Найти в Дзене

— Муж отменил отпуск из-за «долгов», а я нашла чеки за подарки его любовнице

Чек выпал из кармана его куртки, когда я искала ключи от машины. Маленький такой, свёрнутый в трубочку, уже чуть помятый. Я бы и не развернула, честно. Ну чек и чек. Но он упал прямо на кафельный пол в прихожей, и я машинально наклонилась, подняла, расправила пальцами. Ювелирный магазин. Подвеска, белое золото, двадцать три тысячи рублей. Дата — четвёртое июня. Это был тот самый день, когда Лёша сказал мне по телефону, что задержится на работе до десяти. Руки у меня стали какие-то чужие. Знаешь, бывает такое ощущение, когда держишь что-то и вроде чувствуешь бумагу подушечками пальцев, но мозг не может соединить это с реальностью. Я стояла в прихожей, в тапочках на босу ногу, а за стенкой Васька смотрел мультики, и оттуда доносился писклявый голос какого-то персонажа. Пахло жареной картошкой, потому что я только что со сковородки убрала. И вот этот дурацкий контраст, мультики, картошка и чек на подвеску за двадцать три тысячи, мне его просто в горло вбил, как кость. Я не получала подвес

Чек выпал из кармана его куртки, когда я искала ключи от машины. Маленький такой, свёрнутый в трубочку, уже чуть помятый. Я бы и не развернула, честно. Ну чек и чек. Но он упал прямо на кафельный пол в прихожей, и я машинально наклонилась, подняла, расправила пальцами. Ювелирный магазин. Подвеска, белое золото, двадцать три тысячи рублей. Дата — четвёртое июня. Это был тот самый день, когда Лёша сказал мне по телефону, что задержится на работе до десяти.

Руки у меня стали какие-то чужие. Знаешь, бывает такое ощущение, когда держишь что-то и вроде чувствуешь бумагу подушечками пальцев, но мозг не может соединить это с реальностью. Я стояла в прихожей, в тапочках на босу ногу, а за стенкой Васька смотрел мультики, и оттуда доносился писклявый голос какого-то персонажа. Пахло жареной картошкой, потому что я только что со сковородки убрала. И вот этот дурацкий контраст, мультики, картошка и чек на подвеску за двадцать три тысячи, мне его просто в горло вбил, как кость.

Я не получала подвесок. Ни на день рождения, ни на годовщину, ни просто так. За семь лет брака Лёша дарил мне практичные вещи. Мультиварку, фен, однажды — зимние сапоги, которые я сама выбрала в интернете и скинула ему ссылку. Я не жаловалась. Ну то есть жаловалась, конечно, подружкам, за бокалом вина, мол, романтики ноль, но внутри себя думала: ладно, он такой. Не все мужики поэты. Зато надёжный. Зато руки из правильного места. Зато Ваську на плечах таскает и смеётся так, что соседи слышат.

А тут — подвеска. Белое золото.

Я спрятала чек обратно в карман. Поставила куртку на вешалку. Зашла на кухню, вымыла сковородку. Руки тряслись, и я уронила губку в раковину, и она шлёпнула так мокро и громко, что я вздрогнула, как будто выстрел.

Может, это мне. Может, он готовит сюрприз. Может, на годовщину, она через три недели. Я нашла себе это объяснение, и оно было хлипкое, как бумажный кораблик, но я в него вцепилась.

Лёша пришёл в тот вечер в половине одиннадцатого. От него пахло сигаретами, хотя он бросил два года назад. Ну, говорил, что бросил.

— Устал как собака, — сказал он, стягивая кроссовки.

Я стояла в дверях кухни, скрестив руки на груди. Посмотрела на него. Он не поднял глаз. Просто прошёл мимо, чмокнул воздух возле моей щеки, и этот поцелуй даже не коснулся кожи.

— Ужинать будешь?

— Не, перехватил на работе.

Перехватил. На работе. Я кивнула. Он ушёл в ванную, а я услышала, как зашумела вода, и мне показалось, что он стоит там, под душем, и смывает с себя не просто день, а что-то другое. Что-то, что не должно пахнуть в нашей квартире.

Знаешь, я из тех женщин, которые долго молчат. Это, наверное, и хорошо, и плохо одновременно. Хорошо, потому что не устраиваю сцен на пустом месте. Плохо, потому что когда я наконец открываю рот, там уже не слова, а лава. Но в тот момент я решила ждать. Наблюдать. Как в этих дурацких детективах, которые я смотрю по вечерам, когда Лёши нет дома.

А его не было дома всё чаще.

Мы жили в Подмосковье, в Одинцово, в обычной двушке на четвёртом этаже. Квартира его родителей, они переехали в деревню три года назад, а нам оставили жильё. Лёша работал начальником смены на складе логистической компании, я — бухгалтером в небольшой фирме, удалёнка три дня в неделю. Ваське было пять. Жизнь как жизнь, из тех семейных историй, которые рассказывать-то, в общем, нечего. Утром каша, днём работа, вечером мультики и ужин.

Только вот последние месяца три что-то начало скрипеть.

Первый звоночек я даже не звоночком бы назвала, а так, шорохом. Лёша стал класть телефон экраном вниз. Всегда, везде. Раньше он его бросал где попало, мог оставить на кухне разблокированным. А тут — экраном вниз, и если я подходила, когда он переписывался, он спокойно так, без спешки, нажимал кнопку блокировки. Не прятал, нет. Просто закрывал. Как дверь.

Второй шорох. Он начал ходить в зал. Нет, ну это же хорошо, да? Муж следит за собой, качается, здоровье там. Я даже обрадовалась сначала. Но потом заметила: он стал покупать новые футболки, подтянулся, побрызгался одеколоном, которого я раньше не видела. И одеколон этот, кстати, стоял не в ванной, а в его рюкзаке. Я случайно нашла, когда доставала оттуда зарядку.

Третий шорох. Деньги. Вот тут история, которая и привела меня к этому чеку. Лёша всегда зарабатывал нормально, не шикарно, но на жизнь хватало. Мы даже откладывали. Тысяч по пятнадцать-двадцать в месяц. Копили на отпуск. Мечтали в Турцию, Васька ни разу море не видел. Я уже и отели смотрела, и чемодан розовый себе купила на распродаже, стоял в коридоре, ждал.

А в мае Лёша пришёл и сказал: давай отложим. Долги.

— Какие долги? — спросила я тогда.

— Ну, Серёге занял. И на работе штраф прилетел. В общем, минус сотка, надо закрыть.

Я поверила. Ну, то есть, а почему нет? Серёга — его друг детства, мог попросить. Штрафы на складе бывают. Лёша сказал это спокойно, даже виновато как-то.

— Ладно, — сказала я. — Значит, осенью поедем.

Он кивнул. Поцеловал меня в макушку. И я почувствовала, что поцелуй этот тоже не настоящий. Как штамп. Как подпись в документе. Привычка, а не чувство.

Отпуск мы отменили. Я отдала розовый чемодан маме, чтобы не мозолил глаза. Васька спрашивал каждую неделю: когда море? Я отвечала: скоро, скоро. И каждое это «скоро» царапало мне изнутри.

А потом был этот чек.

Двадцать три тысячи на подвеску. Белое золото. Четвёртого июня, когда он «задержался на работе». И у меня в голове, как костяшки домино, начали падать одна за другой все эти маленькие странности последних месяцев. Телефон экраном вниз. Одеколон в рюкзаке. Зал. Новые футболки. Долги, которые отменили наш отпуск. Сигаретный дым на рубашке. Поцелуи в воздух.

Домино упало. И тишина после этого была оглушительная.

Но я не сказала ни слова. Не в тот вечер. Я легла рядом с ним в кровать, слушала, как он дышит, ровно и глубоко, уже через пять минут уснул. А я лежала и смотрела в потолок, на котором от фонаря за окном покачивалась полоска света. Туда-сюда. Туда-сюда. Как маятник.

И думала: может, я сама это придумала. Может, подвеска — маме его. У свекрови день рождения в июле. Может, заранее. Может, я просто устала и накручиваю. Бывает же такое, когда женщина от усталости начинает видеть измену в каждом чихе.

Но внутри, где-то глубоко, где не получается врать самой себе, я уже знала. Просто ещё не была готова это знание достать наружу и положить на стол.

Следующие две недели я жила как разведчик. Смешно, да? Тридцатидвухлетняя бухгалтер из Одинцово играет в шпионку. Но мне нужны были доказательства. Не потому что я хотела его поймать. А потому что я хотела ошибиться. Понимаешь? Я искала факты, чтобы они сказали мне: дура, успокойся, он тебя любит, подвеска, для мамы, долги, настоящие.

Я начала проверять выписки по карте. У нас был общий счёт, на бытовые расходы, но у каждого и свои карты. К его я доступа не имела, но его зарплатная карта была привязана к нашему семейному приложению, и я видела остаток. Ну, итоговый, без детализации. И вот что странно: деньги уходили быстрее, чем обычно. Гораздо быстрее. При том, что мы вроде ни на что новое не тратились.

Я не полезла ему в телефон. Не потому что принципы, а потому что боялась. Физически боялась. Знаешь, это как дверь, за которой может быть пожар. Ты чувствуешь жар, но пока не открыл, можно думать, что просто батарею хорошо включили.

Вместо этого я стала замечать мелочи. Он стал чаще уезжать по субботам. «На склад, подработка». Возвращался вечером, иногда с цветами для меня. И вот эти цветы, они меня добивали. Потому что раньше он цветы не покупал никогда. Только на восьмое марта, и то по дороге домой, из ларька, уже подвявшие.

А тут — розы. Свежие, красивые, дорогие.

— О, спасибо, — говорила я и ставила их в вазу.

И думала: это не мне. Это откуп. Это «прости за то, о чём ты не знаешь».

В середине июня я позвонила Серёге. Просто так, типа. Мы иногда общались, он нормальный мужик, у него жена Наташа, мы парами раньше встречались.

— Серёж, привет! Слушай, а вы с Наташкой не хотите к нам на шашлыки в выходные? Давно не виделись.

Мы поболтали минут пять. И я между делом, так аккуратно, что сама собой гордилась:

— Слушай, Лёша говорил, тебе деньги занимал недавно. Ты, если что, не торопись отдавать, мы не горим.

Тишина. Секунды три.

— Кать, я у Лёхи ничего не занимал. Может, путаешь?

— А, ну может, с кем-то другим перепутала, — я засмеялась, и смех этот был такой фальшивый, что Серёга, наверное, всё понял.

— Кать, у вас всё нормально?

— Да-да, всё отлично. Ну так что, шашлыки?

Я положила трубку и села на табуретку в кухне. Ваське мультик шёл в комнате. За окном орали дети на площадке. Солнце било в стекло, и пыль танцевала в луче, такая мелкая, золотистая, красивая. Идиллия прямо. Открытка.

А у меня внутри всё провалилось.

Долгов нет. Серёге он не занимал. Значит, сто тысяч ушли куда-то ещё. На подвески, на рестораны, на бог знает что. На кого-то.

Я отменила шашлыки. Сказала Серёге, что у Васьки температура. Соврала. Господи, я уже тоже начала врать. Зеркало, блин.

Вечером Лёша пришёл с работы, бросил рюкзак в коридоре, прошёл на кухню.

— Чё у нас на ужин?

— Макароны с котлетами.

— Норм.

Он сел за стол. Я поставила тарелку. Он ел, уткнувшись в телефон. Экран светился, и я видела, что он в мессенджере, но букв разобрать не могла.

— Как на работе? — спросила я.

— Как обычно. Замотался.

— Опять субботу работаешь?

Он поднял глаза. Быстро, на секунду.

— Да, скорее всего.

— Лёш.

— М?

— Ты бы с Васькой погулял в воскресенье. Он скучает.

— Погуляю.

Он вернулся к телефону. Котлету ел одной рукой, не глядя. И я смотрела на этого человека, с которым прожила семь лет, который знает, что я боюсь грозы и люблю сырники с утра, и думала: кто ты? Ты вообще кто?

Вот как бывает. Живёшь с человеком, спишь в одной кровати, знаешь, как он храпит, когда на спине лежит, знаешь, какие носки он любит, знаешь, что он морщится, когда чистит зубы, потому что дёсны чувствительные. Знаешь тысячу мелочей. А потом оказывается, что ничего не знаешь. Вообще ничего.

Ночью я встала. Тихо. Лёша спал, как обычно, на правом боку, рот приоткрыт. Ваську я проведала, он лежал звёздочкой, одеяло на полу. Я укрыла его, постояла, послушала дыхание. Потом пошла в прихожую. Рюкзак стоял у двери. Я расстегнула молнию. Руки ледяные, хотя в квартире было под тридцать, лето. Достала его вторую куртку, ту, лёгкую, которую он в рюкзаке таскал. Проверила карманы.

Ещё два чека. Ресторан. Не наш район, Москва, где-то на Патриарших. Счёт на двоих: стейк, салат, бутылка вина, десерт. Восемь тысяч четыреста. И второй чек: цветочный магазин. Букет, три тысячи двести. Дата — прошлая суббота. Та самая, когда он «подрабатывал на складе».

Я сидела на корточках в тёмном коридоре, держала эти чеки, и свет фонаря из окна подъезда пробивался через стеклянную вставку в двери, и бросал на пол жёлтый прямоугольник. И в этом прямоугольнике лежали мои тапочки. Обычные, серые, стоптанные. Я на них смотрела и думала: вот она я. Тапочки, макароны, мультики, бухгалтерия. А где-то в ресторане на Патриарших сидит другая, в красивом платье, и ей несут десерт, и она получает подвеску из белого золота, и букет за три тысячи, и моего мужа.

Я заплакала. Беззвучно, зажав рот ладонью, чтобы не разбудить. Слёзы стекали по пальцам и капали на чеки, и чернила расплывались, но цифры я уже запомнила.

Потом встала. Убрала чеки обратно. Застегнула рюкзак. Пошла в ванную, умылась холодной водой. Посмотрела на себя в зеркало. Мешки под глазами, волосы стянуты в хвост, футболка домашняя с пятном от Васькиного йогурта. Красавица, блин.

И вот что самое мерзкое: первая моя мысль была не «как он мог?», а «может, я сама виновата?» Может, я запустила себя. Может, мало внимания ему уделяла. Может, надо было чаще встречать в красивом белье, готовить что-то кроме макарон, ходить с ним на свидания. Может, я сама превратилась в бабушку в тридцать два.

Это потом, позже, я пойму, что эта мысль — самая ядовитая ловушка. Но в ту ночь я в неё попала по полной.

Легла обратно. Лёша во сне повернулся, закинул руку мне на живот. Тяжёлую, тёплую. И я лежала под этой рукой, как под камнем...

Утром он ушёл на работу. Чмокнул воздух. Сказал «пока». Дверь хлопнула. Я стояла у окна и смотрела, как он идёт к машине. Остановился, достал телефон, улыбнулся экрану. Написал что-то. Убрал телефон. Сел, уехал.

Эта улыбка. Я её помню до сих пор. Он так мне не улыбался уже, наверное, года два. Это была не вежливая улыбка, не семейная. Это была та улыбка, которая бывает в самом начале, когда ты только влюбился и не можешь дождаться следующего сообщения.

Она предназначалась не мне. И от этого хотелось выть.

Но я не выла. Я сварила Ваське кашу, отвела его к маме (она жила через две остановки), сказала, что еду по работе. И поехала. Только не на работу.

Я поехала к Наташе, Серёгиной жене. Мы с ней не то чтобы подруги, но тёплые знакомые, из тех, с кем можно честно. Она открыла дверь, увидела моё лицо и молча отошла в сторону, давая войти.

— Кофе или что покрепче? — спросила она.

— Кофе.

Мы сели на её кухне. Маленькая, уютная, с геранью на подоконнике и магнитиками на холодильнике. Наташа поставила передо мной чашку и села напротив. Не спрашивала. Ждала.

— Лёша, кажется, мне изменяет, — сказала я.

И вот когда я произнесла это вслух, впервые, оно стало настоящим. До этого можно было прятаться за «кажется» и «может быть». А тут, голос произнёс, воздух принял, Наташа услышала. Всё.

Она не охнула. Не схватилась за голову. Просто сжала губы и спросила:

— Почему думаешь?

Я рассказала. Про чеки. Про долги, которых нет. Про Серёгу, который ничего не занимал. Про одеколон, субботы, телефон экраном вниз. Про подвеску.

Наташа слушала. Потом сказала:

— Я Серёге вчера пересказала ваш разговор. Он напрягся. Говорит, Лёха последнее время странный. На рыбалку перестал ездить, хотя раньше каждые две недели. И в чате общем пропал.

— Они что, тоже заметили?

— Серёж прямо сказал: «Лёха чудит». Но лезть не стал, не его дело.

Не его дело. Конечно. У мужиков так: заметил, промолчал, подождал, пока жена сама придёт с вопросами.

— Кать, а ты не хочешь просто спросить? Прямо?

— Нет.

— Почему?

— Потому что он соврёт. И я это понимаю. И от этого будет ещё хуже.

Наташа помешивала кофе, ложечка звякала о стенки чашки, и этот звук был такой домашний, такой нормальный, что хотелось остаться в нём навсегда.

— А если бы ты узнала точно? — спросила она тихо. — Не чеки, не подозрения. А прям точно. Что бы ты сделала?

Я смотрела в свою чашку. На поверхности кофе плавала крошечная пенка, и в ней отражался свет из окна, такой крохотный блик, как звёздочка.

— Не знаю, — сказала я. — Честно. Не знаю.

И это была правда. Самая страшная правда, которую я на тот момент могла себе позволить...

Следующие дни тянулись как жвачка. Густые, липкие, бесформенные. Я ходила на работу, считала чужие зарплаты, делала проводки, отвечала на письма. Варила каши, стирала, гуляла с Васькой на площадке. Улыбалась соседкам. Всё как обычно.

А внутри — как будто кто-то тонкой иглой ковырял рану. Не больно так, чтобы кричать, но ноюще, постоянно, без перерыва. С утра до ночи. Особенно ночью.

Лёша вёл себя как ни в чём не бывало. Приходил, ужинал, смотрел ютуб, ложился спать. По субботам уезжал «на подработку». Иногда привозил мне что-нибудь: шоколадку, йогурт, который я люблю. Мелочи. Словно маленькие взятки.

Я решила не проверять его телефон. Не следить. Не нанимать детектива, как в сериалах. Я решила подождать, пока он сам проколется. Или пока я не решу, что мне делать. Потому что вот какая штука: даже когда ты уже знаешь, что тебе врут, решение не приходит автоматически. Ты не просыпаешься утром с мыслью «всё, развод». Ты просыпаешься с мыслью «а может, всё ещё обойдётся». И это «обойдётся» держит тебя крепче любых цепей.

Двадцатого июня была наша годовщина. Семь лет. Я ждала. Что он скажет, что сделает. Может, достанет ту подвеску из белого золота и скажет: «Это тебе, Кать, я копил, хотел сюрприз». И я заплачу от счастья и от стыда, что подозревала, и мы поедем в ресторан, и всё будет хорошо.

Утром он поцеловал меня. В щёку, быстро.

— С годовщиной, Кать.

— С годовщиной.

Он достал из-за спины пакет. Я открыла. Парфюм. Хороший, дорогой, но не подвеска. Не белое золото.

— Нравится? — спросил он.

— Очень. Спасибо.

Я улыбнулась. Он улыбнулся. Васька прибежал и начал требовать блинчики. Мы завтракали втроём, и со стороны, наверное, выглядели как нормальная семья из рекламы масла. Красивая семейная история, утреннее солнце, блинчики, смех.

А подвеска, значит, не мне. Окончательно. Бесповоротно.

Я извинилась, вышла в ванную. Закрыла дверь, открыла воду, чтобы шум заглушил. Постояла, упершись руками в раковину. Посмотрела на себя в зеркало. И тихо, одними губами, сказала:

— Ну вот и всё, Катя. Хватит себя обманывать.

Вода лилась, и в зеркале я видела женщину с красными глазами и сжатыми челюстями. Не жертву. Нет. Я видела женщину, которая разозлилась.

Злость — это странное чувство. Она не сразу приходит. Сначала боль, потом растерянность, потом надежда, потом снова боль. И только потом, когда все эти слои пережёваны и проглочены, поднимается злость. Тяжёлая, горячая, спокойная. Не истерика. Не крик. А холодный огонь, который говорит: ну ладно. Хорошо. Теперь моя очередь.

Я начала копать. По-настоящему.

Первое: финансы. Я работала бухгалтером, чёрт возьми, и не могла разобраться в собственном семейном бюджете? Смешно. Я села за стол, когда Лёша уехал на работу, и подняла все данные, которые были мне доступны. Наш общий счёт, выписки за три месяца. Мои карты. Квитанции за коммуналку. Историю покупок.

И знаешь, что обнаружила? За последние четыре месяца с нашего общего счёта Лёша снял наличными сто тридцать две тысячи. Мелкими суммами, по десять, по пятнадцать, чтобы не бросалось в глаза. Я раньше не отслеживала, потому что доверяла. У нас не было привычки контролировать друг друга. Общий счёт, оба кладут, оба берут. Но теперь я видела: его снятия в три раза превышали обычный паттерн.

Сто тридцать две тысячи. Это был наш отпуск. Наше море. Васькин первый песочный замок. Всё это ушло куда-то. Кому-то.

Второе: я позвонила его начальнику. Нагло, да. Но я знала Виталика, мы на корпоративе прошлогоднем общались, он мужик простой, без подвохов.

— Виталик, привет! Я по поводу графика на июль. Лёша говорит, у вас субботние смены, мне бы для планирования, когда он свободен.

— Кать, какие субботние смены? У нас с мая субботы отменили, заказов меньше стало. Лёха по будням пашет, суббота-воскресенье выходной.

— А, ну значит я напутала. Спасибо, Виталик!

— Лёхе привет!

Привет. Конечно.

Суббот нет. Подработки нет. Он просто уезжает.

Я положила телефон и долго сидела на кухне. На столе стоял букет, который он привёз в прошлую субботу. Розы уже поникли, лепестки подсохли по краям, и один упал на стол, бледно-розовый, как старая кожа. Я взяла его пальцами, покрутила, и он рассыпался.

Вечером Лёша пришёл домой. Я готовила ужин. Курица с картошкой. Запах стоял густой, маслянистый.

— О, вкусно пахнет, — сказал он из коридора.

— Угу.

Он вошёл на кухню. Сел. Я поставила тарелку.

— Лёш, я тут подумала, — сказала я спокойно, нарезая хлеб. — Может, всё-таки попробуем в сентябре в Турцию? Васька каждый день про море спрашивает. Я посмотрела, есть горящие туры, недорого.

Он жевал. Не поднимая глаз.

— Кать, ну я же говорил. Не вытянем сейчас. Долги ещё висят.

— Какие именно долги, Лёш?

Я спросила ровно. Без наезда. Просто вопрос.

Он посмотрел на меня. На секунду, не больше, но я увидела это. Микро-движение: зрачки чуть в сторону, потом обратно. Так делают, когда вспоминают заготовленную ложь.

— Ну, Серёге ж отдал. И ещё Мишке с работы. И штраф тот.

— Серёге? Лёш, я с ним разговаривала. Он ничего не занимал.

Тишина. Я слышала, как тикают часы на стене. Как за окном проехала машина. Как у соседей сверху заплакал ребёнок.

Лёша перестал жевать. Положил вилку. Медленно.

— Ты звонила Серёге?

— Позвонила. По другому поводу. И он сказал, что ничего у тебя не одалживал. Лёш, я не хочу скандал. Я хочу понять, куда ушли деньги. Это ведь и мои деньги тоже.

Он откинулся на стуле. Потёр лицо обеими руками. Этот жест я знала, он так делал, когда нервничал. Когда ему нечего было ответить, но молчать тоже не получалось.

— Кать, не начинай.

— Я не начинаю. Я спрашиваю.

— Есть расходы, которые я не хочу обсуждать. Мужские дела. Ремонт машины, запчасти, то-сё. Я не обязан каждую копейку отчитывать.

— Сто тридцать тысяч, Лёш. Это не копейки. Это наш отпуск.

Он встал. Тарелка качнулась, картошка сдвинулась.

— Ты что, мои расходы проверяла?

— Я бухгалтер, Лёша. Я цифры вижу, даже когда не хочу.

— Значит, не доверяешь?

И вот тут он перешёл в атаку. Классический приём: перевернуть ситуацию, сделать виноватой того, кто задаёт вопросы. Я это потом прочитала в какой-то статье про манипуляции, но в тот момент на меня это подействовало. Потому что, ну, а вдруг правда? Вдруг я параноик? Вдруг запчасти? У него машина старая, десятилетний фольксваген, мог же ремонт стоить.

— Лёш, я доверяю, — сказала я тихо. — Но мне нужно знать.

— Ты знаешь всё, что нужно.

Он ушёл в комнату. Включил телевизор. Я осталась на кухне с двумя полными тарелками и тикающими часами.

Знаешь, что меня тогда больше всего убило? Не вранье. Не деньги. А то, как легко он повысил голос. Как уверенно он сделал вопрос моей виной. Как быстро я чуть не отступила. Семь лет брака, и я уже автоматически настроена сомневаться в себе, а не в нём. Вот это, наверное, самое страшное в таких семейных историях. Не сама измена. А то, как тебя постепенно приучают не верить собственным глазам.

Ночью я не спала. Лёша лёг, повернулся к стене. Не обнял. Раньше после ссоры он всегда обнимал. Не потому что мирился, а потому что не мог спать без контакта, привычка. А тут — стена. И расстояние в двадцать сантиметров, которое показалось мне пропастью.

Я дождалась, когда он засопит. Встала. И сделала то, чего боялась три недели.

Взяла его телефон.

Он всегда ставил пароль. Но я знала. День рождения Васьки, ноль-три-ноль-девять. Лёша был предсказуем в таких вещах. Экран разблокировался, и я стояла босиком на холодном полу, и сердце колотилось так, что я думала: он же слышит. Весь дом слышит.

Мессенджер. Последний диалог. Имя: «Юля М.»

Я открыла.

И мир, который и так уже трещал по швам, разлетелся.

Переписка была длинная. Месяцы. Я листала, и глаза бежали по строчкам, выхватывая куски, как при аварии, когда всё мелькает.

«Скучаю по тебе, зай.»

«Когда в субботу? Жду.»

«Подвеска — чудо, ношу не снимая, спасибо, мой хороший.»

«Может, уже скажешь ей? Я устала прятаться.»

И его ответы. Его. Моего мужа. Отца моего ребёнка.

«Скоро, Юль. Мне нужно время. Не дави.»

«Ты лучшее, что со мной случилось.»

«В субботу заберу тебя в три. Есть одно место, тебе понравится.»

Я читала и не чувствовала ничего. Серьёзно, вообще ничего. Как будто анестезия. Как будто это не мой телефон, не мой муж, не моя жизнь. Как будто я читаю чужую историю из жизни в интернете и сейчас закрою вкладку и пойду пить чай.

Потом увидела фотографию. Он ей прислал. Они вдвоём, селфи, на фоне какого-то парка. Лёша улыбается. Той самой улыбкой, которую я видела из окна. А рядом с ним женщина, помоложе, с каштановыми волосами, в сарафане. И на шее у неё — подвеска. Белое золото. Двадцать три тысячи. Наш отпуск. Васькино море.

Я положила телефон обратно. Точно туда, где он лежал. Пошла на кухню. Налила воды из фильтра. Выпила целый стакан. Руки не дрожали. Ничего не дрожало. Тело как будто замёрзло целиком.

Потом я села за стол, положила руки перед собой, и подумала: и что теперь?

Это был тот самый момент, о котором не пишут в книжках про отношения. Когда ты знаешь всё. Доказательства есть. Сомнений нет. И вот ты сидишь на кухне в три часа ночи, за окном темнота, и нужно принять решение, от которого зависит вся дальнейшая жизнь. Твоя. Его. Васькина.

И ты не знаешь. Ты просто не знаешь.

Развод? Это слово было огромным, как шкаф в маленькой комнате. Я не могла его обойти, не могла не замечать, но и двигать не получалось. Развод — это раздел квартиры, суды, алименты, Ваське объяснять. Васька, который обожает папу. Который ждёт его по вечерам, бежит к двери, виснет на шее. Как я скажу ему, что папа больше не будет жить с нами?

Простить? А как? Как лечь рядом с человеком, зная, что он в субботу целовал другую? Что говорил ей «ты лучшее, что со мной случилось»? Мне он такого не говорил никогда. Даже на свадьбе. Даже когда Васька родился.

Я просидела на кухне до пяти утра. Небо за окном начало сереть, потом розоветь. Птицы запели. Первая — одна, робко. Потом подхватили. Нормальное утро. Нормальный рассвет. Мир не рухнул. Только мой мир рухнул, а всему остальному было наплевать.

В шесть я встала, приняла душ, оделась, сварила кашу. Когда Лёша вышёл из спальни, я уже сидела за столом, с чашкой кофе, с обычным лицом. Он посмотрел на меня мельком, буркнул «утро», взял телефон и ушёл в ванную.

Я посмотрела ему вслед. И подумала: он даже не замечает. Ему настолько всё равно, что он не видит, что я не спала. Что у меня круги под глазами. Что я выпила три чашки кофе до шести утра. Он не видит, потому что не смотрит. Потому что в его голове сейчас не я. Там Юля М. в сарафане и с подвеской.

Три дня я молчала. Ходила, как робот. Работала, готовила, играла с Васькой. Улыбалась. Внутри было пусто, гулко, как в заброшенном доме.

На четвёртый день позвонила маме.

— Мам, можешь Ваську взять на пару дней?

— А что случилось?

— Ничего. Нам с Лёшей надо поговорить.

Мама замолчала. Она умная женщина, моя мама. Пережила развод с папой, когда мне было десять. Знает, что значит «надо поговорить» таким голосом.

— Привози, — сказала она. — Когда хочешь.

Я отвезла Ваську к маме. Он был счастлив, бабушка балует. На обратной дороге в машине я включила радио, играла какая-то попсовая песня про любовь, и я выключила так резко, что чуть кнопку не сломала.

Дома прибралась. Странное такое желание, когда готовишься к чему-то важному, сначала навести порядок. Как будто чистота вокруг поможет ясности внутри. Я вымыла полы, протёрла пыль, сложила бельё. Потом села на диван и стала ждать.

Лёша пришёл в семь. Как обычно.

— Васька где? — спросил, не увидев мультиков.

— У мамы.

— А чего?

— Сядь, Лёш.

Он посмотрел на меня. И что-то в моём лице, видимо, ему сказало, потому что он не стал раздеваться. Просто прошёл в кухню и сел.

Я села напротив. Между нами — стол. Скатерть в мелкий цветочек, мы её три года назад в Икее купили, помню, ещё смеялись, что она как у бабушки на даче. Обычная скатерть. Обычный стол. Обычная кухня. Всё обычное, кроме того, что сейчас случится.

— Я знаю про Юлю, — сказала я.

Просто так. Без подготовки. Без «нам надо поговорить» и «я долго думала». Просто факт.

Лёша не двигался. Лицо его стало белым, вот именно белым, не бледным, а белым, как стена за его спиной. Руки лежали на столе. Он медленно сжал пальцы.

— Кать...

— Не надо. Не надо «Кать». Я видела переписку. Чеки. Ресторан на Патриарших. Букеты. Подвеска за двадцать три тысячи. Я всё видела, Лёш.

Тишина. Такая густая, что казалось, её можно трогать.

— Как давно? — спросила я.

Он молчал. Смотрел на свои руки.

— Лёша. Как давно?

— С марта, — выдавил он.

С марта. Четыре месяца. Четыре месяца он жил на два дома, два мира, две жизни. Четыре месяца я стирала его рубашки, не зная, что другая женщина застёгивает на них пуговицы.

— Кто она?

— Кать, это не важно.

— Мне важно.

Он помолчал. Потом, тихо:

— С работы. Новая менеджер. Юля.

— Сколько ей?

— Двадцать шесть.

Двадцать шесть. На шесть лет моложе меня. Я почему-то подумала: в двадцать шесть я тоже носила сарафаны и улыбалась так, что мужики оборачивались. Потом ипотека, ребёнок, бессонные ночи, детские болезни, а он в это время нашёл себе версию меня шестилетней давности. Свеженькую. Без мешков под глазами.

— Ты её любишь? — спросила я, и голос даже не дрогнул.

Лёша поднял глаза. Впервые за весь разговор посмотрел мне в лицо.

— Я не знаю, Кать. Честно. Не знаю.

— А меня? Меня ты любишь?

Он открыл рот. Закрыл. Снова открыл. И это молчание, эта пауза, этот секундный зазор, в котором должно было стоять «конечно, тебя люблю», сказало мне всё. Больше, чем любые слова.

— Кать, я запутался. Мне плохо. Я не хотел, чтобы так получилось. Она просто... она появилась, и я...

— Ты что, мне сейчас рассказываешь, как она появилась?

— Нет, я... послушай. Это не про тебя. Ты хорошая жена, хорошая мать. Это про меня. Мне чего-то не хватало.

— Подвесок не хватало? Ресторанов? Субботних свиданий? Потому что всё это мы с тобой могли иметь, Лёша. На те деньги, которые ты потратил на неё, мы могли поехать на море. Васька мог увидеть море.

Он опустил голову.

— Ты у своего ребёнка украл море, чтобы купить ей побрякушку.

Это прозвучало тихо, но ударило его так, что он вздрогнул. Физически вздрогнул, как будто я дала пощёчину. И я увидела, как его глаза стали мокрыми. Лёша не плакал при мне никогда. На свадьбе, когда его мать речь говорила, чуть глаза потёрл, и всё.

— Кать, прости.

— За что именно? За что ты просишь прощения? За то, что изменил, или за то, что попался?

Он молчал.

— Вот, — сказала я. — Ты даже на этот вопрос ответить не можешь. И это, Лёш, ответ.

Я встала. Он схватил меня за руку.

— Подожди. Не уходи. Давай поговорим. Нормально.

— Мы говорим нормально. Это я говорю нормально. Ты хочешь, чтобы я кричала? Посуду била? Так это было бы проще, да? Ты бы сказал: истеричка, чего с ней разговаривать. А я спокойная. И от этого тебе хуже. Потому что спокойная жена, которую предали, это страшнее, чем кричащая.

Он отпустил мою руку.

Я вышла на балкон. Было тепло, вечер пах липой, где-то внизу кто-то жарил шашлыки, и дым поднимался к нашему четвёртому этажу тонкой серой полоской. Обычная жизнь за окном. Дети качались на качелях. Старушка с маленькой собачкой шла по дорожке. Машины стояли ровно, как солдаты.

Лёша вышел за мной. Встал рядом. Не касался.

— Что ты хочешь? — спросил он.

— А ты?

— Я хочу, чтобы мы остались семьёй.

— Семьёй, — повторила я. — С ней в комплекте?

— Нет. Я закончу. Уже... уже заканчиваю.

— Уже заканчиваешь. А начал когда? В марте, да? А заканчиваешь, когда жена поймала? Удобно.

Он повернулся ко мне. Лицо у него было серое, измотанное. И на секунду, одну маленькую секунду, мне стало его жалко. Потому что я знала этого человека. Знала, как он боялся зубного врача, как терялся в магазине подарков, как неуклюже пытался утешить, когда я плакала. Он не был монстром. Он был обычным мужиком, который сделал выбор. Паршивый, подлый, но человеческий. И от этого было ещё больнее, потому что монстра легче ненавидеть.

— Кать, я облажался. Знаю. Сам знаю. Но я не хочу терять тебя. Не хочу терять Ваську. Скажи, что мне делать. Я сделаю.

— Ты серьёзно спрашиваешь меня, что тебе делать?

— Да.

— Ты взрослый мужик, Лёш. Тебе тридцать четыре года. И ты спрашиваешь жену, которой изменил, что тебе делать? Ты не понимаешь, насколько это жалко?

Он сглотнул. Адамово яблоко дёрнулось. Отвернулся.

Я стояла и думала. Вот он стоит рядом, большой, сильный, знакомый. Руки, которые носили Ваську. Плечи, о которые я плакала, когда умерла бабушка. Голос, который пел мне дурацкие песни в машине, когда мы ездили за город. Семь лет. Не два, не три. Семь.

И одновременно: «ты лучшее, что со мной случилось», ресторан на Патриарших, подвеска, «скучаю по тебе, зай». Четыре месяца лжи. Украденный отпуск. Поцелуи в воздух.

Как это совместить? Как уложить в одном человеке?

— Мне нужно время, — сказала я.

— Сколько?

— Не знаю. Не торопи меня.

Он кивнул.

Мы вернулись в квартиру. Он лёг на диване. Я в спальне. Впервые за семь лет мы спали раздельно. И в этой тишине, в пустой постели, я лежала и слушала, как за стеной он ворочается, и скрипит диван, и думала: вот как рушатся семьи. Не с грохотом. Не со скандалом. А с тихим скрипом дивана в соседней комнате.

Утром я уехала к маме. Ваську обняла так крепко, что он запищал: «Мам, ты чё, задавишь!» Я засмеялась и заплакала одновременно, и мама увела его в другую комнату, «мультик новый покажу», а сама вернулась и села рядом.

— Рассказывай, — сказала мама.

И я рассказала. Всё. От первого чека до переписки. Мама слушала, и лицо у неё менялось, как небо перед грозой: сначала серое, потом тёмное, потом что-то мелькнуло, молния, и она сжала челюсти.

— Подлец, — сказала мама тихо. — Вот подлец.

— Мам.

— Что «мам»? Подлец и есть. Я его как сына принимала. Борщи ему варила. А он...

— Мам, не про него сейчас. Про меня. Что мне делать?

Мама посмотрела на меня долго. У неё глаза такие, светло-серые, как утренний лёд. Когда она так смотрит, кажется, что видит насквозь.

— Катюш, я тебе не буду говорить «уходи» или «оставайся». Это твоя жизнь. Но скажу одну вещь, которую мне никто не сказал, когда отец ваш загулял.

— Какую?

— Не принимай решение, пока злишься. И не принимай решение, пока жалеешь. Прими его, когда будешь спокойна. Только так оно будет правильным.

Мудрая женщина, моя мама. Я обняла её, и она пахла ванилью и стиральным порошком, и это был самый надёжный запах в мире.

Я провела у мамы три дня. Лёша писал каждый день. Коротко: «Как вы? Как Васька? Я скучаю». Я отвечала: «Нормально». Одним словом. Не могла больше.

На второй день он прислал длинное сообщение. Я прочитала его дважды.

«Кать, я знаю, что слова сейчас ничего не стоят. Но я хочу, чтобы ты знала: с Юлей я закончил. Удалил её номер. Сказал ей, что между нами всё. Она звонила, я не брал трубку. Заблокировал. Кать, я не хочу другую жизнь. Я хочу нашу. Пожалуйста.»

Я смотрела на эти слова и пыталась понять, что чувствую. Облегчение? Нет. Радость? Нет. Злость? Уже не такую острую. Скорее, усталость. Глубокую, тяжёлую, как после болезни.

И ещё одно чувство, которое я не сразу опознала. Знаешь, когда что-то сломалось и тебе говорят «я починил», а ты берёшь эту вещь в руки и видишь клей на трещине, и вроде держится, но ты уже знаешь, что она никогда не будет как новая. Что тут хоть залей весь мир клеем, трещина останется.

Вот это я чувствовала. Трещину.

На третий день позвонила подруга Маринка. Не помню, рассказывала ли ей, но она каким-то женским чутьём поняла.

— Кать, ты как?

— Нормально.

— Ты у мамы, знаю. Наташка сказала. Не ругай её. Мы переживаем.

— Маринк...

— Нет, послушай. Я тебе не про Лёшу. Я тебе про тебя. Ты помнишь, какая ты была до свадьбы? Ты рисовала. У тебя выставка была в библиотеке. Ты в поход ходила одна, с рюкзаком, по Алтаю. Ты жила. А сейчас ты существуешь. Варишь каши и ждёшь, когда он придёт. Я не про измену, Кать. Я про тебя. Ты себя потеряла задолго до того, как он нашёл другую.

Я хотела возразить. Сказать, что это нечестно, что у меня ребёнок, работа, быт, что не до рисования. Но вместо этого заплакала. Потому что она была права. Я давно не рисовала. Давно не ходила в походы. Давно не делала ничего для себя. Я растворилась в семье, как сахар в чае, и меня отдельно уже не было.

Это, знаешь, не оправдание для измены. Ни в коем случае. Но это правда про меня. И Маринка, сама того не зная, ткнула в самое больное: я злилась на Лёшу не только за Юлю. Я злилась на себя за то, что позволила себе исчезнуть.

Вечером третьего дня я вернулась домой. С Васькой. Лёша открыл дверь. Он был небритый, глаза красные, в квартире бардак, на кухне грязная посуда.

Васька бросился к нему:

— Папа! Папа, бабушка мне робота подарила, смотри!

Лёша подхватил его на руки, прижал, и я видела, как он закрыл глаза и уткнулся лицом в Васькины волосы. И стоял так долго. Как будто держался.

Я прошла мимо. Стала мыть посуду. Горячая вода, пена, тарелки. Рутина. Спасение.

Лёша уложил Ваську, пришёл на кухню. Встал в дверях.

— Ты вернулась, — сказал он.

— Я вернулась домой. Это мой дом тоже, Лёша. Не путай.

Он кивнул.

— Что дальше? — спросил он.

— Сядь.

Он сел. Я вытерла руки полотенцем. Повесила его на крючок. Точно, аккуратно, как будто это важно, чтобы полотенце висело ровно. Потом села напротив.

— Я думала три дня, — сказала я. — Я не буду подавать на развод. Сейчас.

Он выдохнул. Его плечи опустились.

— Но, — я подняла палец, — это не значит, что я тебя простила. Это значит, что я даю нам шанс. Один. Последний. Если я узнаю, что ты ей написал, позвонил, встретился, если я найду хоть один чек, хоть одну фотографию, хоть одно сообщение, я заберу Ваську, и ты будешь видеть его по выходным в присутствии моей мамы. Я не шучу.

— Я понял.

— Нет, ты не понял. Ты послушал. Понял ты будешь, когда сделаешь. Первое: полная открытость. Телефон без пароля, или с паролем, который я знаю. Карта — детализацию мне на почту каждый месяц. Не потому что я контролёр, а потому что ты уничтожил доверие, и теперь его надо строить заново. Кирпич за кирпичом.

— Хорошо.

— Второе: мы едем на море. Все вместе. Не в сентябре, а в августе. Найди деньги. Мне всё равно как. Продай что-нибудь. Возьми подработку, настоящую. Ваське нужно море.

— Сделаю.

— Третье: мы идём к семейному психологу. Оба. Каждую неделю.

Он поморщился.

— Лёш, ты четыре месяца ходил на свидания к чужой женщине. Час в неделю у психолога тебя не убьёт.

Он молча кивнул.

— И последнее. Я не хочу слышать, как ты мне рассказываешь, что она значила, что ты чувствовал, почему это случилось. Мне не нужны объяснения про измену. Мне нужны поступки. Объяснения ты расскажешь психологу. А мне покажи.

Я замолчала. За окном было темно. В кухне горела одна лампочка над плитой, тёплый жёлтый свет, и наши тени на стене были длинными и кривыми.

Лёша смотрел на меня. И впервые за долгое время я увидела в его глазах не вину, не страх, а что-то похожее на уважение. Или на удивление. Как будто он увидел меня заново. Как будто перед ним сидела не та Катя, которая варит каши и молча складывает бельё, а другая. Та, которая когда-то ходила по Алтаю с рюкзаком.

— Кать, — сказал он. — Я сделаю. Всё сделаю.

— Посмотрим, — сказала я.

И встала. Вымыла чашку, поставила сушиться. Выключила свет. Ушла в спальню.

Он остался на кухне. Я слышала, как он сидит. Долго. Тихо. Не двигаясь...

Прошёл месяц. Июль, жара, Васька бегал по квартире в одних трусах и стрелял водяным пистолетом в кота, которого мы взяли у маминой соседки. Кот, рыжий, по имени Батон, терпеливо отряхивался и прятался под диван.

Лёша делал то, что обещал. Телефон разблокирован, я могла взять в любой момент. Я не брала. Принципиально. Если я начну проверять каждый день, то это уже не жизнь, а тюрьма для обоих. Но он знал, что могу, и этого было достаточно.

Деньги нашлись. Он взял подработку, реальную, по вечерам развозил заказы. Я видела приложение на его телефоне, видела маршруты, видела заработок. Неплохой, кстати. Хватало. На билеты в Анталию я нашла скидку, отель забронировала трёхзвёздочный, но с видом на море. Ваське сказали: едем. Он прыгал по дивану и орал «мо-ре, мо-ре», и мы оба смеялись, и на мгновение, одно крохотное мгновение, всё было как раньше.

Но только на мгновение.

К психологу мы ходили по средам. Елена Викторовна, спокойная женщина лет пятидесяти, с короткой стрижкой и тёплыми глазами. На первом сеансе Лёша сидел, как на допросе, зажатый, односложный. На втором чуть расслабился. На третьем, когда Елена Викторовна спросила, чего ему не хватало в браке, он вдруг сказал:

— Я чувствовал себя невидимым.

Я повернулась к нему.

— Невидимым? Ты? Я каждый вечер готовлю тебе ужин, стираю, убираю, жду...

— Кать, — мягко сказала Елена Викторовна. — Позвольте ему договорить.

Лёша потёр шею.

— Я не про быт. Быт — да, ты всё делаешь. Но... мы когда последний раз разговаривали? Не про Ваську, не про деньги, не про кто картошку купит. А просто? Как раньше, когда ходили по набережной и ты рассказывала про свои картины?

Я молчала.

— Ты перестала рисовать, Кать. Ты перестала рассказывать. Ты стала функцией. И я, наверное, тоже. Мы стали двумя функциями, которые живут в одной квартире и обслуживают ребёнка.

— И поэтому ты нашёл Юлю? Потому что я перестала рисовать?

— Нет. Я нашёл Юлю, потому что я слабый. Это мой выбор, моя вина. Но ты спросила, чего не хватало. Не хватало тебя. Настоящей.

У меня в горле стало тесно. Потому что он был прав. И неправ одновременно. Прав в том, что мы потерялись. Неправ в том, что это оправдывает. Ничего не оправдывает. Но описывает.

Елена Викторовна сказала тогда вещь, которая осталась со мной: «Понять причину не значит простить. Но без понимания причины вы не сможете решить, что делать дальше». Умная тётка.

Мы ходили четыре сеанса. Потом уехали на море.

Анталия. Жара, сорок градусов, голубая вода. Ваське я мазала нос кремом каждые двадцать минут, он отбивался и бежал к волнам. Лёша строил с ним замок из песка, серьёзно, как инженерный проект, с башнями, рвом и мостиком из палочки от мороженого. Я лежала на лежаке, в новом купальнике, который купила впервые за три года, и смотрела на них.

И знаешь, что я чувствовала? Не счастье. Не облегчение. Тоску. Глубокую, тянущую тоску, потому что картинка была идеальной: море, семья, замок из песка. А внутри картинки была трещина, заклеенная, незаметная, но я её чувствовала пальцами, каждый раз, когда прикасалась.

На третий день отпуска Лёша пришёл с пляжа, Ваську уложил на дневной сон, и мы сидели на балконе отеля. Внизу шуршало море, пахло солью и нагретым камнем.

— Кать, — сказал он. — Ты меня простила?

Я смотрела на горизонт. Линия воды и неба, чёткая, ровная, голубое в голубое.

— Я пытаюсь, Лёш.

— Но не получается?

Я повернулась к нему.

— Ты знаешь, что самое сложное? Не то, что ты спал с другой. Даже не то, что деньги потратил. А то, что ты написал ей «ты лучшее, что со мной случилось». Вот это я не могу забыть.

Он побледнел.

— Ты это прочитала.

— Я всё прочитала, Лёша. Всё. И эту фразу ты мне не говорил никогда. Ни на свадьбе, ни когда Васька родился. Никогда. Ей — пожалуйста. А мне — макароны и «норм».

Он молчал. Море шумело внизу. Чайка кричала, резко, как сигнализация.

— Я не знаю, что сказать, — прошептал он.

— А и не надо. Я не жду красивых слов. Я жду, что ты поймёшь, что ты сделал. Не с нами. Со мной. Ты показал мне, что для чужой женщины у тебя есть романтика, деньги, время, слова. А для жены — мультиварка и «не начинай».

— Кать, я изменюсь.

— Может быть. А может, нет. Люди редко меняются, Лёш. Обычно они просто затихают на время.

Он встал. Ушёл в номер. Я осталась на балконе. Солнце садилось, небо было оранжевым, потом розовым, потом фиолетовым. Красота такая, что хоть картину пиши.

Картину. Я вдруг подумала о кистях. О мольберте, который пылился в кладовке. О запахе масляной краски, терпком и живом. Я не рисовала четыре года. Четыре года. С тех пор, как Ваське исполнился год и стало «не до того».

На следующий день я зашла в маленький магазинчик в переулке у отеля. Там продавали всякое: магнитики, ракушки, футболки. И в углу стоял набор акварели. Детский, простенький, двенадцать цветов и кисточка. Я купила. И блокнот.

Вечером, когда Лёша с Васькой уснули, я села на балконе и нарисовала море. Корявенько, акварель подтекала, бумага блокнота была не для этого. Но я рисовала, и руки вспоминали, и что-то внутри, замороженное и забытое, начало оттаивать.

Я просидела до часу ночи. Нарисовала три картинки. Море, закат и Васькин замок из песка с мостиком из палочки. Положила блокнот на тумбочку и легла.

Лёша повернулся во сне, как обычно, закинул руку. Тёплая, тяжёлая. Я не убрала её. Но и не придвинулась.

Мы вернулись из Турции загорелые и молчаливые. Васька тараторил без умолку, показывал бабушке ракушки, рассказывал про медуз. А мы с Лёшей ходили по квартире, как два человека, которые живут в одном пространстве, но в разных реальностях.

Август, сентябрь. Мы ходили к психологу. Разговаривали. Иногда ругались, тихо, после того как Васька засыпал. Иногда молчали по два дня. Лёша старался, я это видела. Он приходил раньше, играл с Васькой, приносил продукты. Починил кран, который капал полгода. Даже цветы принёс, но я посмотрела на них и он, видимо, что-то понял, потому что поставил их молча и ушёл.

Цветы. После чеков на букеты за три тысячи. Понимаешь, да?

Я начала рисовать. Каждый вечер, после девяти, когда Васька в кровати. Достала мольберт из кладовки, купила краски, нормальные, не детские. Рисовала всякое: виды из окна, натюрморты с чашками, Батона в разных позах. Батон оказался идеальной моделью, рыжий ком с наглой мордой.

И знаешь, что стало происходить? Я стала дышать. По-другому. Когда рисуешь, мир сужается до кисти, холста и цвета. Нет чеков, нет переписок, нет «Юли М.», нет трещин. Есть только мазок, и как он ложится, и свет, и тень. Я забывала обо всём на час-два. И этот час-два стал моим кислородом.

Однажды в октябре, вечер, я рисовала на кухне. Лёша пришёл, встал в дверях.

— Красиво, — сказал он, глядя на холст. — Это что?

— Двор. Вид с балкона.

— Я помню. Ты раньше рисовала этот двор. До свадьбы ещё.

— Помнишь?

— Конечно помню. У тебя картина висела над кроватью. Я ещё сказал тогда, что ты талантливая.

Я посмотрела на него. Он стоял, прислонившись к дверному косяку, руки в карманах, и смотрел не на холст, а на меня. И в его глазах было что-то, чего я давно не видела. Не вина, не страх. Что-то тёплое.

— Кать, я скучаю по тебе, — сказал он тихо.

— Я рядом, Лёш.

— Нет. Ты далеко. Ты здесь, в этой квартире, ты рисуешь, улыбаешься Ваське, разговариваешь. Но ты далеко.

Я отложила кисть. Вытерла руки тряпкой. Бирюзовая краска осталась под ногтем.

— Ты знаешь, почему.

— Знаю.

Тишина. На холодильнике гудел мотор. За окном зашуршал дождь, мелкий, осенний.

— Я каждый день, — сказал он, — каждый день просыпаюсь и думаю: сегодня она уйдёт. Сегодня она скажет «хватит» и заберёт Ваську. И я не смогу ничего сделать, потому что она имеет на это право.

— И что ты делаешь с этой мыслью?

— Встаю. Иду на работу. Возвращаюсь. Стараюсь. И жду.

— Чего ждёшь?

— Что ты на меня посмотришь. Как раньше.

Я молчала. Дождь стучал по подоконнику, и каждая капля была как маленький вопрос.

— Лёш, я не знаю, смогу ли. Честно. Я стараюсь, но каждый раз, когда ты уходишь на работу, у меня внутри что-то сжимается. Каждый раз, когда ты берёшь телефон, я думаю: кому? Это не жизнь. Это мука. Для обоих.

— Что мне сделать, Кать?

— Ничего. Ты делаешь. Я вижу. Но это как... знаешь, как сломанная кость. Она срастается, но ноет перед дождём. Всегда. До конца жизни. И я не знаю, смогу ли я жить с этой ноющей костью.

Он подошёл. Сел рядом. Не касаясь. Просто рядом.

— Я подожду, — сказал он. — Сколько надо.

Я кивнула. Взяла кисть. Продолжила рисовать. Он сидел рядом и молчал. За окном шёл дождь. Батон пришёл и лёг у моих ног, тёплый, мурчащий.

И вот в этом моменте, в этой тихой, обычной, бытовой сцене, я вдруг подумала: а может, это и есть любовь? Не красивые слова, не подвески, не рестораны. А человек, который сидит рядом и молчит, потому что знает, что слова уже ничего не исправят. И всё равно сидит. И ждёт.

Или это я себя утешаю?

Ноябрь. Потом декабрь. Новый год встречали дома, втроём. Васька наряжал ёлку, вешал шарики криво, Батон играл с мишурой. Лёша приготовил оливье, я заметила, что он впервые за семь лет что-то приготовил сам, без моих подсказок. Порезал колбасу крупновато, огурцов пересолил, но это был его оливье. Его попытка.

Под бой курантов мы чокнулись шампанским. Васька пил сок и орал «ура». Лёша посмотрел на меня, и я увидела, что у него в глазах слёзы.

— Кать, — сказал он, — с Новым годом.

— С Новым годом, Лёш.

И мы оба знали, что говорим не только про календарь.

В январе я записалась на курсы живописи. Два раза в неделю, по вечерам, студия в Москве, недалеко от метро. Лёша забирал Ваську из садика в эти дни и кормил ужином. Первый раз подгорела каша. Второй раз — ничего, справился.

Я приходила домой пахнущая красками, с испачканными пальцами, уставшая и почему-то лёгкая. Как будто два часа в студии вычищали из меня всю ту грязь, которая накопилась. Преподавательница, Нина Павловна, женщина лет шестидесяти, художница, сказала мне после третьего занятия:

— У вас глаз есть. Почему бросили?

— Жизнь, — сказала я.

— Жизнь — не причина. Жизнь — это как раз повод рисовать.

Я думала над этим долго. Простая фраза, а застряла, как заноза.

Февраль. Год почти с того первого чека. Я ехала с курсов, в метро, в вагоне тряслось и гудело, люди в телефонах, все в своём мире. И мне позвонила Наташка.

— Кать, ты сидишь?

— В метро стою. А что?

— Сядь.

— Наташ, говори.

Пауза. Шум вагона.

— Серёга видел Лёху. Вчера. В кафе. С женщиной.

Мир качнулся. Или это поезд. Я схватилась за поручень.

— С какой женщиной?

— Не знает. Не Юля, точно, он бы узнал. Другая. Серёга говорит, они сидели напротив, разговаривали. Лёха не видел Серёгу, тот в углу был. Говорит, выглядели... ну, не как коллеги. Близко сидели. Он ей кофе помешивал.

Кофе помешивал. Маленькая деталь. Идиотская, незначительная. Но вот этот жест, когда мужчина берёт чужую чашку и помешивает, это интимно. Это не для коллег.

— Наташ, может, Серёга ошибся. Может, это с работы кто-то.

— Может. Но я подумала, ты должна знать. Прости, если зря.

— Нет, спасибо. Ты правильно сделала.

Я вышла на своей станции. Поднялась на эскалаторе. Вышла на улицу. Февраль, холод, ветер в лицо. Люди спешили мимо, воротники подняты, пар из ртов.

Я стояла и думала: опять?

Нет. Стой. Не паникуй. Серёга мог ошибиться. Это мог быть кто угодно. Родственница. Клиентка. Знакомая. Я десять месяцев работала над тем, чтобы восстановить доверие. Десять месяцев психолога, разговоров, попыток. Я не могу каждый раз рушиться из-за слухов.

Но трещина. Та самая трещина. Она заныла. Сильно.

Я пришла домой. Лёша на кухне, Васька уже спал. На столе два места, ужин, даже свечка. Он иногда стал так делать, ставить свечку, когда Васька уснёт. Маленький ритуал, попытка.

— Привет, — он улыбнулся. — Как занятие?

— Хорошо. Натюрморт с яблоками.

— Круто. Есть будешь? Я курицу запёк.

Я села. Он положил мне порцию. Курица пахла чесноком и травами, он научился готовить за эти месяцы, по ютубу, ролики смотрел. Я ела и смотрела на него. Он рассказывал про Ваську, как тот рисовал в садике семью, и нарисовал Батона больше всех остальных, и воспитательница смеялась.

Обычный вечер. Свечка. Курица. Смех.

— Лёш, — сказала я, отложив вилку, — ты вчера вечером где был?

Он не дрогнул. Ни на секунду. Посмотрел на меня спокойно.

— На работе. А потом заехал в кафе, кофе выпить. Пробки были дикие, ждал, пока рассосётся.

— Один?

И вот тут. Вот в эту секунду. Микропауза. Та самая, которую я научилась замечать. Меньше секунды, но она была.

— С Лерой с работы. Она новый контракт обсуждала, нужна была моя подпись.

— Лера.

— Да. Из отдела логистики. Кать, это рабочий момент.

Я смотрела на него. На свечку. На тарелку с курицей. На его руки, которые лежали на столе, спокойные, уверенные.

— Ты ей кофе помешивал?

Он замер. Реально замер, как стоп-кадр. И я увидела, как в его глазах мелькнуло понимание. Кто-то видел. Кто-то рассказал.

— Кать... Серёга, да?

— Не важно.

— Кать, это ерунда. Я просто... она попросила сахар, его не было на столе, я размешал, это автоматически...

— Автоматически. Как поцелуи в воздух. Как «задержусь на работе». Как «долги Серёге».

— Нет! Кать, нет. Это другое. Это реально рабочее. Хочешь, я тебе покажу контракт? Переписку рабочую? Хочешь, Леру позовём, она подтвердит?

Он встал, схватил телефон, начал листать.

— Вот, смотри. Вот чат. Рабочий чат. Вот контракт. Вот её сообщение: «Лёш, подпиши, пожалуйста, давай встретимся после работы, в офисе уже закрыто». Вот. Видишь?

Я смотрела на экран. Рабочая переписка. Сухая, деловая. Контракт, подпись, время встречи.

— А теперь смотри личные, — он сам открыл. — Вот все диалоги. Вот. Ни одной женщины, кроме тебя и мамы. Проверяй. Удалённые — ноль. Я ничего не удалял, Кать.

Я положила его телефон на стол. Свечка мигнула от сквозняка.

— Лёш, дело не в телефоне.

— А в чём?

— В том, что я не могу перестать подозревать. Десять месяцев прошло, а я до сих пор вздрагиваю, когда ты задерживаешься на полчаса. Я до сих пор смотрю на каждую женщину рядом с тобой и думаю: она? А может, она? Я устала так жить. Понимаешь? Устала.

Он опустился обратно на стул. Медленно, как будто воздух из него вышел.

— И что? — спросил он тихо. — Что это значит?

Я молчала. Потому что не знала. Я действительно не знала. Десять месяцев я пыталась склеить. Десять месяцев он старался. И мы оба старались. И у нас получалось, в общем-то. Со стороны. Ваське хорошо, дом в порядке, курица с чесноком, свечка, курсы живописи. Красивая семейная история, реабилитация после измены, путь к прощению.

Только я не простила. Я думала, что смогу. Хотела смочь. Но не смогла.

Вот какая штука: прощение — это не решение. Это не кнопка, которую нажал, и готово. Это процесс, и у этого процесса нет гарантированного финала. Иногда ты делаешь всё правильно, ходишь к психологу, разговариваешь, работаешь над собой, и всё равно не можешь. Не потому что не хочешь. А потому что внутри что-то сломалось так, что клеем не возьмёшь.

— Лёш, — сказала я, и голос у меня был ровный, спокойный, усталый, — я тебя не ненавижу. Я даже не злюсь. Уже давно. Но я не могу рядом с тобой быть собой. Я всё время начеку. Всё время жду подвоха. Это не жизнь, и это нечестно. Ни по отношению к тебе, ни ко мне.

— Ты уходишь?

— Я не знаю, Лёш. Пока нет.

— Пока.

— Да. Пока.

Свечка догорела. Фитиль утонул в воске и зашипел. Тонкая струйка дыма поднялась вверх.

Ночь. Я лежала и думала. Не о нём. О себе. О той женщине, которая ходила по Алтаю с рюкзаком и рисовала закаты. О той, которая могла. Не о той, которая стирает и подозревает.

Маринка была права. Я потеряла себя задолго до измены. И Лёшина измена, при всей своей мерзости, сделала одну вещь: она меня разбудила. Грубо, больно, жестоко, но разбудила. Я снова рисую. Я снова чувствую. Я снова я.

И вот что я поняла в ту ночь, в феврале, в тёмной спальне, слушая, как за стеной тикают часы: я не хочу оставаться ради Васьки. Ваське нужна счастливая мама, а не мама, которая каждый вечер проверяет папин телефон. И я не хочу уходить ради мести. Уход — не наказание. Уход — это выбор. Мой.

Утром я встала рано. Сварила кашу. Лёша вышел, сел, молча ел. Васька болтал про сон, в котором Батон летал. Обычное утро.

Лёша ушёл на работу. Ваську я отвела в садик. Вернулась домой. Достала из кладовки коробку, ту самую, в которой хранились мои старые рисунки. Открыла. Пыль, запах бумаги. Сверху лежал портрет. Я рисовала его лет восемь назад, когда мы только начали встречаться. Лёшин портрет. Карандашом. Он на нём молодой, двадцатишестилетний, с дурацкой улыбкой и чёлкой набок. Красивый.

Я долго смотрела на этот портрет. Потом положила его обратно в коробку. Закрыла. Убрала.

В обед позвонила Елене Викторовне. Сказала, что хочу прийти одна. Без Лёши. Она согласилась. Мы встретились в среду. Я сидела в её кабинете, на мягком диване, пахло лавандовым маслом, на подоконнике стояла орхидея.

— Елена Викторовна, я хочу уйти.

— От мужа?

— Из брака.

Она помолчала.

— Расскажите, почему.

— Потому что я не могу простить. Я пыталась. Честно. Но не могу. И если я останусь, то превращусь в надзирателя, а он — в заключённого. Мы оба будем несчастны. А Васька будет расти в доме, где мама и папа играют в семью.

— Вы чувствуете, что это решение — от злости или от ясности?

Я подумала. Долго.

— От ясности. Я больше не злюсь. Мне грустно. Мне жалко. Но я ясно вижу: я не смогу. Это не его вина, он старался. Это моя правда. Некоторые вещи не чинятся.

Елена Викторовна посмотрела на меня и чуть кивнула.

— Катя, если вы приняли это решение из ясности, а не из боли, я могу только его уважать. Но поговорите с ним. Он заслуживает услышать это от вас, а не обнаружить.

Вечером, когда Васька уснул, я позвала Лёшу на кухню. Он пришёл и сразу всё понял. По моему лицу, по моей позе, по тому, как я сидела. Без свечки. Без ужина. Просто стакан воды.

— Нет, — сказал он с порога. — Нет, Кать.

— Лёш...

— Нет. Я знаю, что ты хочешь сказать. Не надо. Мы справимся.

— Мы не справимся.

— Справимся. Я буду ещё больше стараться. Я...

— Лёш. Сядь. Пожалуйста.

Он сел. Руки тряслись. Мужик, метр восемьдесят, руки тряслись, как у ребёнка.

— Я не ухожу от тебя, — сказала я медленно. — Я ухожу к себе. Понимаешь разницу?

Он мотал головой.

— Нет. Не понимаю.

— Я десять месяцев пыталась простить. И ты десять месяцев пытался заслужить. И мы оба устали. Ты устал жить под подозрением. Я устала подозревать. Это не жизнь. Это наказание. Для обоих.

— Я заслужил.

— Может быть. Но я не хочу наказывать. Я хочу жить. Рисовать. Дышать. И не вздрагивать каждый раз, когда ты опаздываешь на двадцать минут.

Он закрыл лицо руками. Плечи дёрнулись. Он плакал. Тихо, без звука, только плечи.

Я сидела и смотрела. И внутри было больно, Господи, как больно. Потому что я его любила. До сих пор, наверное. Любила. Но любить и мочь жить рядом — это разные вещи. И это, наверное, самый горький урок, который я вынесла из этой истории.

— А Васька? — спросил он, не убирая рук.

— Васька будет с нами обоими. Мы оба его родители. Ничего не изменится для него. Ну, почти. Папа будет жить отдельно. Но папа будет рядом. Я обещаю.

— Кать, прошу. Дай ещё время.

Я встала. Подошла к нему. Положила руку на плечо. Он вздрогнул от прикосновения.

— Лёш, время не поможет. Я знаю себя. Через год, через два, через пять я буду открывать твой телефон и искать. Так нельзя. Ни тебе, ни мне. Ни Ваське.

Он убрал руки. Лицо мокрое, красное. Посмотрел на меня снизу вверх.

— Ты сильная, Кать. Я всегда знал, что ты сильная. Просто не думал, что эта сила будет направлена против нас.

— Не против. За. За нас обоих. Потому что мы оба заслуживаем лучше, чем то, во что превратились.

Я налила ему воды. Поставила стакан. Он взял, пил, стуча зубами о край. Как больной.

Я вернулась на своё место. Мы сидели молча. За окном шёл снег, первый в этом феврале, крупный, мокрый, он налипал на стекло и таял, оставляя дорожки, как слёзы.

— Когда? — спросил он хрипло.

— Не сегодня. Мы всё сделаем спокойно. По-людски. Без адвокатов и скандалов. Ваське скажем вместе. Ты найдёшь жильё, я помогу, если нужно. Квартира — мне с Васькой, она всё равно записана на твою маму, пусть решат родители. Мы взрослые люди, Лёш. Мы можем разойтись по-человечески.

Он кивнул. Медленно, как будто каждый кивок стоил ему усилия.

— Кать.

— Да?

— Мне жаль. По-настоящему.

— Я знаю, Лёш. Мне тоже.

Мы посидели ещё. Молча. Снег за окном стал гуще. На кухне тикали часы. Батон пришёл, потёрся о мою ногу, мурлыкнул.

Потом я встала. Вымыла стакан. Поставила сушиться. Выключила свет.

На пороге кухни обернулась. Лёша сидел в темноте, только свет от фонаря из окна падал на его руки, лежащие на столе. Большие, знакомые руки. Те самые, которые строили Ваське замок из песка, которые чинили кран, которые когда-то обнимали меня так, что казалось: ничего плохого не случится.

— Спокойной ночи, — сказала я.

Он не ответил.

Я ушла в спальню. Легла. Закрыла глаза. И впервые за долгое время почувствовала, что дышу. Не до конца, не полной грудью, но уже не тем рваным, осторожным вдохом, каким дышала последний год. А чуть глубже. Чуть свободнее.

Снег шёл всю ночь. Утром мир за окном был белым, чистым, незнакомым. Васька проснулся, прибежал, залез ко мне под одеяло.

— Мам, снег! Пойдём лепить снеговика!

— Пойдём, — сказала я.

Мы оделись. Вышли во двор. Воздух был холодный и свежий, он обжигал лёгкие, и это было хорошо. Васька бросился в сугроб, вывалялся, хохотал. Я стояла и смотрела, как он счастлив, и снежинки садились мне на ресницы, и таяли.

Из подъезда вышел Лёша. В куртке, без шапки. Постоял на крыльце. Посмотрел на нас. Потом подошёл, молча слепил снежок и бросил Ваське. Тот завизжал от восторга.

Мы лепили снеговика втроём. Ваське нашли морковку для носа, камешки для глаз. Лёша поднял его на руки, чтобы тот воткнул ведро на голову. Васька воткнул, криво, ведро съехало на бок, и снеговик получился пьяный и весёлый.

Мы стояли и смотрели на него. Втроём. Васька между нами, держал нас за руки. Маленький, в красном комбинезоне, с мокрым носом.

Лёша посмотрел на меня поверх Васькиной головы. Я посмотрела на него. И мы оба знали, что это одно из последних таких утр. И одновременно, может быть, одно из самых настоящих.

Я убрала руку первая. Наклонилась к Ваське.

— Пойдём домой, замёрз, наверное.

— Не-а!

— Пойдём, я какао сварю.

Мы пошли к подъезду. Васька впереди, прыгал по сугробам. Лёша шёл рядом, молчал.

У двери подъезда я достала ключ. Открыла. Придержала дверь. Васька влетел первый, побежал вверх по лестнице. Лёша остановился.

— Кать.

— М?

— Спасибо, что не ненавидишь.

Я посмотрела на него. На снег в его волосах. На красные от мороза щёки. На глаза, в которых было столько всего, что слов бы не хватило.

— Иди, — сказала я. — Остынет.

Он вошёл. Я постояла ещё секунду на крыльце. Вдохнула. Холодный воздух, снег, утро.

Потом вошла и закрыла дверь за собой.

Дорогие читатели! 👍 Поставьте лайк👍, если история зацепила!
Что бы вы сделали на моём месте? Расскажите в комментариях 👇
Завтра новая история в ДЗЕН — заходите и подписывайтесь!

Подписаться на канал