Лето вступило в свои права, звенящее, пахнущее нагретой землёй и цветущим шиповником. Птичий щебет стоял в ушах, а пчёлы, ленивые и деловитые, ворчали в густой белизне кустов. Галина с Дашей возились во дворе с корытом, вывешивая на верёвку пахнущее мылом и солнцем бельё.
Дашутке уже стукнуло десять. Она вытянулась, став долговязой, загорелой девчонкой с серьёзными глазами, в которых детская пугливость уже сменилась тихой, настороженной наблюдательностью. И в походке её, чуть неуклюжей, угловатой, угадывалось что-то до боли знакомое Галине — твёрдый, неторопливый шаг отца.
Галина, вытирая тыльной стороной ладони пот со лба, подняла глаза от мокрой простыни. И замерла.
К калитке, той самой, скрипучей, что помнила всё, неторопливым, широким шагом подходил он. Иван. Он изменился. Не постарел, а именно повзрослел, огрубел, будто отшлифованный годами камень. В густых, коротко подстриженных волосах серебрилась проседь, а в уголках глаз легли лучики морщин — не от смеха, а от привычки щуриться, глядя вдаль. Он шёл по своей земле, спокойный и неотвратимый, как смена времён года.
— Ваня… — вырвалось у Галины, и мокрое полотенце выскользнуло из её ослабевших пальцев, шлёпнувшись в пыль.
Он подошёл, не ускоряя шага. Улыбка тронула его губы какая-то внутренняя, тихая, будто он подтвердил себе что-то давно ожидаемое.
— Галя, — сказал он просто, низким, чуть хрипловатым голосом, которого она не слышала семь долгих лет.
И обнял её крепко.Он прижал её голову к своему плечу, и она почувствовала запах дорожной пыли, грубого сукна и чего-то неуловимого, своего, родного .Она зарылась лицом в его грудь, и слёзы, горячие и очищающие, полились сами собой, впитываясь в ткань его рубахи.
Дашутка стояла в стороне, переминаясь с ноги на ногу, застенчиво и жадно вглядываясь в высокого, незнакомого мужчину.
— Дашенька, — позвал Иван, не отпуская Галину, но повернув к дочери лицо. — Доченька, подойди-ка ко мне.
Девочка сорвалась с места и, забыв про стеснение, влетела в его объятия. Он подхватил её, легко, как пёрышко, прижал к себе, закрыв глаза. И в его сильном, твёрдом теле Галина почувствовала на миг дрожь — первое и последнее проявление той бури, что, должно быть, бушевала в нём сейчас.
— Ты прости меня, Ваня, за всё… Дура я, ох, дура, — рыдала Галина, не в силах остановиться, цепляясь за его рубаху.
Он погладил её по волосам, потом по голове дочери.
— Я давно простил тебя, Галя. Уже очень давно. Ещё там, — он кивнул куда-то за околицу, в сторону своих потерянных лет. — Всё отпустил. И его. И злобу. Осталась только… тоска по дому.
Они ещё долго стояли так, трое, сплетённые воедино под щебет птиц и жужжание пчёл. Потом, будто по старой, забытой привычке, стали вместе развешивать оставшееся бельё. Молча, но в этом молчании не было прежней ледяной стены. Была простая, усталая тишина взаимного прощения.
Потом Галина, вся раскрасневшаяся от слёз и счастья, бросилась в дом — печь растопить, обед готовить, на стол скатерть чистую постелить. А Иван, скинув поношенный пиджак, взялся за растопку бани. Старые, привычные движения: сложить лучину, поднести огонь, прислушаться к первому потрескиванию в печной трубе. Он стоял у открытой дверцы, вдыхая не дым, а запах свободы. Не той, что ждёт за тюремными воротами, а этой — конкретной и осязаемой. Запах нагретых на солнце досок, дыма из своей же трубы, запах родной земли под босыми ногами.
Он выпрямился, окинул взглядом двор: выбеленное бельё на верёвке, покосившийся, но целый сарай, цветущий шиповник у забора. И его женщин — одну в доме, хлопочущую у печи, другую, стеснительно выглядывающую из-за угла. Всё это было его. Вернулось. Не таким, каким уходило, исковерканным и окровавленным. Другим. Выстраданным. И оттого — бесконечно дорогим.
Вечером они сидели за одним столом. Говорили мало. Дашутка, осмелев, рассказывала про школу. Галина перебирала ложкой в тарелке, украдкой глядя на него. Иван ел медленно, тщательно, будто заново узнавая вкус домашней еды. В его глазах, когда он смотрел на дочь, таилась глубокая, невысказанная нежность. Когда он взглядом находил Галину — тихое, усталое понимание.
Прошлое не исчезло. Оно лежало между ними, тяжёлое, неподъёмное. Но больше не враждебное. Его можно было обойти. О нём можно было молчать. А можно было, со временем, попытаться обтесать, сделать частью этого нового, хрупкого и такого желанного дома.
Поздно вечером, выйдя на крыльцо покурить, Иван смотрел на летнее, усыпанное звёздами небо. Те же звёзды, что видел он в остроге через решётку. Но теперь над головой была только бездонная высь. И тишина — не казённая, не враждебная, а своя, родная, нарушаемая лишь стрекотом кузнечиков да тихим скрипом двери, из которой вышла Галина, чтобы молча встать рядом. Они не касались друг друга. Просто стояли. Два одиноких острова, которые, наконец, увидели друг друга в одном море. Море, которое называлось жизнью. Их жизнью. Которая, после долгого, страшного перерыва, наконец, медленно, осторожно, начиналась снова.
После бани, когда парилка ещё хранила тепло, а тела пахли берёзовым веником и чистотой, в горнице стало темно. Свечу давно задули. Лунный свет, бледный и косой, ложился на половицы, выхватывая из темноты знакомые очертания — резной угол шкафа, край стола, складки одеяла на кровати.
Они лежали рядом, ещё не решаясь коснуться друг друга, слушая в темноте общее дыхание. А потом Иван протянул руку — медленно, будто боясь спугнуть хрупкое равновесие. Его ладонь, шершавая, со знакомыми мозолями, легла на её щеку. И этот простой жест, лишённый жадности прошлого, стал ключом, отомкнувшим всё.
Они притянулись друг к другу не в порыве страсти, а в великой, невыразимой словами жажде близости. Это было объятие утопающих, нашедших наконец твердь. Их тела вспоминали друг друга не в танце обладания, а в языке тихих прикосновений, ладоней, впитывающих шрамы и память лет. Каждый поцелуй был не украдкой, а даром. Каждое прикосновение — вопросом и разрешением.
— Прости, — шептала Галина, целуя шрам на его плече, происхождение которого она не знала и теперь боялась спросить. — Прости меня, родной…
— Всё, всё уже там, — глухо отвечал он, обвивая её седые пряди вокруг пальцев. — Ничего не осталось, кроме… кроме вот этого.
Он говорил мало. Его слова, грубые и неловкие.Но в них была настоящая, кристальная правда.
— Я так по тебе скучал, Галя.
— Я больше никогда… никогда, Ваня… — она не могла договорить, потому что слёзы снова душили её, но теперь это были слёзы исцеления.
Они любили друг друга той ночью не как влюблённые, а как два солдата, вернувшиеся с разных концов одной долгой, страшной войны. Они отдавали друг другу не тела, а уцелевшие осколки своих душ, искали в близости не удовольствие, а подтверждение: ты жив, я жива, мы — здесь, мы — вместе.
И когда страсть, глубокая и неторопливая, сменилась изнеможением, они не развернулись спиной друг к другу, как делали когда-то в дни холодного перемирия. Иван притянул её к себе, прижал спиной к своей груди, обняв так крепко, будто боялся, что её унесёт ветром. Его дыхание было ровным и тёплым у неё в волосах. Её рука лежала поверх его руки на её животе.
В этой позе, в полном, абсолютном доверии, они и погрузились в сон. Не просто в сон, а в первый по-настоящему мирный, глубокий и общий сон за много-много лет. В доме пахло тёплым деревом, сушёной травой и покоем. А за окном та самая летняя ночь, полная щебета спящих птиц и шепота листьев, бережно хранила их возвращение. Они были дома. Наконец-то.
Конец августа был щедрым и томным. Воздух, густой от запаха спелых яблок и нагретой солнцем соломы, словно замедлял время. Галина, с лицом, сияющим каким-то внутренним, ещё не озвученным светом, почти бежала через поле к Ивану. Он был виден издалека — высокая, чуть сутулая фигура, разгружавшая телегу с последним снопами.
— Ванюша! — окликнула она, ещё не сбавив шаг.
Иван обернулся, отставил вилы, вытер лоб рукавом. Увидев её насторожился — не к худу ли.
— Что случилось, Галя?
Она подбежала, схватила его тёплые руки и, глядя прямо в глаза, выпалила:
— Хотела сказать тебе, что ты скоро снова станешь отцом.
На его лице застыло полное, немое изумление. Глаза расширились, брови ушли вверх. Он словно переводил с незнакомого языка. Потом, как гром среди ясного неба, его озарило. Сомнение сменилось радостью, дикой, неожиданной, сметающей все преграды.
— Правда? — вырвалось у него хриплым шёпотом. — Галя, правда?!
Она только кивала, смеясь и плача одновременно. И тогда он, могучий и обычно сдержанный, издал странный, сдавленный звук, похожий на рык счастья, подхватил её на руки и закружил .Солнце, небо, земля — всё смешалось в золотом вихре.
— Ох, Ванюша, отпусти! Голову мне закружил! — смеялась Галя, цепляясь за его широкие плечи, и в этом смехе звенели все слёзы прошлого, смытые этим новым, чистым потоком радости.
Иван осторожно, как драгоценность, поставил её на землю, но не отпустил, прижав к себе.
Апрель той весной был особенно звонким. Ручьи, сбегающие с пригорков, пели так громко, что их было слышно даже в доме. Первые, робкие подснежники выглядывали из-под прошлогодней листвы, словно приветствуя новую жизнь.
И в эту пору обновления, когда вся земля дышала надеждой, в семье Ивана и Галины родился сын. Настоящий богатырь — крупный, крикливый, с тёмными, как у отца, бровями и упрямым, как у матери, подбородком. Назвали его Никитой — Никиткой.
Когда акушерка поднесла завёрнутый в чистую пелёнку свёрток к Ивану, его руки задрожали. Он взял сына так бережно, словно это был не ребёнок, а горячий уголь, способный обжечь или осветить всю оставшуюся жизнь. Он смотрел на это сморщенное, сердитое личико, и в его глазах, привыкших к суровой твёрдости, стояла влага.
Галя счастливая и улыбающаяся стояла с букетом цветов,которые ей вручил Иван..
— Смотри, мать, — сказал он глухо. —Наше продолжение.
Дашутка, уже почти подросток, разглядывая братишку с благоговейным любопытством.
— Он такой маленький, — прошептала она, и её рука осторожно потрогала крошечный кулачок. — А кричит громко. Будет сильным, как папа.
Они счастливые всей семьёй вышли из здания родильного дома..
Вечером когда уставшая Галина с сыном лежали на кровати . Никитка, устав от крика, наконец утих и заснул, прижавшись к груди матери, а Иван сидел на краю кровати, держа руку Галины в своей, в дом вошёл тот самый, выстраданный мир. Не просто отсутствие ссор, а глубокая, прочная тишина согласия. Лад. Тот самый лад, которого не хватало все эти годы, основанный теперь не только на прощении и памяти о боли, но и на этом новом, хрупком и могущественном чуде — их общем сыне.
Иван вышел на крыльцо. Вечерний апрельский воздух был свеж и сладок. Он глядел на свой двор, на тёмный силуэт амбара вдали, на первую звезду, зажигающуюся на прояснившемся небе. В груди у него было тепло и спокойно. Всё, что было — и грех, и расплата, и тоска — теперь обрело смысл. Оно привело его сюда, к этому порогу, за которым спала его жена, его дочь и его новорождённый сын. К его дому. К его настоящему, наконец-то обретённому, счастью. Он глубоко вздохнул и тихо улыбнулся самой ночи. Всё было правильно. Всё было так, как должно быть.
Конец..