Он родился в пятницу тринадцатого. В деревне с названием, которое сейчас звучит почти как привет из небытия — Рамешки, Костромская губерния. Год 1923-й, время, когда страну лихорадило, а в крестьянских избах главным богатством было не золото, а умение выживать и при этом не разучиться радоваться. Маленький Минька был третьим ребенком, тем самым «поскребышем», которому чаще всего доставалось меньше всех — и еды, и ласки, и одежды. Собственных штанов у него не было. Он донашивал то, что выбрасывали старшие братья и соседские мальчишки, ходил в обносках, которые стеснялись носить даже попрошайки. Но если вы представите сейчас хмурого, обездоленного судьбой мальчугана, вы ошибетесь. Веселее этого тощего, вечно голодного паренька в чужих лохмотьях не было во всей округе. Бабушка, глядя на его озорные глаза-буравчики и нос картошкой, называла его ласково «пуговка». Она водила Миньку в церковь, пристегивая огромной булавкой к своему подолу, чтобы не потерялся в толпе. Она же, сама того не ведая, пришила эту «пуговку» к огромному полотну русской культуры, оторвать от которого её не смогли ни война, ни безграмотность, ни чиновники, ни даже гангрена.
Кто бы мог подумать, глядя на этого мальчишку с тремя классами церковно-приходской школы (да-да, всего три зимы проучился, потому что нужно было работать по хозяйству и ездить за сорок километров в соседнее село, чтобы просто посидеть за партой), что именно он станет главным «королём эпизода» огромной империи под названием СССР. Что именно его простое, неинтеллигентное, как говорили высоколобые критики, лицо будет узнавать вся страна от Калининграда до Владивостока. Что его фразы разойдутся на цитаты, которые переживут само государство. Но до этого было еще далеко. А пока была Москва, куда семья перебралась из-за болезни матери. Пока был тормозной завод имени Кагановича, куда шестнадцатилетний Миша устроился учеником электромонтёра, приписав себе два года. Платили четыреста пятьдесят рублей. Много. Очень много для вчерашнего деревенского парня. Но он уволился, когда его позвали в театр на Сретенке с зарплатой семьдесят пять рублей. Семьдесят пять! Это же нищета. Это голод. Это потеря стабильности. Но он ушёл. Не раздумывая. Потому что там, на сцене, пусть даже в массовке, пусть без слов, он чувствовал себя живым. Это был его первый сознательный выбор между сытостью и судьбой. И он выбрал судьбу.
22 июня 1941 года. Эта дата врезалась в память каждого советского человека, как осколок. Для Пуговкина она стала пограничной в прямом смысле слова. В тот день на «Мосфильме» заканчивали снимать эпизод фильма «Дело Артамоновых». Семнадцатилетний Миша, уже успевший мелькнуть в титрах «Якова Свердлова» безымянным рабочим, играл купца Степашу Барского. Он плясал на свадьбе. Плясал так, как умел только он — с отрывом, с огнём, с тем самым внутренним светом, который не купишь ни за какие деньги. Отсняли дубль. Режиссёр сказал: «Готово». А через несколько часов по радио объявили войну. Через несколько дней, снова приписав себе лишний год, он ушёл добровольцем на фронт вслед за отцом и братьями. Кадры кинохроники тех лет — это тоже история про Пуговкина, только без грима. Разведчик 1147-го стрелкового полка. Леса Смоленщины. Болота. Восьмого августа сорок второго под Ворошиловградом, ныне Луганск, его настигла пуля. Или осколок. Историки до сих пор спорят. Но факт остаётся фактом: ранение в голень оказалось тяжелым, началась гангрена. Полевой госпиталь, врачи в застиранных халатах, трупный запах и короткий приговор: резать. Ногу под корень. Без вариантов. И вот тут случилось то, что сам Пуговкин называл потом «чудом, но без громких слов».
Он не кричал и не требовал. Он не сыпал цитатами из классиков. Двадцатилетний парень, почти мальчишка, схватил хирурга за руку и сказал просто: «Нельзя мне без ноги. Я же артист». Понимаете? Не «я хочу быть артистом» или «я мечтаю играть». Он сказал — «Я АРТИСТ». Уже тогда. Без диплома, без званий, без признания, с тремя классами образования и одной ролью купчишки в активе. Он уже считал себя артистом. И хирург, который за день видел десятки таких же изувеченных тел, почему-то остановился. Есть версия, что как раз в тот момент пришла разнарядка от самого Сталина — сократить количество ампутаций, чтобы солдаты быстрее возвращались в строй. Есть версия, что врач просто поверил этому парню с бешеными глазами. Есть версия, что Бог услышал бабушкины молитвы. Неважно. Важно другое: ногу спасли. Раскалённой ложкой вычистили рану, зашили и оставили. Боль вернётся к нему ещё много раз. Она будет рвать плоть в самый неподходящий момент, напоминая о войне. Но это будет потом. А тогда он выжил.
Через два года, в сорок четвёртом, на съёмках «Свадьбы» по Чехову, он снова плясал. Его партнёрами были великие — Раневская, Яншин, Грибов, Гарин. Играть надо было весело, задорно, на разрыв аорты. И он играл. Дубль, второй, третий, пятый. Нога, которую так старательно спасали военные хирурги, не выдержала. Рана открылась, сапог наполнился кровью. После команды «Снято!» Михаил отошёл в угол, сел, стянул сапог и молча вылил из него густую красную жижу на пол. Никто не заметил. Или сделали вид, что не заметили. Фаина Георгиевна, проходя мимо, только вздохнула: «Голубчик, какие мы всё-таки несвободные рабы сцены». А он, перемотав ногу бинтами, пошёл в ресторан ВТО добывать водку для коллег. Переодевшись «под Грибова», чтобы обмануть военный патруль. Великие тогда шутили: «Актёр из тебя, может, и выйдет, а гонец уже отличный!».
Это удивительное свойство его натуры — смеяться и заставлять смеяться других, когда внутри всё кричит от боли, — станет его визитной карточкой на всю жизнь. Но мало кто задумывался о цене этого смеха. Она измерялась не гонорарами и не зрительской любовью. Она измерялась кровью, которую он выливал из сапога. Она измерялась радикулитом, заработанным на съёмках «Двенадцати стульев», когда он в ледяной воде Балтийского моря крушил стулья отца Фёдора. Гайдай, человек пунктуальный и дотошный, снимал сцену шторма несколько дней. Пуговкин не жаловался. Он же артист. А артист обязан делать свою работу вне зависимости от температуры воды и силы ветра. Потом он будет мучиться от болей в спине, будет кряхтеть, вставая по утрам, но на вопрос «зачем?» только улыбался: «А как иначе? Зритель ждёт».
Школа-студия МХАТ. Сорок третий год. Москва голодная, холодная, но живая. Пуговкин, вернувшийся с фронта по ранению, приносит документы. Иван Москвин смотрит в его личное дело и искренне недоумевает: «Молодой человек, вы уже артист! У вас есть театр, вы снимаетесь в кино, зачем вам учиться? К тому же у вас... простите, три класса образования?». Да, три класса. И полное отсутствие аттестата. И провалы в истории, французском и — страшно сказать — марксизме-ленинизме. Его отчислят со второго курса именно за это. Выгонят без жалости, как бракованную деталь, не подходящую под стандарт. Но Москвин, который разглядел в этом деревенском парне что-то большее, чем просто набор физиогномических данных, будет за него биться. Не поможет. Тогда судьба снова вмешивается в лице военкомата. Пуговкина призывают во Второе Горьковское танковое училище. Но воевать он уже не годен, и начальство, узнав, что перед ними «тот самый Пуговкин», назначает его заведующим самодеятельностью. Даже присваивают сержантское звание для веса. Служба в училище зачтется ему как сдача экзаменов. В сорок пятом он вернётся и всё-таки получит диплом. Официально — только через шестьдесят лет, уже в двухтысячных, когда ректор МХАТа вручит ему «корочку» с формулировкой «за огромный вклад». Но это будет просто бумажка. Артистом он стал задолго до неё.
Знаете, в чём главный парадокс Пуговкина? Он был бесконечно народным артистом при том, что сыграл смешных и трогательных царей в сказках Роу, сыграл режиссёра Якина, прораба в «Операции Ы», отца Фёдора. Это всё любимые, гениальные, но всё-таки эпизоды. Больших главных ролей, тех, что идут на плакаты во весь рост, у него почти не было. И он это знал. И страдал от этого. Молча. Как тогда, на съёмочной площадке с окровавленной ногой. Сергей Бондарчук, человек с безошибочным чутьём на правду, хотел снимать его в «Войне и мире». Долго ходил вокруг да около. Признался честно: «Миша, я очень тебя люблю как актёра, но ты такой самобытный, такой узнаваемый, что одним своим появлением в кадре собьёшь весь серьёзный настрой. Зритель увидит тебя и сразу захочет улыбнуться». Потом, после «Они сражались за Родину», Бондарчук каялся: «Я перед тобой виноват. Надо было брать тебя на главную роль. Никулин, безусловно, гениален, но русскую душу ты бы передал точнее». Эльдар Рязанов в «Карнавальную ночь» взял Игоря Ильинского — мэтра, корифея, человека с именем, а Пуговкин тогда был слишком молод, чтобы спорить с возрастом. И таких случаев — десятки. Режиссёры, словно сговорившись, не давали ему раскрыться в полный метр. Боялись, что его энергия, его «неинтеллигентность» сломает стройность их замысла. Боялись, что Пуговкин перетянет одеяло на себя. И знаете что? Они были правы. Перетянул бы. Потому что по-другому он не умел.
И только Леонид Гайдай, сам немного хулиган и эксцентрик, понял, с кем имеет дело. Гайдай не боялся. Он брал Пуговкина в свои картины шесть раз, и каждый раз это был праздник. Но и Гайдаю приходилось несладко. Художественный совет «Мосфильма» взвыл, когда узнал, что на роль режиссёра Якина пробуется Пуговкин. «Помилуйте, у него же лицо неинтеллигентное! Где интеллект? Где лоск? Где порода? Это же шут гороховый, деревенщина малограмотная, а мы ему — советского режиссёра! Дискредитация профессии!». Гайдай стоял насмерть. Он тогда со своим невозмутимым лицом и выдал фразу, которая вошла в легенду: «Вы не понимаете. Интеллект он всегда с собой носит. У него для этого сумочка специальная есть». Подключился Григорий Чухрай: «Товарищи режиссёры, вы слишком высокого мнения о себе. Вот Пуговкин вам и покажет, какие типы среди вас встречаются». Утвердили. И получили Якина — нелепого, суетливого, смешного, до одури влюблённого в себя и при этом абсолютно живого. Потом, когда фильм разошёлся на цитаты, те самые «интеллигентные» режиссёры уже делали вид, что всегда были «за». Так часто бывает.
А ведь был ещё один случай, о котором мало пишут. «Спортлото-82». Съёмки в горах, в Алуште. Пуговкин в гостиничном номере опрокинул на себя банку с кипятком. Ожог был страшный, кожа слезла, работать невозможно. Михаил Иванович позвонил Гайдаю и сказал: «Леня, снимай меня. Найди другого актёра. Я подвёл тебя, прости». Гайдай молча выслушал и ответил: «Будем ждать. Никого другого в этой роли не вижу». Съёмки заморозили на целый месяц. Представляете себе бюджет советской картины, где каждый день простоя — это тонны рублей? Никому не было дела. Гайдай ждал. Потому что знал: только Пуговкин сыграет этого жуликоватого, но обаятельного Сан Саныча. И он не ошибся. Разве это не высшее признание для актёра — когда ради тебя останавливают киноконвейер?
Личная жизнь актёра — это отдельный роман, достойный пера Достоевского. Три брака. Цыганка нагадала, и не обманула. Первая жена — Надежда Надеждина, сокурсница, любовь, юность. Они поженились студентами, нищими и счастливыми. Уехали в Мурманск в театр Северного флота. Там родилась дочь Лена. Но денег не было, жилья не было, мыкались по углам. Мать Надежды приехала, ужаснулась и забрала внучку к себе в Смоленск. Девочка росла без родителей, видела отца урывками. А потом начались проблемы посерьёзнее. Пуговкин, человек эмоциональный, неврастеничный в хорошем смысле слова, начал выпивать. Не запойно, не чёрно, но достаточно, чтобы дом превратился в филиал ада. Ревность, скандалы, нервотрёпка. Двенадцать лет этой карусели — и развод. Надежда осталась одна с дочерью на руках. И с обидой на всю жизнь.
Второй брак — с певицей Александрой Лукьянченко. Она ушла к Пуговкину от мужа, из роскошной профессорской квартиры в коммуналку. Бросила карьеру, бросила статус, бросила всё. И выиграла. С ней он прожил тридцать два года. С ней он завязал с алкоголем, стал спокойнее, мудрее. Она была той самой «тихой гаванью», куда он возвращался после съёмок, после бесконечных командировок, после творческих мук. Александра не просто любила его — она его вылечила. От одиночества, от неприкаянности, от страха быть никому не нужным. Когда она ушла из жизни в 1991 году, Пуговкин рухнул. Не в переносном смысле — в прямом. Мир для него потускнел. Он, который всю жизнь дарил людям улыбки, сам разучился улыбаться. Москва стала невыносима. И тогда он принял решение, которое повергло в шок всех коллег: он уехал. Навсегда. В Ялту. Собирался доживать век простым пенсионером, читать книги, гулять по набережной, смотреть на море. И умереть тихо, никому не мешая.
Не вышло. В Ялте его узнавали каждую минуту. Туристы ходили за ним толпами. Местные жители часть дома, где он поселился, гордо именовали «летней резиденцией Пуговкина», а экскурсоводы включили этот адрес в туристические маршруты. «Раньше здесь жил граф Воронцов, а теперь — Михаил Пуговкин!» — говорили они с гордостью, словно это повышение статуса для самого графа. Отшельничество не задалось. И тут появилась Она.
Ирина Лаврова была моложе его на двадцать лет. Она работала в «Союзконцерте» администратором, организовывала гастроли. Четыре года она упрашивала Пуговкина, чтобы он позволил ей заняться его творческими вечерами. Четыре года он отказывался. А потом она просто пришла в его ялтинский дом, набив холодильник домашней едой. Путь к сердцу короля комедии лежал через желудок. Они стали сначала ужинать вместе, потом разговаривать, потом жить. Ирина стала его третьей женой, его менеджером, его сиделкой, его биографом. Она забрала его в Москву, когда здоровье совсем сдало. Она была рядом, когда диабет приковал его к постели. Она никого не пускала к нему в последние месяцы — не из ревности, а из милосердия. Он не хотел, чтобы его запомнили беспомощным стариком. Он хотел остаться в памяти тем самым Яшкой-артиллеристом, лихо отплясывающим «Цыганочку». Имел право.
Вот тут мы и подходим к самой горькой странице его жизни. Дочери Елене, той самой, что росла у бабушки в Смоленске, в этом новом сценарии места не нашлось. Как это часто бывает в семьях, где есть развод, есть обиды, есть невысказанная боль, отношения с отцом у неё не сложились. Они виделись редко, говорили мало. А когда отец женился в третий раз, пропасть стала непреодолимой. Елена обвиняла Ирину Лаврову в том, что та спаивала отца, чтобы завладеть его наследством. Обвиняла в том, что мачеха специально изолировала её от умирающего. Было ли это правдой? Или это говорила боль тридцатилетней разлуки? Сейчас уже не узнать. Факт остаётся фактом: когда Михаила Ивановича не стало, выяснилось, что всё своё немаленькое имущество он переписал на третью жену. Дочь не получила ничего. Ни квартиры, ни сбережений, ни авторских отчислений. Даже не смогла нормально попрощаться — на похороны её не пустили или она сама не пришла, в этом море взаимных претензий правду не отыскать. Говорят, за два дня до смерти он всё-таки увидел Лену и прошептал: «Дочка, я тебя люблю». Успел. Простил или попросил прощения — неважно. Важно, что три слова были сказаны. Это больше, чем все наследства мира.
Он умер 25 июля 2008 года, через двенадцать дней после своего 85-летия. Задыхался, мучился от боли, но до последнего шутил с врачами. Спросил: «Доктор, у меня сахар? А у вас? Давайте меняться, у меня лишний». Перед самой смертью исповедовался, каялся в грехах. Сказал батюшке: «Я ведь гордыня, всю жизнь хотел Тёркина сыграть. Не дали. А может, и не надо было? Может, моё — это про другое?». Батюшка ответил: «Ты людям радость нёс, Миша. Это выше любого Тёркина».
Похоронили его на Ваганьковском, рядом с Александром Абдуловым. Так он завещал. Они подружились в последние годы, два совершенно разных артиста — один элегантный, интеллигентный красавец, другой — деревенский простак с лицом «неинтеллигентным». Но Абдулов, узнав, что Пуговкин одинок и болен, приезжал к нему, привозил лекарства, просто сидел рядом, говорил о пустяках. Наверное, великий Якин выбрал себе в соседи самого лучшего. На могиле поставили памятник в виде киноленты. Скромно, но со вкусом. Поклонники до сих пор приносят цветы, даже зимой, даже в лютый мороз.
А теперь давайте зададимся вопросом: в чём же была его трагедия? В том, что ему не давали главных ролей? В том, что врачи хотели отрезать ногу? В том, что дочь и жена не поделили наследство? В том, что он трижды женился и лишь однажды — по-настоящему счастливо? Нет. Трагедия Пуговкина была в разрыве шаблона. Он, человек без образования, вышедший из крестьянского ада тридцатых годов, прошедший войну, госпиталь, голод и унижения, сумел стать НАРОДНЫМ артистом. Не по званию — по факту. Его любили все: от академиков до колхозников, от партийных боссов до уголовников, которые в «Деле пёстрых» узнавали себя и почему-то не обижались. А система, распределяющая роли, система, дающая путёвки в большое плавание, всё время ставила его на место. «Ты смешной, Миша. Ты несерьёзный. Ты не подходишь для высокого искусства». И он кивал, соглашался и шёл играть очередного прораба, царя, вора, режиссюльку. Но внутри, глубоко внутри, сидела обида. Он же чувствовал в себе силы сыграть Гамлета. Не так, как Смоктуновский — трагически и надрывно, а по-своему: земляно, горько, с мужицкой тоской по «связи времён». Ему не дали. Не поверили. Посчитали, что если нос картошкой и говорок чухломской, то удел — только смешить. И это при том, что он мог одним взглядом, одной паузой передать такую бездну отчаяния, что ком вставал в горле. Вспомните отца Фёдора, когда тот понимает, что стулья пусты. Там же не смех, там — крушение надежд, трагедия маленького человека, помешанного на деньгах. Но зритель всё равно смеялся. Потому что ждал от Пуговкина смеха. Потому что привык.
Он снялся в ста десяти картинах. Сотую роль сыграл в восемьдесят лет, при минус тридцати четырёх на улице. Стоял на морозе, улыбался, не жаловался. Потому что любил это дело до беспамятства. Последний раз вышел на съёмочную площадку в 2004 году, в сериале «Бриллианты для Джульетты». Ему уже было за восемьдесят, ноги почти не ходили, глаза видели плохо. Но когда режиссёр сказал «Мотор!», случилось чудо: старый, больной человек исчез, и на экране снова появился тот самый Пуговкин — озорной, задорный, вечно молодой. Ведь в душе ему было тридцать восемь. Всегда. Он сам признавался: «Спросишь меня, сколько лет, хочется соврать. Потому что внутри — не старость, а весна».
Его называли «королём эпизода». Он это звание принял и даже гордился им. Потому что, если разобраться, король — это всё-таки король. Даже если ему достался не весь трон, а только маленькое королевство. Он правил в этом королевстве безраздельно. Его подданные — миллионы зрителей — до сих пор пересматривают «Ивана Васильевича», «12 стульев», «Девчат», «Свадьбу в Малиновке». И каждый раз, когда на экране появляется этот невысокий плотный человек с хитринкой в глазах, происходит маленькое чудо: время останавливается. Мы снова становимся детьми. Мы снова верим в добро. Мы снова смеёмся — тем самым чистым смехом, который не купить ни за какие деньги.
А ещё была малая планета. В 1997 году ему сообщили: есть небесное тело, которое астрономы назвали «4516 Пуговкин». Представляете? Он, мальчишка из Рамешек, без порток, бегавший босиком по росе, вдруг стал частью космоса. Звезда по имени Михаил Иванович. Может быть, это и есть та самая главная роль, которую ему дала судьба взамен несыгранного Тёркина? Кто знает.
В конце его жизни спросили: «Что для вас счастье?». Он подумал и ответил неожиданно: «Когда вечером сидишь на лавочке, солнце садится, море шумит, и никуда не надо бежать, никого не надо смешить. Просто тишина». Он так и не дождался этой тишины. Даже в Ялте его достала слава. Даже на лавочке к нему подходили с фотоаппаратами. Даже в последние дни, лёжа в постели, он слышал, как за окном шепчутся поклонники: «Это здесь живёт Пуговкин? Тот самый?». Тот самый. Единственный.
Его вдова Ирина Константиновна до сих пор бережно хранит архив. Она не даёт интервью скандального характера, не оправдывается перед дочерью актёра, не участвует в дележах памяти. Она просто делает своё дело — сохраняет его наследие. Благодаря ей выходят книги, открываются выставки, проходят вечера памяти. Она сдержала слово, которое дала ему, ещё когда набивала холодильник в ялтинском доме: «Я сделаю так, чтобы тебя помнили». И мы помним.
Вот такая она, жизнь короля комедии. С ногой, которую едва не отняли. С дочерью, которую не смог удержать. С ролями, которых было так много и одновременно так мало. С любовью, пришедшей трижды, но настоящей — лишь дважды. Со смехом, пробивавшимся сквозь кровь, боль, радикулит, диабет и одиночество. Он ушёл тихо, почти незаметно для тех, кто не вслушивается в новости культуры. Но остался там, где его невозможно не заметить — в наших с вами домашних кинотеатрах, на экранах телевизоров, в цитатах, которыми мы перебрасываемся в мессенджерах. «Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе — это науке неизвестно». «Танцуют все!». «Я требую продолжения банкета!». И это, пожалуй, самое честное признание, которое только может получить артист. Не посмертные звания, не памятники из бронзы, не мемуары в дорогих переплётах. А то, что его фразы стали нашими. Его интонации — родными. Его лицо — знакомым до щемящей боли.
Так кто же он был на самом деле? Трагик, запертый в амплуа комика? Или комик, сумевший разглядеть трагедию там, где другие видели только быт? Наверное, он был и тем, и другим одновременно. Как всякий большой артист. Как всякий сложный человек. Как всякий, кто выжил в двадцатом веке, сохранив при этом способность улыбаться.
Помните, как в «Свадьбе в Малиновке» его герой поёт: «Эх, заживём мы на земле своей, как пропоёт нам песню соловей...». Михаил Иванович спел свою песню. Громко, весело, с переливами. И даже когда за окнами гремела война, когда нога истекала кровью, когда чиновники не пускали на экран, когда не было денег и жилья, он продолжал петь. Потому что молчание для него было равносильно смерти. А он очень хотел жить. И он очень хотел, чтобы жили мы. Поэтому он дарил нам смех. Бескорыстно, без остатка, до последнего дубля. Низкий тебе поклон, король. Твоё величество эпизод. Твоя светлость прораб и режиссёр. Твоё сиятельство Яшка-артиллерист. Твоя вечность — отец Фёдор.
Мы помним. Мы смеёмся. Мы вытираем слёзы. И каждый раз, когда становится невыносимо трудно, мы включаем старую советскую комедию. И ты снова с нами. Снова молодой. Снова пляшешь. И сапоги твои, слава богу, сухие.