Четыре строчки. Кривым почерком, на полоске кассовой ленты. Буквы прыгали, наклон гулял вправо, а последняя строчка съехала к самому краю.
Я стояла у кассы и не могла сдвинуться с места. Кассирша протянула мне чек от покупки, а под ним – ещё одну полоску, свёрнутую вдвое. Я тут же развернула, хотя за мной уже выстроилась очередь.
– Женщина, вы очередь держите! – кто-то сзади толкнул тележкой.
Я сунула записку в карман и вышла на улицу. Январь дышал в лицо сырым холодом, и я спрятала руки в рукава – замёрзли, хотя до дома было всего три минуты. Шла и думала: кто это написал? Зачем? И почему именно мне?
Стихотворение было не про любовь, не про луну и не про «твои глаза». Там было про хлеб. Про белый батон, который лежит на ленте и ждёт, пока его заберут. И две последние строчки – что-то вроде: «а хлеб никто не ждёт, но он не чёрствый ещё». Я, конечно, не Белинский. Но от этих слов мне стало тихо внутри, как будто кто-то выключил шум.
Дома я достала её и положила на стол рядом с кефиром и тем самым батоном. И подумала, что это, наверное, шутка. Может, кто-то из грузчиков развлекается. Или кассирша перепутала. Или мне просто показалось.
Назавтра я снова зашла – как обычно, после работы, около половины восьмого. Маршрут давно уже стал привычкой: метро «Кузьминки», через двор, в «Пятёрочку» за углом. Кефир, хлеб, иногда яблоки. А иногда – пачка пельменей, когда совсем не хотелось стоять у плиты.
Кассирша была та же – круглолицая, за пятьдесят, с тёплыми руками. Она всегда касалась моих пальцев, когда передавала чек, и я каждый раз вздрагивала, потому что мои-то были ледяные. Я даже не знала, как её зовут.
И вот – чек от покупки, а под ним ещё одна записка. Те же кривые буквы. Другое стихотворение.
Про яблоко. Зелёное, с вмятиной на боку. «Его положили в пакет, и оно не узнает, что кто-то выбирал его пять минут – крутил, нюхал, ставил обратно и всё-таки взял».
Я подняла голову и посмотрела на кассиршу.
– Это что? – спросила я.
– Чек ваш, – она улыбнулась, пожала плечами.
– А это что? – Я показала записку.
– Ой. – Она только повела плечом. – Передали.
Я не стала спрашивать, кто. Убрала всё в карман. Дома положила рядом с первой.
И решила, что завтра зайду в магазин снова.
***
Прошла неделя. Я уже входила в магазин с тем чувством, которое бывает, когда открываешь почтовый ящик и ждёшь письма. Глупое чувство. Детское. Но очень настоящее.
На работе я то и дело ловила себя на том, что считаю часы до вечера. Таблица отгрузок, звонки перевозчикам, согласования маршрутов – всё это проходило мимо, как пейзаж за окном электрички. Мне нужна была только половина восьмого, касса и свёрнутая вдвое полоска с кривыми буквами. Я торопилась туда, хотя даже себе не могла толком объяснить, зачем.
На третий раз я специально купила что-то необычное – не кефир и не батон, а банку оливок и пачку мятного чая. Мне хотелось проверить: напишет ли он про оливки? Или он просто пишет одно и то же, а я себе уже придумала целую историю?
Назавтра на записке было: «Зелёные, в рассоле, круглые – как бусины, потерянные кем-то. Их съедят по одной. Над книгой. Или без». Я стояла у кассы, и кассирша смотрела на меня с выражением человека, который давно всё понял.
– Может, вам пакет? – спросила она.
Я только помотала головой.
Он ведь заметил оливки! Он написал именно про оливки. А значит – он видел. Каждый вечер – не шаблон, не заготовка. Каждая записка – про мою корзину, про то, что я положила на ленту именно в тот день.
Я вернулась домой, села на диван с ногами и перечитала все три записки подряд. Батон, яблоко, оливки. Продуктовая корзина одинокой женщины двадцати семи лет. Кто-то другой увидел бы в ней просто ужин, а он увидел историю.
Следующая – четвёртая – была про пельмени, и она меня остановила. Там было написано: «Их варят три минуты. А потом стоят над кастрюлей одни. И пар – единственный, кто дышит рядом».
Я прочитала это на кассе и не смогла убрать записку в карман. Перечитывала, не двигаясь. Не потому что красиво. А потому что это была правда. Я на самом деле варила пельмени одна каждый вечер, и пар действительно оставался единственным, кто дышал рядом.
В тот вечер я не ушла сразу – постояла у стеллажа с консервами и посмотрела в сторону складских дверей. Тяжёлая серая дверь, за которой грохотали коробки. Кто-то двигал тележку, мужской голос сказал: «Подвинь левее». И больше ничего.
На кассе я спросила:
– Кто передаёт?
– Кирилл, – сказала кассирша и тут же добавила: – Грузчик наш. Он попросил передать. Который коробки таскает.
– А как он узнал, что я... что мне...
– Милая, – она наклонилась ближе, – он же каждый вечер видит, что ты покупаешь. Ты ставишь корзину на ленту, а он мимо проходит с тележкой. Вот и всё.
Я стояла и думала: он видит, что я покупаю. Батон, кефир, яблоко. Пельмени на одну порцию. Он видит корзину – и читает по ней жизнь. Мою жизнь. И пишет про неё стихи.
– У него ещё палец вечно синий от ручки, – добавила кассирша и улыбнулась так, будто выдала государственную тайну.
Её звали Зина – я узнала в тот же вечер, на бейджике было написано «Зинаида Павловна».
– Давно он тут работает? – спросила я, стараясь звучать равнодушно.
– Второй год, – Зина сложила руки на прилавке. – Хороший парень. Тихий. Книжки читает в перерывах – остальные курят, а он сидит на ящике и читает. Ребята смеются, а он только плечами пожимает. Правда, пахнет от него – рыбные консервы, знаете, коробки тяжёлые. Куртки в подсобке все уже провоняли.
Я тут же представила: человек сидит на перевёрнутом ящике в подсобке, между коробками с консервами, и читает. А потом берёт ручку и пишет на полоске кассовой ленты четыре строчки, кривым почерком, для женщины, которую видит каждый вечер, но с которой ни разу даже не заговорил.
– Он знает, как меня зовут?
Зина покачала головой.
– Нет. Я предлагала сказать – он отказался. Говорит: если захочет, сама скажет.
Дома я разложила все четыре полоски на столе. Кассовая лента, серая от времени, чуть скрученная на краях. На каждой – почерк человека, который держит ручку как будто впервые, неуклюжий и искренний. Без единого зачёркивания – значит, писал набело. Или переписывал по десять раз, пока не получалось.
Мне было хорошо. Просто хорошо – без причины, без кефира и без пельменей.
И я рассказала Лике.
***
А потом поняла, что это была ошибка.
Мы сидели в кафе на «Таганке», Лика любила это место за маффины и за то, что тут ловил вай-фай. Я грела руки о чашку с капучино и говорила, а Лика смотрела на меня с таким лицом, будто я рассказываю, что записалась в секту.
– Грузчик? – переспросила она.
– Он пишет стихи.
– На чеках.
– Да.
– Из «Пятёрочки».
– Лика...
– Женька, – она поставила чашку. – Ты только что рассталась с Вадимом. Нормальным человеком. С работой, с машиной, с квартирой.
– А ещё Вадим присылал мне открытки на восьмое марта из приложения. С блёстками.
– И что?
– И ничего. Он даже текст не менял. Три года подряд одну и ту же.
– Зато он не пахнет рыбой.
Я замолчала. Вспомнила, как Зина сказала это – между делом, без осуждения. А я почему-то запомнила.
Лика подвинула ко мне тарелку с маффином.
– Ты заслуживаешь лучшего.
– Ты же не читала.
– Что?
– Стихи. Ты их не читала. А уже решила за меня.
Она замолчала. Потом сказала:
– Покажи.
Я достала из кармана пальто все четыре записки и положила на стол рядом с капучино. Лика взяла первую, прочитала. Взяла вторую. Третью. Четвёртую.
– Ну... – она откинулась назад. – Не Пушкин.
– Я знаю.
– Но и не приложение с блёстками.
Она положила записки на стол и провела пальцем по буквам.
– Почерк кошмарный, – сказала Лика.
– Угу.
– И рифма хромает.
– Угу.
– Но вот это, про пар... – она помолчала. – Это очень сильно.
Мы молчали. За соседним столиком девушка фотографировала свой капучино для сторис – фильтры, ракурс, второй дубль. А у меня на столе лежали записки, исписанные шариковой ручкой. И дублей у них не было.
Лика крутила записку в руках и смотрела на буквы, которые прыгали.
– Ты его хоть видела? – спросила она.
– Нет.
– А как ты тогда...
– Не знаю. Но я каждый вечер иду в этот магазин, и каждый вечер мне хочется туда идти. Понимаешь? Не за кефиром.
Лика посмотрела на меня долго, а потом сказала:
– Только не говори маме.
Вечером Вадим написал мне в Телеграм – фотография заката и подпись: «Напомнило о тебе». Красивый закат. Чужой. Скачанный. Я тут же закрыла телефон.
На столе лежали четыре записки стопкой – некрасивые, мятые, с загибающимися краями. Я убрала их обратно в карман пальто, туда, где уже лежали перчатки, от которых всё равно не становилось теплее.
***
Последнюю полоску я получила вчера, одиннадцатого.
Зина пробила кефир, батон, пачку гречки, протянула чек – и свёрнутую вдвое бумажку. Я тут же развернула.
Не стихи.
Одна строчка, без рифмы, без ритма. Просто буквы – те же, кривые, с наклоном вправо.
«Я заканчиваю смену в девять. Выход через склад. Если придёшь – я буду тот, кто молчит. Если нет – спасибо, что читала.»
Я подняла голову. Зина не улыбалась – смотрела на меня серьёзно и только кивнула.
– Он долго решался, – сказала она.
Я вышла из магазина и дошла до дома. Поднялась на четвёртый этаж, поставила пакет на пол и замерла у двери, не открывая, минуты три или пять – с ключами в замёрзших пальцах.
Всю ночь я не спала. Крутила телефон в руках, но звонить было некому и не о чем. Лика сказала бы: «Не ходи». Вадим написал бы ещё один закат. А мама спросила бы: «Кем работает?» – и по одной только интонации стало бы ясно, что грузчик из «Пятёрочки» – это не тот ответ, который ждут.
Мне двадцать семь. За последние пять лет – три романа, все правильные, все одинаковые. Рестораны, кино, «ты мне нравишься», а потом тишина – и не та тишина, когда хорошо, а та, когда уже нечего сказать. И ни одного стихотворения.
На работе буквы в таблице отгрузок расплывались. Коллега Настя принесла кофе и спросила, всё ли нормально. Я сказала: «Да». Нормально не было – в голове крутилось только одно: девять часов, склад, служебный вход.
Вадим прислал ещё одно сообщение: «Может, поужинаем на выходных? Нашёл новое место, рейтинг 4.8». Рейтинг! Он же выбирал рестораны по рейтингу. А Кирилл выбирал слова – по тому, что видел в моей корзине.
Я не ответила.
После обеда достала стопку записок – пять штук – и перечитала все по порядку. Батон. Яблоко. Оливки. Пельмени. И последняя – без стихов.
Он написал мне всё, что умел. А потом – единственное, чего не умел: прозу.
И вот это уже было страшнее стихов.
Я убрала записки в карман. Он ведь тоже сейчас на работе – таскает коробки, может быть, думает, приду или нет. Или уже жалеет, что написал.
В шесть я выключила компьютер. Настя сказала: «Ты рано сегодня». Я только пожала плечами. Доехала до «Кузьминок», вышла, прошла через двор мимо детской площадки, мимо ларька с шаурмой, мимо подъезда своего дома – и не зашла. Пошла дальше, к «Пятёрочке».
***
Без десяти девять я уже была у «Пятёрочки» – не у главного входа, а обошла здание слева, мимо мусорных баков, мимо ящиков из-под бананов, и остановилась у двери с надписью «Служебный вход». Дверь была обшарпанная, серая, с вмятиной внизу – видимо, пинали ногой, когда руки заняты коробками.
Пальцы замёрзли. Я спрятала их в рукава и подумала, что, наверное, выгляжу очень странно – женщина в чёрном пальто у служебного входа в продуктовый. В девять вечера. В феврале.
Ровно в девять дверь открылась.
Он оказался выше, чем я представляла. Широкие плечи, шея чуть наклонена вперёд – так ходят люди, которые каждый день поднимают тяжёлое. Куртка тёмная, рабочая, с пятнами. И да – от неё пахло, только не рыбой, а чем-то кисловатым, складским, въевшимся. Но я почувствовала этот запах и не отступила.
Он посмотрел на меня и остановился. Не сказал ни слова.
Я увидела его руки – крупные, красные от холода. И на указательном пальце правой – синяя полоска от шариковой ручки. Та самая.
У него было обычное лицо, из тех, что не запоминают в толпе. Щёки обветренные, брови тёмные, глаза спокойные. Но я бы уже запомнила – потому что он смотрел на меня так, как будто две недели ждал именно этого, увидеть, что я здесь. И боялся. И хотел. Одновременно.
Мы молчали. Он – потому что обещал: «Я буду тот, кто молчит». А я – потому что слова были уже не нужны. Он ведь всё сказал. На пяти записках. Кривым почерком. Про батон, яблоко, оливки, пельмени и про то, что если я не приду – спасибо, что читала.
Я достала из кармана пальто стопку записок, все пять – мятые, с загибающимися краями. Держала их двумя руками, потому что пальцы совсем не слушались.
Он посмотрел на записки, а потом – на меня. И я увидела, как у него дрогнули губы. Не улыбка ещё, а что-то до улыбки, как черновик – когда слово не дописано, но уже понятно, каким будет.
Он протянул руку – не за записками, а ко мне. Ладонь была тёплая. Я вложила в неё свои замёрзшие пальцы, и впервые за зиму не захотела убирать руки в рукава.
– Кирилл, – сказал он. Тихо. Голос совсем не совпадал с плечами – мягкий, осторожный.
– Женя, – сказала я.
И это было всё – имена, просто имена. Зина была права: хороший парень. Тихий.
Мимо прошёл охранник, покосился на нас и ничего не сказал. Из открытой двери тянуло складским – кисловатым, тёплым. Вот оно. То самое. Не ресторан с рейтингом, не фотография заката, не открытка с блёстками.
Продуктовый магазин, февральский вечер, человек в рабочей куртке с синим пальцем. И мне не холодно.
Четыре строчки на полоске кассовой ленты. Кривой почерк. Запах рабочей куртки. И самое настоящее, что я читала за все эти годы.
Он не Пушкин.
Но стихов от Пушкина я бы не ждала каждый вечер.
Спасибо, что дочитали до конца! Поставьте лайк и подпишитесь, чтобы мы не потерялись ❤️
Обсуждают прямо сейчас: