где у него бока? — мог он спросить, уставившись в небо.
— А почему Галина мама, а не тётя? У тебя же тоже мама была другая.
— А мы с тобой братья насовсем?
На последний вопрос Алёша, не задумываясь, отвечал: «Насовсем». И Макар успокаивался. Он начал помогать по хозяйству: собирал щепки для растопки, приносил воду в маленьком ведёрке, ревностно следил за курами, чтобы не разбежались. Галина, наблюдая за ним, иногда качала головой и говорила Степану: «Глянь-ка, прямо как Алёша наш маленький. Тот же взгляд, когда дело делает — весь в работу уходит».
Но была у Макара одна страсть, которая перевешивала всё: река. Вода манила его, как магнит. Он мог часами сидеть на берегу, бросая камушки, наблюдая за стрекозами, строя плотины из песка. А однажды, в знойный полдень, когда все взрослые были на колхозном поле, случилось то, чего так боялась Галина.
Аня, оставшаяся присматривать за Макаром и готовить обед, на минутку отвернулась — нужно было подбросить дров в печь. Этой минуты хватило. Макар, увидев на мелководье блестящую, похожую на монетку чешую (это была просто банка из-под консервов), решил достать её. Он осторожно зашёл в воду, потянулся, поскользнулся на мокрой глине и с тихим всплеском исчез под водой. Течение в том месте было коварным, с воронкой, о которой знали все местные, но не знал городской мальчишка.
Аня, выбежав на крик курицы, которую спугнул Макар, увидела только расходящиеся круги. Она замерла на месте, охваченная ледяным ужасом, потом дико вскрикнула и бросилась к реке. Но плавать она не умела. Она просто металась по берегу, крича: «Макар! Макар!», её голос срывался на визг.
Крики услышал Алёша. Он возвращался с поля раньше — бригадир отпустил его, чтобы помог Степану с поломкой телеги. Он бежал на звук, и сердце его бешено колотилось, уже предчувствуя беду. Увидев Аню, мечущуюся у воды, и пустую поверхность реки в том злополучном месте, он понял всё мгновенно. Не думая, не сбрасывая даже сапог и телогрейки, он прыгнул в воду.
Холод объял его, несмотря на жару. Он нырнул, открыл глаза в мутной, зеленоватой воде. Ничего не было видно. Всплыл, набрал воздух и снова ушёл на дно, уже глубже, отчаянно водя руками в густой тине. В ушах стучало: «Нет, нет, нет…». Он вспомнил своё обещание: «Насовсем». Вспомнил глаза Макара, доверчивые и жадные до мира. Вспомнил, как сам когда-то был таким же потерянным и как ему дали шанс.
На третьем нырке его рука наткнулась на что-то мягкое. Одежда. Он схватил, из последних сил потянул к себе и вытолкнул на поверхность. Это был Макар. Бездвижный, синеватый, с открытыми, ничего не видящими глазами.
Алёша вытащил его на берег. Руки дрожали, в груди выл ветер ужаса. Он кое-как вспомнил, что видел когда-то у фельдшера: перевернул мальчика, стал с силой давить ему на спину. Вода с хрипом и рвотой хлынула изо рта Макара. Но он не дышал.
«Дыши!» — мысленно закричал Алёша и, не зная что делать, перевернул его на спину, зажал нос и, скривившись от отвращения и страха, вдохнул воздух в его холодные, синие губы. Потом ещё. И ещё. Руками он нащупал тонкую грудную клетку и стал ритмично надавливать, как когда-то видел, как Степан откачивал новорождённого телёнка.
Казалось, прошла вечность. Мир сузился до этого куска берега, до синеющего тела и отчаянного хрипа в собственной груди. И вдруг Макар вздрогнул. Слабый, судорожный вздох вырвался из него. Потом ещё. Он закашлялся, изо рта полилась вода, и он, наконец, слабо и жалко заплакал.
Алёша откинулся на спину, задыхаясь, сам весь мокрый, грязный, и заплакал тоже. Но это были слёзы дикого, всепоглощающего облегчения. Он обнял мокрого, дрожащего Макара и прижал к себе, не в силах вымолвить ни слова. Аня, рыдая, упала рядом на колени и обняла их обоих.
Весть о случившемся облетела Берёзовку быстрее ветра. Когда Степан и Галина, сбежав с поля, примчались домой, Макар уже лежал, укутанный в одеяла на печке, а Алёша сидел рядом, не отходя ни на шаг, всё ещё бледный и сам дрожащий мелкой дрожью. Галина, выслушав сбивчивый рассказ Ани, подошла к печке. Она посмотрела на Макара, который уже засыпал, истощённый пережитым, потом на Алёшу. В её глазах не было слёз. Был какой-то тихий, священный ужас и благодарность, слишком глубокая для слов. Она просто положила обе руки на голову Алёши и прижала его лоб к своему животу, как когда-то, много лет назад, после истории с солью. Так и стояли молча.
А вечером, когда Макар крепко уснул и в избе воцарилась тишина, Галина сказала Степану:
— Видишь? Круг замкнулся.
— Какой круг? — устало спросил Степан.
— Ты когда-то спас одного мальчика. Простофильным своим сердцем. Теперь этот мальчик спас другого. Своими руками, своей грудью. Это уже не простофильство, Степан. Это… закон.
Степан посмотрел на спящего Макара, потом на Алёшу, который, сидя у стола, чинил пряжку от ремня. Взгляд его смягчился.
— Закон доброты, что ли?
— Нет, — покачала головой Галина. — Закон семьи. Один за всех. И все за одного. Теперь уж точно.
На следующий день Макар проснулся слабым, но живым. Первое, что он увидел, — это сидящего рядом на табурете Алёшу. Алёша не спал всю ночь.
— Я… утонул? — хрипло спросил Макар.
— Нет, — твёрдо сказал Алёша. — Я не дал.
Макар помолчал, осмысливая.
— А как ты… нашёл меня под водой? Там же темно.
— Нашёл, — коротко сказал Алёша. Он не стал объяснять про отчаянные нырки, про ужас и надежду. Это было неважно. Важен был результат.
— Я теперь… никогда в воду не пойду, — пообещал Макар, и его голос задрожал.
— Пойдёшь, — неожиданно сказал Алёша. — Но я научу тебя. Плавать. Тогда вода тебя не возьмёт. Договорились?
Макар широко раскрыл глаза и кивнул.
И Алёша сдержал слово. В те редкие свободные часы, что выдавались у колхозника, он водил Макара на мелководье, подальше от воронки. Держал его на воде, учил двигать руками и ногами, не бояться погружать лицо. И научил. Макар, оказалось, был способным учеником. Страх постепенно уходил, заменяясь осторожной уверенностью.
А однажды, наблюдая за ними с берега, Галина сказала Ане:
— Смотри, как он с ним. Не как старший брат. Как отец.
— Он и есть ему теперь по сути отец, — тихо ответила Аня. — Больше-то никого у Макара нет.
— Да у него теперь есть все мы, — поправила Галина. — Все.
И это была правда. Спасение Макара стало последним, решающим аккордом, который навсегда сплел его судьбу с судьбой Зеленцовых. Он был не просто спасён. Он был возвращён к жизни руками того, кто сам когда-то был возвращён. Урок, преподанный на берегу, был жестоким, но ясным: в этом доме не бросают своих. Ни в огне, ни в воде, ни в голодные годы, ни в лихую годину. И эта истина, выстраданная и оплаченная, стала их главным, нерушимым законом. Законом, который вскоре предстояло испытать куда более страшным огнём, чем огонь печи, и более глубокими водами, чем воды Берёзовки.
Отдельно благодарю всех, кто поддерживает канал, спасибо Вам большое!
Рекомендую вам почитать также рассказ: