История майора спецназа Глеба Шубина, чья жизнь разделилась на «до» и «после», когда в сберкассе Москвы осенью 1989 года он потерял сына из-за случайного взгляда в глаза грабителю. Бывший командир группы спецназа «Зенит» превращается в хищника, решившего найти и уничтожить убийц.
В моём личном деле написано: «Стрессоустойчивость высокая, навыки выживания — безупречные». Командир группы спецназа «Зенит», майор спецназа с позывным «Людоед», пять лет непрерывных командировок. Я умел уничтожать врага тихо, умел выжидать сутками в болоте. Но все эти навыки оказались бесполезны против трёх отморозков в центре Москвы. Вся моя подготовка не стоила и ломаного гроша, когда мой восемнадцатилетний сын просто посмотрел в глаза не тому человеку.
Один взгляд. Одно мгновение, которое разделило жизнь на «до» и «после». Я не успел закрыть собой того, ради кого я жил.
В тот день, когда я вернулся, чтобы начать жить, я умер. А тот, кто очнулся в палате спустя полгода, был уже не человеком. Это была машина, у которой осталась лишь одна функция.
---
Поезд «Ташкент—Москва» прибыл на Казанский вокзал с опозданием на три часа. Обычное дело для осени 1989 года. Небо над столицей висело низкое, свинцовое, словно грязная вата, пропитанная копотью заводских труб.
Я вышел на перрон, и первым, что ударило в нос, был не запах дома, а запах сырости, немытых тел и дешёвых пирожков, жаренных на машинном масле. Вокзал гудел, как растревоженный улей. Но этот гул отличался от того, что я помнил пять лет назад. В нём появилась какая-то истеричная нотка.
Люди бежали, толкались, кричали, тащили клетчатые сумки, баулы, коробки. В глазах прохожих читалась не просто суета, а страх. Страх перед завтрашним днём, который в этой стране теперь никто не мог предсказать. Я поправил лямку вещмешка на плече.
Глеб Шубин, 38 лет, майор, командир разведывательно-диверсионной группы.
Пять лет я не был в этом городе. Пять лет я жил по другим законам, где всё было просто. Вот друг, вот враг, вот сектор обстрела. А здесь? Здесь всё смешалось. На выходе с вокзала меня чуть не сбил с ног парень в кожаной куртке, коротко стриженный, с цепким взглядом гиены. Он даже не извинился, только сплюнул под ноги и буркнул что-то про контуженных вояк.
Я лишь сжал кулак в кармане бушлата. Моя рука всё ещё помнила холодную сталь автомата, а не тепло поручней у метро. Я ехал к сыну. Антону. Ему исполнилось восемнадцать месяц назад. Я пропустил его четырнадцатилетие, получение паспорта, выпускной, поступление в институт. Я пропустил всё.
С его матерью, Леной, мы развелись ещё до моей последней командировки. Она не выдержала. Сказала: «Глеб, я выходила замуж за мужчину, а не за телеграмму из Министерства обороны». Я не спорил. Она была права. «У спецназа нет тыла, Джон. У спецназа есть только тыл. И мой тыл оказался слабым». «Но Антон…» «Антон — это другое».
Я писал ему редко, сухо, без подробностей: «Жив, здоров, люблю. Папа». Что ещё можно написать оттуда, где песок скрипит на зубах, а воду приходится обеззараживать таблетками, от которых потом выворачивает наизнанку.
Я добрался до её дома в Черёмушках к обеду. Типовая панельная девятиэтажка, серая, унылая, со исписанными стенами в подъезде. Лифт не работал, я поднимался на пятый этаж пешком, считая ступени, как считал шаги в дозоре.
Дверь открыла Лена. Она постарела. Морщины вокруг глаз стали глубже, в волосах появилась седина, которую она пыталась скрыть дешёвой краской.
— Глеб?
Она замерла, вытирая руки о кухонное полотенце. В её голосе не было радости, только удивление и какая-то усталая настороженность.
— Привет, — голос хрипел. Я отвык говорить тихо. — Я к Антону.
— Он… он сейчас придёт. В институте был, потом на тренировку собирался.
Мы сидели на кухне, пили чай из треснувших чашек. Разговор не клеился. Она рассказывала про цены, про пустые прилавки, про талоны на сахар. Я слушал и не понимал. Для меня сахар был роскошью, которую выдавали в пайке, а здесь это была трагедия вселенского масштаба.
Потом хлопнула входная дверь.
— Мам, я дома! Есть что поесть?
В кухню вошёл высокий плечистый парень. У него были мои глаза, серые, холодные, и Ленина улыбка, мягкая, немного растерянная. Он увидел меня и застыл. Сумка с учебниками сползла с плеча и глухо ударилась об пол.
— Батя?
— Здорово, боец.
Я встал, чувствуя себя неуклюжим медведем в посудной лавке. Мы обнялись. Жёстко, по-мужски. Он стал выше меня на полголовы, крепкий, спортивный. Я почувствовал запах его одеколона, запах молодости, запах жизни, которую я так хотел защитить там, за речкой.
— Ты надолго? — спросил он, отстраняясь.
— Насовсем, Антон. Рапорт подписан. Пенсия, гражданка. Всё.
В его глазах мелькнуло что-то похожее на надежду. Следующие два дня мы пытались заново узнать друг друга. Это было сложно. Между нами лежала пропасть в пять лет и тысячи километров чужой боли. Он рассказывал про институт, про футбол. Он болел за «Спартак», как и я когда-то. Я молчал про войну. Ему это знать не надо.
— Пап, в воскресенье матч. Наши с киевлянами играют. В Лужниках. Пойдём? Билеты достать сложно, но у меня есть выходы.
Я согласился, не раздумывая. Мне было плевать на футбол, мне было важно просто посидеть рядом с ним, поорать в толпе, съесть мороженое, почувствовать себя нормальным отцом.
Воскресенье, 29 октября. Утро выдалось промозглым. Мелкий дождь сеял с неба, превращая опавшую листву в скользкую бурую кашу. Мы встретились у метро «Университет». Антон был возбуждён, глаза горели.
— Батя, это будет битва! Черенков сейчас в такой форме, ты не представляешь!
Мы шли по Ломоносовскому проспекту. Я ловил каждое его слово, каждое движение. Он был таким живым, таким настоящим.
— Слушай, — Антон хлопнул себя по карманам. — Я же стипендию не снял. А билеты у перекупщика забирать — там наличка нужна. Тут сберкасса за углом работает сегодня. Давай заскочим.
— Давай, — кивнул я. — Если бы я знал. Если бы у меня сработало то самое шестое чувство, о котором пишут в дешёвых романах.
Но его не было. Была просто серая улица, мокрый асфальт и вывеска сберегательной кассы с облупившейся зелёной краской. Внутри было душно, пахло мокрой шерстью и пылью. Очередь небольшая, человек пять. Старушка в пуховом платке, женщина с ребёнком, какой-то интеллигент в очках и шляпе.
Мы встали в конец. Антон что-то рассказывал про тактику «Спартака», активно жестикулируя. Я смотрел на него и улыбался. Впервые за много лет я чувствовал покой.
Дверь распахнулась резко, с грохотом ударившись о стену. Сквозняк ворвался в помещение, и вместе с ним вошли трое. Они не были похожи на профессионалов. Слишком дёрганные, слишком шумные. На лицах — капроновые чулки, искажающие черты до уродливых масок. В руках — обрезы охотничьих ружей. Стволы смотрели в разные стороны, дрожали.
— Всем лежать! — взвизгнул один, щуплый, в грязной болоньевой куртке. — Морды в пол! Кто дёрнется — башку снесу!
Реакция сработала мгновенно. Тело само упало на грязный кафельный пол, руки закрыли голову. Это рефлекс, вбитый годами тренировок. Но Антон… Антон не был на войне. Он был студентом, спортсменом, максималистом. Он замешкался. Всего на долю секунды. Он остался стоять, когда все уже лежали.
— Лечь! — заорал второй грабитель, высокий, в кожаном плаще.
Он подскочил к Антону и ударил его прикладом в грудь. Антон пошатнулся, но устоял. И в этот момент он сделал то, чего делать нельзя никогда. Он посмотрел. Он посмотрел прямо в прорези чулка, в глаза нападавшего.
В этом взгляде не было страха, в нём было удивление и презрение. Взгляд свободного человека на шваль. Грабитель, видимо, был под кайфом или просто на взводе. Его рука дрожала.
— Ты чё зыришь, щенок? — прошептал он. Голос сорвался на фальцет. — Запомнить хочешь?
— Не смей, — тихо сказал я, приподнимаясь на локтях.
Мой голос прозвучал как гром в этой тишине.
— Не трогай его.
Грабитель дернулся, переводя ствол на меня.
— Лежать, дед!
Антон шагнул вперёд, закрывая меня собой.
— Отца не трогай, урод! — твёрдо сказал он.
Время растянулось, превратившись в вязкий кисель. Я видел побелевшие костяшки пальцев на курке обреза. Я видел расширенные зрачки грабителя под капроном. Я видел спину своего сына, широкую, надёжную.
— Нет! — крикнул я, бросаясь вперёд.
Я должен был успеть. Я должен был сбить Антона с ног, закрыть его, принять удар. Я делал это сотни раз на учениях. Но расстояние было слишком большим, а палец на спусковом крючке — слишком нервным.
Звук выстрела в помещении был оглушительным. Сухой резкий хлопок, как удар бича. Не было никакого киношного грохота. Просто хлопок. Антона отбросило назад, словно его ударил невидимый молот. Брызги крови, чёрные в тусклом свете ламп, веером разлетелись по белёной стене. Он даже не вскрикнул, просто рухнул на колени, а потом лицом вперёд на грязный кафель.
— Сука! — заорал третий грабитель. — Ты чё творишь, Лысый? Валим!
Мир сузился до одной точки — до тела моего сына на полу. Звуки исчезли. Я не слышал криков кассирши, не слышал плача ребёнка. Во мне проснулся зверь. Холодный, расчётливый зверь.
Я вскочил с пола, не чувствуя ни возраста, ни боли в старых ранах. Я прыгнул на того, кто стрелял. Моя рука перехватила ствол обреза, вторая ударила в горло. Хрящ хрустнул под пальцами — это был удар на поражение. Грабитель захрипел, оседая.
Но я забыл про остальных. Второй выстрел ударил меня в бок. Словно раскалённый лом вонзили под рёбра и провернули. Дыхание перехватило. Ноги подкосились.
— Добивай его! — крикнул кто-то издалека.
Ещё один выстрел. В плечо. Меня развернуло и бросило на пол рядом с Антоном. Моя рука упала рядом с его рукой. Я попытался сжать его пальцы. Они были тёплыми. Ещё тёплыми.
— Антон, — прошептал я, чувствуя, как рот наполняется солёной кровью. — Сынок.
Он не ответил. Его открытые глаза смотрели в одну точку, на облупившуюся краску плинтуса. В них застыло то самое выражение — удивление и презрение.
Грабители убегали. Я слышал топот их ног, звон разбитого стекла. Кто-то перешагнул через меня. Тьма накатывала волнами, мягкая, бархатная. Последнее, что я запомнил, — это взгляд старушки в пуховом платке. Она смотрела на нас и крестила. А потом свет погас.
Я не должен был выжить. Два ранения с близкого расстояния, большая кровопотеря, болевой шок. Обычный человек умер бы ещё в скорой. Но я не был обычным. Меня учили умирать, и меня учили цепляться за жизнь зубами, когда шансов нет.
Я провёл в коме три недели. Потом ещё пять месяцев по госпиталям и больницам. Операции, капельницы, трубки, торчащие из тела. Врачи собирали меня по кускам. Вырезали часть лёгкого, штопали кишечник, собирали раздробленную ключицу. Всё это время я молчал. Я не отвечал на вопросы следователей, которые приходили пару раз и вяло листали папки у моей койки. Я не говорил с врачами. Я просто лежал и смотрел в потолок. На трещину в штукатурке, которая напоминала русло реки Пяндж.
В моей голове крутилась одна и та же сцена. Сберкасса, Антон, выстрел. И глаза. Глаза того ублюдка в капроновом чулке. Я запомнил их. Я запомнил цвет его куртки, шрам на запястье, когда он держал обрез. Его голос, сорвавшийся на фальцет.
Апрель 1990 года. Весна бушевала за окнами больницы. Птицы орали, солнце слепило, снег превращался в ручьи. Жизнь продолжалась. Какая насмешка.
Ко мне пришёл следователь. Молодой, уставший лейтенант с фамилией, которую я сразу забыл. Кажется, Синица.
— Глеб Дмитриевич, — он сел на стул, сняв фуражку и вытирая потный лоб платком. — Вы идёте на поправку. Врачи готовят к выписке. Нам нужно закрыть формальности.
— Вы нашли их?
Мой голос прозвучал, как скрежет железа по стеклу. Я не говорил полгода.
Лейтенант отвёл взгляд. Он начал перебирать бумаги в портфеле, стараясь не смотреть мне в глаза.
— Понимаете, сложное дело. Свидетели путаются в показаниях. Лица были закрыты. Отпечатков нет, работали в перчатках. Оружие не всплывало.
— Это висяк, Глеб Дмитриевич. В стране бардак. Каждый день кого-то грабят, убивают.
— Вы нашли их, — повторил я, не меняя интонации.
— Мы работаем! — огрызнулся он, но тут же сбавил тон. — Нет, не нашли. И вряд ли найдём. Это гастролёры, скорее всего. Залётные. Уехали уже давно. Мне жаль вашего сына, искренне жаль. Но вы должны понимать реалии.
Я посмотрел на него. В его глазах я увидел то же самое, что и в глазах тех прохожих на вокзале. Бессилие, равнодушие, страх. Ему было плевать на Антона. Для него мой сын был просто эпизодом номер 489 в статистике отчётности за квартал.
— Закрывайте дело, — сказал я тихо.
Лейтенант удивлённо вскинул брови.
— Что?
— Закрывайте. Списывайте в архив. Не ищите.
— Ну, это разумно, — он облегчённо вздохнул, быстро доставая бланк протокола. — Зачем вам лишние нервы? Вам восстанавливаться надо, инвалидность оформлять. Подпишите здесь.
Я подписал. Я подписал приговор. Не себе. Им.
Когда лейтенант ушёл, я встал с кровати. Ноги дрожали, шрамы тянуло, тело казалось чужим и тяжёлым. Я подошёл к окну. Москва расстилалась передо мной. Огромная, шумная, безразличная. Где-то там, в лабиринтах панельных домов, подвалов и рынков, ходили люди, убившие моего сына. Они пили водку, жрали, спали, смеялись. Они думали, что им повезло. Они думали, что всё кончилось. Они не знали, что я выжил.
Я прислонил лоб к холодному стеклу. В отражении на меня смотрел старик. Седые волосы, ввалившиеся щёки, шрам через всю шею. Но глаза остались прежними.
— Я найду вас, — прошептал я отражению. — Я найду каждого. И вы будете молить о том, чтобы вас нашла милиция. Но придёт не она.
Выписка прошла быстро. Лена не пришла меня встречать. Она звонила пару раз в больницу, плакала в трубку, обвиняла меня в смерти сына.
— Если бы ты не приехал! Если бы вы не пошли!
Я не спорил. Я знал, что она права. Это я повёл его туда. Это я не успел. Это моя вина. И искупить её я мог только кровью.
Я вышел из больничных ворот с полиэтиленовым пакетом, в котором лежали мои вещи: простреленный бушлат, часы, военный билет, связка ключей от пустой квартиры родителей, умерших три года назад. Идти мне было некуда, кроме как на войну.
Первым делом я поехал на кладбище. Ваганьковское было закрыто для простых смертных. Антона похоронили на новом, за МКАДом, на грязном поле, продуваемом всеми ветрами. Я нашёл могилу быстро. Свежий холмик, осевший после зимы. Деревянный крест, фотография в пластиковой рамке. Антон улыбался, щурясь от солнца. Дата смерти — 29 октября 1989 года. Ему было восемнадцать лет, пять месяцев и три дня.
Я упал на колени прямо в грязь. Я не плакал. У спецназа атрофированы слёзные железы. Я просто выл. Тихо, сквозь зубы, как подранок. Я гладил холодную землю и обещал ему:
— Спи, сынок, спи. Батя разберётся. Батя наведёт порядок.
Я просидел там до темноты, а когда встал, во мне не осталось ничего человеческого. Глеб Шубин умер в той сберкассе. Остался позывной «Людоед». Так меня звали душманы в Афгане. И теперь я должен был оправдать это имя здесь, в Москве.
Мне нужны были стволы. Мне нужна была информация. Мне нужны были деньги. Но главное — мне нужен был след. Любая ниточка. Тот шрам на запястье. Я помнил его форму. Как змея, кусающая свой хвост. Тюремная наколка, но редкая. Не блатная, а какая-то сектантская или цеховая. Я знал, с чего начать. В этом городе было место, где сходились все слухи, всё краденое и вся грязь.
Рижский рынок. Там среди кооператоров, напёрсточников и рэкетиров можно было купить всё — от джинсов-варёнок до гранатомёта. И там у меня был старый знакомый. Прапорщик запаса Сомов, который теперь торговал палёной водкой и знал всё про всех.
Я надвинул кепку на глаза, поднял воротник бушлата, скрывая шрам, и шагнул в темноту московской ночи. Охота началась.
Рижский рынок в мае 1990 года напоминал гнойный нарыв, готовый лопнуть. Здесь не было советской власти. Здесь была власть чистогана. Вдоль длинных рядов, крытых рваным полиэтиленом, бурлила пёстрая, крикливая толпа. Продавали всё: от варёных джинсов, которые красили ноги в синий цвет, до сомнительных видеокассет с корявым переводом.
Пахло шашлыком, дешёвыми духами, потом и опасностью. Между рядами шныряли напёрсточники, разводя лохов на мятые десятки. Крепкие парни в кожаных куртках, спортсмены, как их теперь называли, лениво жевали жвачку, наблюдая за порядком, который они сами и устанавливали.
Я шёл сквозь эту толпу, как ледокол через мусор. Люди инстинктивно расступались. Возможно, дело было в моём взгляде — пустом и тяжёлом, как могильная плита. А может, в той ауре смерти, которую я принёс с собой из палаты реанимации. Я не прятал шрам на шее. Он багровел, пульсировал в такт сердцу.
Пашу Сомова я нашёл там, где и ожидал: в глубине рынка, в небольшом железном вагончике с вывеской «Звукозапись». Паша был крысой. Полезной, жирной тыловой крысой. В Афгане он заведовал складом Дж-7. Толкал солярку налево, менял тушенку на чеки, а чеки — на японские магнитофоны. Я знал о его делишках, но не трогал. На войне иногда нужна такая крыса, чтобы достать то, чего нет в уставе.
Теперь Паша раздобрел. Лицо лоснилось, на толстых пальцах блестели золотые перстни, шею давила массивная цепь. Он сидел за столом, заваленным кассетами, и пересчитывал пачку денег. Когда я вошёл и закрыл за собой дверь, отрезая шум рынка, Паша вздрогнул. Он поднял глаза, и его улыбка, профессиональная, торгашеская, сползла с лица, как прокисшее молоко.
— Глеб? — он поперхнулся воздухом. — Шубин? Ты же… Говорят, тебя…
— Убили? — Я сел на единственный свободный стул, не спрашивая разрешения. — Почти. Живой.
Паша суетливо сгрёб деньги в ящик стола, словно боялся, что я пришёл грабить.
— А я слышал про сына. Антоху.
— Беда, Глеб. Страшная беда. Мои соболезнования.
— Оставь их себе, Паша. Мне не нужны соболезнования. Мне нужна информация.
Я достал из кармана сложенный листок бумаги. На нём я по памяти, ещё в больнице, нарисовал ту татуировку: «Змея, кусающая свой хвост». Примитивный рисунок, но характерный. Змея была не просто кольцом — у неё была корона на голове, а чешуя прорисована треугольниками.
— Посмотри, — я пододвинул листок. — Кто это?
Сомов нацепил очки, наклонился. Его глазки забегали. Он узнал. Я видел, как дёрнулся кадык на его жирной шее.
— Глеб, ты куда лезешь? — прошептал он, оглядываясь на дверь. — Это не воры. Это не блатные. Это… Это отморозки.
— Чья это масть?
— Это Уроборос. Группировка такая, новая. Они не под ворами. Это спортсмены бывшие, боксёры, борцы. У них свой кодекс, свои понятия. Они беспредельщики, Глеб. Они людей не грабят — ломают. Ими рулит некто по кличке «Химик».
— Где их найти?
Сомов снял очки, начал протирать их полой рубашки. Руки у него дрожали.
— Не надо, Глеб. Ты один, их стая. У тебя дырка в лёгком и возраст. Они тебя сожрут и не подавятся.
Я молча достал из-за пояса нож. Обычный армейский нож, который Паша узнал бы из тысячи. Я воткнул его в столешницу в миллиметре от его пухлой ладони. Дерево хрустнуло.
— Где их найти?
— Тушино! — выдохнул Сомов. — Там у них база! Видеосалон «Мираж» в подвале Дома культуры. Там они собираются, там их точка. Но я тебе ничего не говорил, слышишь, Шубин? Я жить хочу!
Я выдернул нож.
— Ещё одно, Паша. Мне нужен ствол. Чистый, незасвеченный.
— Ты с ума сошёл! — простонал он, но полез в сейф, стоявший в углу под грудой плакатов с Самантой Фокс и Шварценеггером.
Через минуту передо мной лежал ТТ сорок пятого года выпуска. Старый, надёжный, тяжёлый. И две коробки патронов.
— Семьсот рублей, — буркнул Паша. — По старой дружбе.
Я выложил на стол всё, что у меня было — гробовые, которые я откладывал на пенсию. Там было больше. Паша не стал пересчитывать.
— Уходи, Глеб, и не возвращайся. От тебя смертью пахнет.
Я вышел в гул рынка, чувствуя приятную тяжесть пистолета под бушлатом. Теперь я был не жертвой — теперь я был охотником.
Тушино встречало вечерним смогом и серыми коробками панельных домов, похожих на надгробия великой империи. Район был мрачным, рабочим, злым. Здесь пили не для веселья, а для забвения. Здесь били не до первой крови, а до реанимации. Видеосалон «Мираж» располагался в подвале облупленного ДК «Красный Октябрь».
Вход — железная дверь, разрисованная черепами и надписями «Цой жив». Рядом толпились подростки, курили, сплёвывали сквозь зубы. Из открытой двери несло сыростью и дешёвым видеомагнитофонным боевиком. Я не стал заходить внутрь сразу. Я нашёл удобную точку — вентиляционную шахту соседнего дома, откуда просматривался вход. Я ждал. Час. Два.
Моё тело ныло. Старые раны напоминали о себе тупой, ноющей болью. Лёгкое свистело при каждом вдохе. Но я умел ждать. Снайпер может лежать в болоте двое суток ради одного выстрела. Я мог простоять в этом грязном дворе вечность. Около одиннадцати вечера к ДК подъехала «девятка» цвета «мокрый асфальт». Тонированная, с длинной антенной. Из неё вышли трое. У меня перехватило дыхание.
Двое были обычными быками. Кожаные куртки, спортивные штаны Adidas, стрижки под площадку. А вот третий… Третий был в том самом плаще. Кожаном, длинном, потертом на локтях. Он был высоким, сутулым, и когда он закуривал, прикрывая зажигалку ладонью, я увидел в свете уличного фонаря блеск на его запястье. Не татуировку — нет, слишком далеко. Я увидел манеру. То, как он держал сигарету — нервно, дёргано. Это был он. Тот, кто ударил Антона прикладом. Тот, кто стоял рядом, когда стреляли.
Моя рука потянулась к пистолету, но я остановил себя.
— Нет, не здесь. Их трое, плюс охрана внутри. Я один. Если я начну пальбу сейчас, я положу одного, может, двоих. Но меня нашпигуют свинцом раньше, чем я узнаю имя стрелявшего. Мне нужен язык. Мне нужен тот, кто приведёт меня к Лысому.
Я продолжил наблюдение. Через полчаса из подвала вышел один из быков. Молодой, лет двадцати пяти, с наглым лицом. Он пошёл за угол к мусорным бакам, расстёгивая ширинку. Это был мой шанс. Я двинулся бесшумно, как тень. Афганская привычка ставить ногу мягко — с носка на пятку, чтобы не хрустнула ветка. Здесь, на асфальте, работала ещё лучше. Парень стоял ко мне спиной, насвистывая какую-то попсу. Он был расслаблен. Он чувствовал себя хозяином жизни в этом районе.